355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Глинка » Петровская набережная » Текст книги (страница 4)
Петровская набережная
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:07

Текст книги "Петровская набережная"


Автор книги: Михаил Глинка


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

Лейтенант Тулунбаев

Декабрь. Промозглая холодина… Редкие фонари, что освещают Пеньковую улицу, в желтых шарах морозного тумана. Строй торопливо шагает к спальному корпусу. Пеньковая улица – это триста метров булыжника, выложенного, кажется, здесь для того, чтобы земля в этом месте не протерлась насквозь, – утром, днем и вечером рота за ротой, рота за ротой. Спальный корпус – учебный корпус, учебный корпус – спальный корпус, прямо муравьиная тропа. Офицеры торопятся, поспешают вдоль забора и глядят перед собой, чтобы не замечать беспорядка в чужой роте, следующей без офицера. Заметил – надо вмешаться, а на Пеньковой все торопятся.

Торопится строй, торопятся четверо заступающих в наряды, торопится отдельный человек. Распорядок училища как чемодан для дальней дороги: ничего лишнего, но крышку закрыть можно, только нажимая коленом. Он закрывается, этот чемодан, что ему еще делать, но трещит. И распорядок трещит. У старшей роты трещит еле слышно, у средних рот – вовсю, младшая рота первые месяцы просто погибает. Надо успеть поспать, поесть, сделать уроки. За собой прибрать, себя вспомнить – всего, от ног до головы… Еще постель, тумбочка, рундук. И парты, и книги, и тетрадки. Примечи подворотничок и выглади брюки. «Взгладь!» – требует старшина Седых. «Взгладь!» «Вздрай!» «Взмой!» Какой-то оттенок здесь того, что ношеный предмет, вдруг вспорхнув, воскреснет для новой жизни.

«Вздрай! – говорит Седых. – Вздежурь! Нахимовец Титов, ну-ка всморкнись! На два счета! С результатом! Ну молодец! Даже завидно.»

Взгладь, взмой, вздежурь. А ведь есть еще футбол, лыжи, коньки… Марки и вечерний бокс, когда вместо канатов стоит кружком толпа, а двое с зимними шапками на кулаках изображают Королева и Ласло Паппа. И есть еще строевые занятия, за месяц до парадов они уже ежедневные, когда все училище, кроме выпускников, под флейту и барабан гусиными цепочками топчет набережную.

Времени нет. А все кажется, что вчера еще оно было, а теперь уже не продохнуть. Но преподаватели, офицеры, тренеры жестки, и у каждого своя колокольня. «Мне поручено блюсти у них порядок и распорядок, – говорит офицер, – и лучше уж им сразу понять, что послабления здесь не может быть». – «Мне поручено, чтобы вы знали математику, – говорит преподаватель, – и вы будете ее знать». – «Мне поручена литература, – говорит другой, – возможно, что-нибудь вы и не успеете, но за свой предмет я ручаюсь. Есть, кстати, такое замечательное время, – зимние каникулы, это на случай, если кто-то что-то не успеет…» И еще были люди, которые считали, что отвечают за захват первых мест на спартакиадах. За первые места на городских олимпиадах. За безукоризненность строя на параде. За гигиену, проведение собраний и хор. За кружок морского моделизма. Кружок живописи. За оркестр балалаечников. За мастерские, где каждый воспитанник обязан был в за захват первых мест на спартакиадах. роме выпускинков, под флейту и барабан гудующей без офицера. чтобы земля в этом месте не протерлась насквозь, ____________________ыточить из болванки молоток, построить табуретку и переплести книгу.

Успевали только свалить обязательный минимум. Остальное шло в разряд «либо-либо». Либо ты там, либо ты здесь. Рота слоилась. Успеть сделать все было нельзя, и поэтому особо тягостными казались дневальства, когда, принаряженный, ты ходишь взад и вперед по коридору. Для окончательного отличия от других на тебе – меховая зимняя шапка, хотя ты метешь теплый коридор, или, напротив, белая бескозырка, которая должна бы была защищать твою оголенную машинкой голову от палящих солнечных лучей, но именно сейчас лучей этих что-то незаметно: топить кончили раньше времени, на Неве ледоход, и из окна ты видишь баклажановые лица окоченевших прохожих. Ты бродишь взад и вперед по коридору, охраняя своими свистками и командами разлинованное распорядком время, но тебе, как всякому часовому, не достанется ничего из того, что ты охранял. «Значит, так, – думал, подметая коридор, всякий дневальный, – меня сейчас подменят на обед и надо бы минуток пятнадцать урвать. В библиотеку? Или стирануть гюйс, чтобы вечером уже выгладить? Или побренчать на пианино в клубе?»

