Текст книги "Книга о концах"
Автор книги: Михаил Осоргин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
СТРАНИЦА ЛЕТОПИСИ
В летописи отца Якова под знаменательной датой записано:
"В грозных и длительных событиях войны и внутрироссийских давно не брал пера летописца, ныне же нарушаю сию скромность. Не мне, нижайшему, рассказать о происходящем, однако отметить обязан. Должны бы тысячи опытных и острых перьев начертывать происходящую историю, не упуская ничего для потомства. Может статься, что иные и пишут по чистой правде, держа листочки дома, чего в газетах быть не может, ибо там выискивают подходящее, толкуя с пристрастием, а прочее замалчивают и искажают.
Сокрушилось российское самодержавие, и ныне толпы народные, украшены бантами, гуляют по улицам. По Тверской прошли отряды солдат, смешавшись и в обнимку со многими гражданами, и офицеры помоложе тоже с ними. Полковники и генералы, видимо, не уверены и опасаются выходить из домов, во избежание снятия с них оружия и эполетов буйными гимназистами. А то видел воочию одного почтенного чиновника по судебного ведомству с сим же красным бантом, идущего по течению толпы, и даже рот разевал соответственно звукам народного пения, однако же, в переулок свернув, тот бант скоренько снял и сунул в карман, очевидно не будучи окончательно убежден в полной прочности. Цепляли и мне бантик, говоря: "Будьте и вы с народом, батюшка", на что я отвечал: "Я и без бантиков с народом, будучи сам народ, ленточками же украшаться словно бы не по сану". Тут один солдатик сказал: "Тебя, старик, надо будет обстричь бобриком!" – другие же его упрекнули: "Для чего охальничаешь! Нынче всем свобода!"
Итак – свершилось жданное. Удручен годами и слабоверием,– внесу ли в общую радость тень сомнения? Отчизне желаю счастья на всех путях, пуще всего – окончания губительных битв. На бульваре возле памятника знаменитому поэту Пушкину в кучке солдатской говорил речь приличного вида человек, призывал народ к войне до победного конца. И тут солдатик из толпы кричит ему "А сам почему не на фронте?" – весьма последнего смутивши, но другие в толпе высказывали: "Каждый служит по-своему", и вообще в сей первый вольный день явственно проявляют доброту и терпимость, что приятно отметить. Видимо, однако, что под свободой не разумеют иного, как конец всякой войне, что пред Богом скажу – естественно и осудить невозможно.
В сей наступающей новой жизни, ежели и подлинно наступит, завещаю молодым следить с пером в руке течение событий и на смену нам, верным свидетелям в дурную память уходящего прошлого. Часто думаю: сколь преобидно, что не дожил до победных дней покойный мой московский знакомец и сибирский встречный Николай Иваныч, скиталец страждущий и тайный боец! Был бы при истинном празднике, всю жизнь на мечту о нем затратив! И однако, жертва судьбы роковой и суровой, утонул в теплых морях.
Близится и мне исчезновение в небытии. Довольно, о старче, скитаться по российским весям и городам, ища ответов жадному любопытству! Со многими другими скажу: ныне отпущаеши! Не объять будущего ни умом, ни догадкой,– к берегам каких рек прибьет наш государственный корабль. Хочу блага, страшусь новых бед, скорблю о возможности жертв напрасных. Ибо темен наш народ, по душе добрый: златую чашу, ему подносимую, не расплещет ли напрасно и выю свою, к рабству привычную, не подставит ли иным пущим деспотам? Да что гадаешь, поп, ничего не зная?! Книга будущего никому не раскрыта".
Не от слабоверия и тягости лет праздник всея Руси оттенен для отца Якова сомнениями. Старый землепроход – одинаково знает он и город, и деревню, и столицы, и провинцию. Потолкался достаточно в народе, поякшался со слоем образованным, сподобился соприкоснуться и с правящими верхами поскольку то доступно было простому и бесприходному, но ловкому и любопытством ведомому попу. При последнем наезде в Питер одним глазом видел знаменитого старца Григория Нового [22]22
Знаменитого старца Григория Нового – точнее, Новых – наст. фамилия Григория Ефимовича Распутина (1872-1916) – крестьянина Тобольской губ., в качестве «провидца» имевшего огромное влияние на царскую семью и двор. Убит в декабре 1916 г. в результате дворцового заговора.