Шла борьба за обрезки времени. Из этих обрезков за два года возникал второй разряд по гимнастике, оказывался целиком прочитанным Дюма, позже Драйзер, позже Достоевский или выявлялась виртуозная способность к безнотному музицированию.

Каждый вскоре уже понимал, что в резерве у него только стыки, только промежуточные минуты. Скорей построишься – раньше отпустят, быстрей приберешь – прочтешь лишние две страницы.

Триста метров булыжника от учебного корпуса до спального были той дистанцией, преодолевая которую драгоценные свободные минуты можно было как найти, так и потерять, – рота проходила Пеньковую улицу четырежды в сутки.

Стоял декабрь. Луна и фонари на Пеньковой улице светились желтыми нимбами. Рота торопливо скрипела снегом. К строю они уже привыкли. К шинелям привыкли. К командам привыкли. Только к одному никак не могли привыкнуть: молчать в строю.

В первый месяц им за это выговаривали, осенью стали понемногу наказывать. В этот декабрьский вечер лейтенант Тулунбаев сказал перед строем:

– Ну, друзья, хватит.

А они к тому времени еще не все поняли, что лейтенант Тулунбаев ничего зря не говорит. Кто-то забубнил в самой глубине строя, как только рота свернула с набережной.

– Старшина! – ровным голосом сказал Тулунбаев. – Остановите роту! Обратно к воротам.

В строю забурчали. У каждого в спальном корпусе было что делать. И холодина к тому же. Возвращаться, однако, было недалеко.

– Внимание, – сказал Тулунбаев, когда они снова были выстроены у ворот. – Одно слово в строю – вернемся обратно. Старшина, командуйте.

Никто и не думал, что он шутит, просто в двенадцать лет попробуй не заговори, если рядом с тобой десяток ближайших друзей.

Второй раз они вернулись с полпути. Третий раз – от самого спального корпуса. Тут уж загалдели все. Одни кричали, что виноват второй взвод и нечего гонять остальных, другие – что не выспятся, третьи заныли, что замерзли. Заныли – и замолчали. Холоднее всех было лейтенанту Тулунбаеву. Лейтенант был без шинели. Он стоял перед строем в одном кителе и даже без перчаток. А они ходили туда-сюда уже минут пятьдесят.

Рота возвратилась к учебному корпусу.

– Одно слово в строю, – сказал Тулунбаев, – вся рота обратно.

И одно слово вырвалось. Они уже в четвертый раз подходили к спальному корпусу, когда Вале Перченко, человеку тихому и математическому, попался под ногу вывороченный булыжник.

– У, черт! – споткнувшись, отчетливо вскрикнул витающий в своих мыслях Валя.

И тут же – такое озарение бывает и у тихих – вывалился из строя и поскакал на одной ноге к Тулунбаеву.

– Это не в строю, товарищ лейтенант, это уже не в строю… Это моя личная… нога!

Строй топтал снег. Валя на одной ноге прыгал около лейтенанта.

– А на другой можешь? – спросил Тулунбаев.

– Могу, – радостно подтвердил Валя и перепрыгнул на другую.

Первый взвод чуть не бегом втягивался в двери спального корпуса.

С лейтенантом Тулунбаевым у них были отношения спортивные. Может, лейтенант и не специально не надел шинели, когда гонял их по морозу, но так уж всякий раз выходило. Если он чего-то требовал от них, то при этом втрое требовал от себя. И они скоро поняли, что дело здесь не в том, что он более морозостойкий, или более выносливый, или более терпеливый. Просто было два Тулунбаева: Тулунбаев – тело и Тулунбаев – дух. Командовал только дух. Тело подчинялось беспрекословно. А уж что оно чувствовало – это дело десятое.

Но тем сильнее они лейтенанту завидовали, и тем настоятельней надо им было его побороть. Такой случай представлялся, хотя и не сказать, чтобы часто. Разок – летом да разок – зимой.

Оттепели ранней зимой в Ленинграде не редкость. Вдруг темнеет небо, крупнеет падающий снег, по стенам домов ползут от крыш сырые пятна. Нежный с виду снег слипается, когда жмешь его ладонями, увесисто и твердо. Таким снежком можно сломать нос, разворотить губы, а если попасть поблизости от глаза, то человек потом неделю ходит похожим на енота. Когда в такую погоду двадцать мальчишек воюют с двадцатью, взрослым лучше держаться подальше. Командиры рот и старшины знали это. Но снежками драться было разрешено. Кто знает, может быть, старшины и даже офицеры сами когда-то были мальчишками? Однако сейчас мальчишками они уже не были и потому, распустив взвод, предусмотрительно отходили в сторону. Отходил даже Папа Карло. Исключение иногда составлял лейтенант Тулунбаев. Он как бы нечаянно оказывался рядом с воюющими, и рано или поздно в него попадал снежок.

Снежок попадал тоже как бы нечаянно и был абсолютно безобиден, его легко было и не заметить. Он попадал в ботинок лейтенанта или в полу шинели и даже от полы шинели беспомощно рассыпался. Словом, снежок был пробным. Как только он попадал в лейтенанта, бой на мгновение замирал. Если лейтенант просто отряхивал полу и отходил, никто и не замечал, что что-то произошло. Но иногда, не отрывая глаз от того, кто в него кинул снегом, лейтенант медленно нагибался и зачерпывал ладонью из сугроба. И тогда среди только что яростно сражавшихся происходила мгновенная перегруппировка. Справедливости ради следует отметить, что лейтенант никогда не сражался один. Четверо-пятеро обязательно были ему верны, но остальные, объединившись кучей, одерживали верх. Тулунбаев не просил пощады и, начав играть, уже не пользовался своим правом приказывать. Негласным правилом было не бить с двух шагов ледышками в лицо. Все же остальное, что можно сделать с человеком в снежном бою, с Тулунбаевым проделывали. В конце концов, как медведь, на котором повисли собаки, он, с оборванными пуговицами, без шапки, ворочался в сугробе, сначала стоя, потом на коленях, а потом уже и лежа на спине. Лейтенанта набивали снегом и яростью. «Он каждый день нами помыкает, ну и мы сейчас ему покажем!» другие офицеры смотрели издали. Когда лейтенанта наконец отпускали, он вставал с трудом. Ему подавали шапку – в этом жесте был остаток превосходства, которое они все чувствовали, когда его мяли.

«Ладно, – говорил, тяжело дыша, лейтенант. – За мной, ребятки, не пропадет. Значит, кого мне надо запомнить?!

И оглядывал тех, кто особенно свирепо кормил его снегом. Но они знали, что запоминал он обидчиков только для того, чтобы через полгода, уже летом, кого-нибудь из них при общем купании дернуть как бы всерьез за ногу. Тогда в мелкой воде около пирса они сообща опять устраивали лейтенанту расправу.

Как-то, уже потом, Митя Нелидов прочел о средневековых карнавалах в Риме. Богобоязненные католики десять дней с облегчением богохульствовали и таскали на веревках чучело соломенного папы. Но вот карнавал позади – и сан святого отца опять в почете, и власть его беспредельна. Более того: после сожжения чучела папы реально существующему папе как-то легче поклоняться и подчиняться.

«Привет, лейтенант Тулунбаев, – подумал тогда Митя. – Нам ведь так необходимо было тебя побороть».

Эф два – эф четыре

Мышкин преподавал у них литературу, Глазомицкий – математику. Не было людей ни по внешности, ни по темпераменту более различных, чем они, и не было двоих взрослых, которые так быстро и крепко, как эти двое, подружились.