[Закрыть], совсем незадолго до его гибели. Ужаснулся – и пришел в восхищение! Был сей старец якобы некий символ и мощи, и темноты, и великого ума и продерзости русского народа. Сколь сделал он , того никакая боевая партия сделать не могла бы: выставил на всеобщий показ и явный позор ничтожество и гниение самых вельможных и неприкосновенных, раздел их в бане и вытолкнул на улицу на смех толпе! Уж если ставить кому памятник – то именно сему мудрецу и распутному мужику, истинному всея России минувшему самодержцу! Взяли его хитростью, отравой и пулями, насев на него, пьяного, справа и слева, великий князь, да знатный богач, да образованный умник, да думский шут,– и то едва совладали; добивали, яко живучего кота, сами трясясь от ужаса, потом тело в прорубь, одежду в огонь. А спроси теперь: подлинно ли убили его? Не встанет ли из воды, из огня и из земли сей огромной мужичище, не скажет ли про землю – моя! – и про власть – моя! – и не раскидает ли всех, как шелуху лущеного подсолнуха? Голова срублена вырастет на ее месте сто голов. Этот был побольше Степана Разина и Емельки Пугача, народных простаков. Этот – воистину символ грядущего, апокалиптический зверь!
Про свою встречу с Распутиным отец Яков в свое время скромно упомянул в дневнике; но не записал ни восхищения, ни многодумных своих догадок, которые пришли после. Не нашел таких слов – и не счел уместным в спокойной повести летописца.
"От сего числа летописи моей конец. Пусть смотрит дальше глаз зоркий, пусть пишет рука помоложе и поискусней. Ныне отпущаеши, Владыко, отца Иакова Кампинского на желанный и просимый покой!"
Так думал и так записал. Но разве руку живую удержишь от страсти ставить чернильные завитушки? Пока есть дыхание – будут и они. Пока, говорим, есть дыхание в старой груди любопытствующего попа, запутавшегося потертой рясой в винтиках и зубчиках истории. А впрочем – долго ли ждать полной отставки, отец Яков? Конечно, ныне Владыка весьма завален работой пишет отпуски миллионам усталых, да кстати, и тем, кто мог бы и подождать. Но как ни велика очередь – старому человеку местечко найдется!
ВАГОН
Шоссейная дорога подымается на дыбы и старается заглянуть в окно вагона, бегущего по насыпи; вытягивают шею тополя и ветлы, всматриваются издали горы и пригорки,– всем хочется увидать человека в вагоне. Человек в вагоне, скромно закусив консервами, ковыряет спичкой в зубах и едет быть великим в великой стране.
Мир еще не знает его примет: скуластое лицо, жидкая бородка, лысый череп; позже это лицо будут знать лучше, чем усы Вильгельма. Человек в вагоне или читает, или просто держит в руках книгу; он полжизни читает и четверть жизни пишет и говорит на темы прочитанного и написанного; часы, остающиеся на сон, он спокойно спит без сновидений. От природы он настолько лишен фантазии, что ему даже в голову не приходит его будущее величие; едет он просто полемизировать и делать неприятности противникам его партии. А между тем ему предстоит сделать самый фантастический прыжок – из царства необходимости в царство свободы с грузом многомиллионного народа на плечах. Разбег для такого прыжка сделан до него другими; это существенно в смысле экономии сил, но для истории неважно.
С ним в вагоне едут другие, в большинстве – люди смущенные, так как вагон запломбирован; швейцарская контрабанда из любезности пропускается на германскую территорию, но лишь транзитно: акт дипломатической мудрости и военного расчета. В сущности – излишняя поспешность! Те же люди могли совершить круговой объезд, и от этого не изменилось бы ничто; наконец, они могли вообще остаться, вместе со скуластым поводырем,– и все-таки не изменилось бы ничто в предстоящем будущем, потому что, по верованиям этих людей, личность роли в истории не играет.
Багаж возвращающихся эмигрантов легок и наивен: смена белья, зубная щетка, подбор пустых агитационных брошюрок, с которыми жалко расстаться, и разделенные по рубрикам девизы: свобода совести, слова, печати, собраний и стачек, неприкосновенность личности и жилища, учредительное собрание, народная милиция. Кроме того, звонкая игрушка – диктатура пролетариата, в которую, впрочем, никто серьезно не верит. Назло их неверию – из всего