Коренастый низенький полковник с трудом прижимал руки по швам, когда нужно было изобразить из себя военного. Он всякий раз будто с изумлением надевал на себя фуражку, а надев, оторопело озирался, словно спрашивая у всех: что же это за предмет водрузился теперь ему на голову? Никто из них никогда не осмелился спросить у коренастого полковника, где и с кем он раньше служил. Ясно было, что звание полковника – это первое военное звание Мышкина, должно быть соответствующее доктору или профессору, и ни подполковником, ни майором представить себе этого человека с огромной величественной головой, с коротким, но опять-таки каким-то породистым, уверенным туловищем было невозможно. Оставались еще, правда, генеральские звания, но сразу стать генералом не мог, видимо, даже Мышкин.

Слова, которые произносил Мышкин, казались окончательными, последними – так они были обдуманны и так весомо произносились. Странное, противоречивое чувство возникало у Мити лишь тогда, когда он эти слова, записанные с голоса полковника Мышкина, читал потом наедине. Слова эти, прочитанные в одиночку, когда никто не мешал, а более всего не мешал металл голоса самого полковника, вдруг становились совсем не такими уж решительными и не оставляющими сомнений, – напротив, каждое из них допускало разные смыслы, раздумья, перемены во взглядах. Образ коренастого, не допускающего сомнений старика вдруг размывался, и в воображении Мити, произносящего слова, записанные у него в тетрадях, мерещился уже не хрипловатый, похожий на дубовый пенек человек со стоячим жестким воротником и щеткой совершенно белых усов, а задумчивый молодой человек с мягкими и шелковистыми волосами, который, взяв почитать книгу у Карамзина и не застав дома Тютчева, пришел поговорить об этой книге с Блоком. Когда Митя увидел впервые картину Делакруа «Мазепа», на которой был изображен юноша, привязанный к крупу несущейся по лесу лошади, первым человеком, к которому он отправился узнать о Мазепе, был полковник Мышкин.

Глазомицкий же, который никогда не был военным и которого нельзя было представить надевшим китель, шинель, фуражку, был тем не менее человеком, в котором более, чем в ком-нибудь другом, можно было заметить какую-то если не косточку военную, то уж, во всяком случае, несомненный военный хрящичек.

Если при появлении Глазомицкого в классе дежурный не подходил к нему настоящим строевым шагом, Глазомицкий говорил ему: «Доложите, пожалуйста, по уставу», – и в этом не было никакого занудства, а присутствовало именно то, что связано было с условиями приема Глазомицкого на работу в военно-морское училище. Поступая сюда, он, вероятно, обязался контролировать наравне с офицерами выполнение воспитанниками уставных требований, он их и контролировал. И поэтому дежурный всегда подходил к нему только строевым шагом и докладывал Глазомицкому четко и кратко.

– Здравствуйте, товарищи воспитанники! – четко и ясно говорил Глазомицкий.

Они отвечали.

– Вольно, – говорил Глазомицкий. – Прошу садиться. Товарищ дежурный, в докладе преподавателю вы должны говорить не «нахимовец» Дроздов, а «воспитанник».

– А это… одно и то же.

– Товарищ дежурный, мы тратим время зря. Открыть всем учебники по алгебре.

Ни одного из них Глазомицкий за все годы, что у них преподавал, не назвал на «ты». Никого ни разу не пытался подловить. Если кто-то не расслышал или пропустил мимо ушей вопрос, предназначавшийся всем, Глазомицкий никогда за такое не мог поставить двойку.

– Мы тратим время зря, – без улыбки говорил он и полностью повторял вопрос.

За невыполненное домашнее задание он двоек тоже не ставил.

– Если вы его не выполнили, значит, не могли по каким-то причинам, – говорил Глазомицкий. – Неуважительные исключаю: вы все не можете не помнить, как сюда поступали.

…У них шла контрольная. Митя, правда, уже все решил из своего варианта, но еще оставалось переписать.

– А ну-ка, Нелидов, решите еще вот это. – Над Митей стоял Глазомицкий, протягивая ему небольшой листок.

– Это… дополнительно?

– Дополнительно. Что вас пугает?

– А если я… не решу?

– Вы прочли задачу?

Он поднял глаза на Глазомицкого.

– Это по физике задача?

– Вы и на олимпиаде, может быть, такое спросите, Нелидов?

Так Митя узнал, что Глазомицкий готовит его к олимпиаде.

– Решайте, Нелидов, решайте…

Он слышал теперь это постоянно: «Нелидов, я жду. Решайте».

Иногда Митя слушался покорно, потом вдруг бунтовал. Да что же это такое, все свободное время – и в математику…

«Решайте, Нелидов».

Глазомицкий никогда не выходил из себя. Условий, которые вывели бы его из себя, не существовало. Глаза его за толстыми стеклами были серьезно-радостными.

«Ох, Нелидов… Ай да Нелидов…»

Это была наивысшая похвала.

«мне кажется, Нелидов, – сказал Глазомицкий, когда прошло несколько месяцев, – что есть уже несколько типов задач, которые даются вам без особого труда».

Да, обладал Глазомицкий умением заставить сердце Мити биться быстрее. Обладал.

Странные шахматные партии Мышкина и Глазомицкого длились по месяцу, а бывало, растягивались и на целую четверть. За одну встречу сообщалось друг другу по одному ходу. Если Мышкин и Глазомицкий – один маленький, тучный, похожий на причальную тумбу, а второй плоский, как морской конек, – через головы воспитанников замечали друг друга в разных концах коридора, они уже намертво сцеплялись взглядами, а затем торжественно сближались, как на турнире сходятся вступающие в единоборство противники.

– Эф два – эф четыре, – надменно сообщал, прежде чем поздороваться, Мышкин, и Глазомицкий, сверкнув очками, отвечал:

– Предвидел. Тогда: Дэ семь – дэ пять.

– Хо-хо! Контр-гамбит Фалькбейера, если не ошибаюсь?

И под седыми жесткими усами Мышкина, похожими на щетки снегоочистительной машины, залегала улыбка предстоящего наслаждения интересной партии.

Митя караулил эти встречи.

Припомнить, когда именно он научился играть, Митя не мог, это было еще в эвакуации. В Митином взводе еще несколько человек играли, но игра с ними сводилась к кровожадному и быстрому размену. На расчистившейся от фигур доске, Митя, скучая, ставил противнику линейный мат.

Иногда, если от уроков оставалось время, Митя чертил на клетчатой бумаге шахматную доску и пытался расставить на ней нынешнее положение партии Мышкин-Глазомицкий. Однажды за спиной у него остановился лейтенант Тулунбаев.

– Вот здесь две пешки, – сказал лейтенант. – И вот тут передвинь.

– А вы разве играете?

– Играю? – проворчал лейтенант. – Когда?

В день своего рождения Митя обнаружил в парте незнакомый ему предмет. Это были походные шахматы размером в записную книжку. Фигуры были изображены на целлулоидных клинышках и вставлялись в щелки рядами идущих кармашков. У кармашков были белые и черные животики.

– Это вы мне положили? – спросил Митя, найдя Тулунбаева.

– Что? – лейтенант почему-то разозлился. – В столе лежало? Ну и что?

– Может, это чьи-нибудь?

– Ну и зануда ты все-таки, Нелидов! Что тебе не ясно?

Не делали у них вообще-то, подарков. Не принято это было.

«Эф два – эф четыре…» – сообщал Мышкин Глазомицкому, теперь словно специально для Мити.

Сережа Еропкин

Могло показаться, что появился этот худощавый красавец в коридоре шестой роты совершенно случайно. Он даже прутик какой-то вертел в пальцах, и выражение лица у него было совсем прогулочное.

Что-то получая и примеряя, их рота сновала вокруг. Самые высокие из них едва доставали выпускнику до плеча. Отовсюду он был виден. Митя и его товарищи зачарованно глядели на его прическу. Над высоким лбом гостя стояли густые, зачесанные назад волосы – обстоятельство, на которое еще недавно Митя и его товарищи и внимания не обратили бы, а теперь, после того как их остригли под машинку, – предмет общей неистовой зависти.

Пощелкивая прутиком, гость из первой роты прохаживался по коридору. Потом он вдруг остановился. Митя не знал, почему гость обратился именно к нему.

– Примеряете? – спросил гость.

– Да вот… – сказал Митя. – Вот только…

И гость улыбнулся и опять пристукнул прутиком по своим брюкам.

– Хорошо, хорошо, – произнес он. – Да вы занимайтесь. Получайте. Я подожду.

Митя не понял, кого выпускник собирается ждать. Он посмотрел ему в лицо в попытке понять.

– Примеряйте, – сказал гость. – А потом… подойдите ко мне. Хотелось бы с вами… поговорить…

«Со мной? – подумал Митя. – Но о чем?»

Стоя в очереди, Митя озадаченно поглядывал вдоль коридора. Все получив и примерив, он издали посмотрел на выпускника – действительно ли тот ждет. Тот продолжал стоять у окна, и все было непонятно. Митя, приблизившись, остановился в нескольких шагах. «Окликнуть? Сказать: вот он я? Но для чего я понадобился?»

Выпускник повернулся сам.

– Освободились? – спросил он. – Пойдемте.

Митя послушно пошел. Их провожали взглядами, взглядами же спрашивали Митю, куда они идут. Но Митя и сам не знал. Они вышли на парадную лестницу.

Так же как у черной лестницы, свой характер был и у парадной.

Взмокший от возни – ремень набок, гюйс торчком, – ты нечаянно вылетал, оторвавшись от преследователей, из коридора на парадную лестницу, и вдруг – зимой ли это было или летом – тебя тут же прохватывал какой-то холодок, ты оглядывался и начинал одергивать и оглаживать на себе мятую форму. И голубоватые алебастровые завитки стенной лепки, решетчатые переплеты оконных рам (мотивы любимого Петром голландского барокко), кованое железо и драеная латунь вдруг обступали тебя, и, еще минуту назад забывшийся в игре мальчишка, ты превращался тут же в существо совершенно иное. Тебя обступала история – история города и флота. На парадной лестнице ты невольно вспоминал, что здание, в котором ты находишься, стоит на Неве и здесь же на Неве чуть ниже по течению – лишь успевай поворачивать голову – первый домик Петра и его же Летний дворец, Петропавловская крепость и Адмиралтейство, и, конечно, конечно же – самое старое в стране, – Высшее военно-морское, в котором учились… Имена помнились не очень хорошо, но, кажется, там учились все, кому бы ты хотел подражать. На этой лестнице ты непременно о них вспоминал и особенно желал быть похожим на них. Гулкие ступеньки парадной лестницы как бы требовали белых перчаток, размереннейшего шага, ясных служебных слов. Все происходящее на парадной лестнице приобретало отпечаток если еще и не торжественности, то размеренного паузами давнего и устойчивого порядка.

В пролете парадной лестницы висела на цепях гирлянда фонарей. Фонари были подобны корабельным, а тишина лестницы была тишиной дисциплины. Лестница эта в отличие от черной блюла служебные часы, а для нее они были всегда служебными. И рассыльный по училищу приходил на нижнюю площадку лестницы к сигнальному колоколу – корабельной рынде со старого броненосца – и с легкими позвякиваниями, приладив на нутряной гачёк железный язык, с наслаждением и страхом закрывая глаза, дергал. Ледяная гора тишины раскалывалась снизу вверх и рушилась. А рассыльный снимал язык и уже не остерегался лишних звуков, потому что минут пять еще жил оглохшим. Парадную лестницу по совокупности морских ее деталей лестницей уже не называли. Хочешь не хочешь, но то был трап. На этот трап выпускник и вывел Митю.

Шли молча. Митя ничего не понимал. Трап был совершенно пуст, лишь несколькими этажами ниже кто-то прошуршал коротко шагами, и снова тишина повисла в пролете.

Выпускник остановился.

– Моя фамилия – Еропкин, – произнес он. – Зовут Сергеем. А вас?

Митя назвался. Сергей повернул его к себе, посмотрел в лицо.

– А когда началась война, – сказал он, – сколько тебе было?

Митя уже настроился на это странное «вы», а тут вдруг – «тебе», да так душевно, мягко…

– Четыре… – ответил он. – Почти четыре.

– А отец?

Митя вскинул на Сергея глаза. Он опять хотел было про себя удивиться, почему именно его из всех выбрал этот высокий, спокойный юноша, но опять такая мягкость, такой свет были в глазах выпускника, что вместо удивления Митя почувствовал что-то совсем другое. Доверие?

– Под Ленинградом, – ответил Митя. – В сорок втором.

– А мама?

Так или иначе Мите и при поступлении, и раньше, и позже уже не раз задавали такие вопросы. Но так заглядывая в глаза – никогда… У Мити в горле сжалось, и маленьким, беззащитным почувствовал он себя на этой парадной лестнице. Ему вспомнился лесной городок, коричневая вода полноводной реки… «Не надо, не надо вспоминать, – думал он. – Я же старался, зачем он…»

– Нет, нет, – сказал выпускник. – Нет. Ты не должен.

Он не бросился к Мите, не обнял его – этого бы Митя не выдержал, – он просто стоял рядом. Он даже не положил ему на плечо руки, только смотрел на Митю, и глаза этого совсем взрослого уже для Мити человека страдали и мучались вместе с Митей.

Звенящая тишина парадной лестницы вдруг стала шуршащей, пульсирующей.

– Все. Все. – повторил Сергей.

Он взял Митю за плечо и подтолкнул: иди. Они стали подниматься. На этаж поднялись, на два. Дальше уже не было ротных коридоров. «Куда это мы?» – подумал Митя. Выше была только столовая и кухня.

Поднялись.

– Нет, вот сюда, – сказал Сергей.

В этой стороне верхнего этажа Митя еще не был. Перед застекленной дверью висела табличка со странной надписью: «Буфет». Буфет – это шкаф для посуды, Митя знал лишь такое значение этого слова. Митя тогда еще не знал, что под словом «буфет» может подразумеваться и такое место, где продают что-нибудь съестное. Он с удивлением посмотрел на выпускника.

– Сюда, – подбодрил тот.

Предметов продажи в училищном буфете было два. Первое – лимонад, второе – коржики. Роскошь – понятие относительное. Роскошь – это, вероятно, только то, что мы как роскошь воспринимаем.

Митя пил шипящий мелкопузырчатый лимонад, перед ним лежали два коржика, и на него мечтательными теплыми глазами смотрел высокий красивый юноша, которого Митя час назад еще не знал. Выпускник вовсе не заставлял Митю переходить на «ты». То есть он-то Митю так называл, но Митя его – не смел.

Ни тогда, ни потом Митя так и не понял, почему Сергей Еропкин пришел к ним в коридор и почему именно его, Митю, выбрал, чтобы повести в буфет.

«Сколько тебе лет сейчас?» – спрашивал Сергей, и когда Митя отвечал, что двенадцать, то Сергей что-то про себя шептал. То ли название того места, где был он сам в двенадцать лет, то ли что это был за год. Год Митя подсчитать мог – год был сорок третий: Сталинград, но все еще блокада. Сергей искал в Мите что-то забытое или недопережитое им самим, а может, как раз наоборот: оберегал Митю от того, чтобы тот не пережил чего-то хорошо известного ему, Сергею. Во всяком случае, когда он как-то вдруг – он приходил уже не во второй и не в третий раз – предложил Мите заняться изучением морских течений, это прозвучало совершенно неожиданно.

– К примеру, Гольфстрим, – сказал Сергей. – Слышал о таком течении?

– Слышал… То есть не знаю.

– Ну так вот… – сказал Сергей. – Я, конечно, тебе не навязываю. Но я-то сейчас… Просто мне больше видно… Ты кем хочешь быть?

– Офицером.

– Ну, офицерами-то мы все будем. А еще кем?

Митя пожал плечами.

– В любом случае то, что я тебе предлагаю, не помешает. Выбери любое… Не знаю что. Но собственное, не по программе. Вот я тебе и предлагаю на первый случай: Гольфстрим. Величайшее течение. Напиши доклад.

– Доклад??

– Да, доклад! А напишешь – сделаем так, чтобы ты с ним выступил.

– Выступить? Чтобы я… выступить с докладом??

– Именно.

Мите было двенадцать лет. У него мурашки пошли по телу.

– Да… Что я скажу?

– Вот то-то и оно, – сказал Сергей. – То-то и оно, что, как только начнешь чем-нибудь с интересом заниматься, уже через неделю ты будешь знать об этом предмете больше, чем все другие… Ну почти все. Я почему тебе предлагаю именно Гольфстрим? Я им сам как-то занялся, да сейчас уже не успеть. Готовимся к экзаменам… А у меня всякие записи есть, я тебе их отдам. Да ты и сам разыщешь…

– Что я разыщу? – с безнадежностью сказал Митя. – Где?

– Да ты не понимаешь! – Сергей почти кричал. – Ты не понимаешь, как это интересно! Ты о пассатных экваториальных течениях слышал?

– Слышал… То есть нет.

Теперь он почти всегда так отвечал. Сначала казалось, что упоминаемое Сергеем ему знакомо, но тут же ловил себя на том, что знать-то он ничего и не знает.

– Так вот, представь себе, что все реки земного шара: Обь, Амазонка, Енисей, Волга – ну, то есть все сложились в один поток и текут в одну сторону. А теперь представь, что рядом течет другой поток, который в двадцать раз мощнее. Вот это и есть Гольфстрим…

Митя открыл рот. Представить не удавалось.

– Это – колоссальная река теплой воды в океане. Если бы она целиком вливалась в какое-то море, то там прибывало бы по двадцать пять миллионов кубических метров каждую секунду…

– Откуда это берется?

Перед Митей, как всегда, стоял стакан с лимонадом, лежали крошки от съеденного уже коржика, а перед Сережей стакана не было, поскольку с первого раза повелось, что Сережа только угощает. Мите было неловко пировать одному, но предложить Сергею он не осмеливался.

– А знаешь, какое особенное, таинственное место в океане там, где встречаются два течения – теплое, Гольфстрим, и холодное, Лабрадорское? Там всегда стоят туманы, там особенно густы косяки рыб, там в туманах тихо обтаивают огромные ледяные горы…

– Айсберги?

– Айсберги. Слушай, пиши доклад. Знаешь, как это интересно!

Митя, конечно, и раньше ходил в библиотеку. И по тому, какие он просил книги, библиотекарша его уже отличала, но когда он, выбрав время, чтобы в библиотеке было поменьше народу, попросил ее том энциклопедии, где было бы слово «Гольфстрим», эта седая женщина с молодыми глазами внимательно на него посмотрела. Когда он, выписав кое-какие названия и цифры, возвращал ей том, она сказала, что про Гольфстрим есть еще в какой-то из книг Жюля Верна.

– Нет, – сказал Митя, – мне из художественных книг сейчас не нужно… А нет ли у вас чего-нибудь про морские течения?

– Приходи дня через два, я для тебя найду.

Когда через два дня он сидел в читальном зале, листая мало ему понятную книгу, заполненную научными рассуждениями о природе морских течений, библиотекарша тихо подошла к нему сзади и, наклонившись над его плечом, сказала, что нашла еще одну книгу – это, правда, не о самом Гольфстриме, а о рыбах угрях, но угри, оказывается, большую часть жизни проводят именно в Гольфстриме, – может быть, ему интересно?

«Ну ты даешь, Митя, – поразился Сергей, когда Митя рассказал ему об угрях. – Я месяца два занимался Гольфстримом, но до этого не докопался. Ты чувствуешь, что становишься специалистом?»

Сердце Мити подпрыгнуло, но он сделал вид, что ничего не произошло. Ему казалось, что радоваться похвалам неприлично.

Митя не знал, что и книжку об угрях, и последовавшие за ней книги – о гренландском ките, об особенностях мореходства в Атлантике в связи с течениями, об ураганах и морских бедствиях – Сережа десятки раз держал в руках, и именно по его совету эти книги теперь выдаются ему.

Митя об этом не знал, но вскоре стал догадываться. Догадка эта окрепла, когда как-то в качестве дополнительного задания на контрольной он получил от Глазомицкого такую задачу:

«Встречный ветер, дующий со скоростью 10 м/сек, уменьшает скорость движения судна, спускающегося по реке Миссисипи, на 1/7 его скорости. Рассчитать, на какую величину при подобном ветре изменится скорость движения судна в Гольфстриме, если изменение солености воды вызовет уменьшение осадки судна и лобовое сопротивление надводной части возрастет на 3 %».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю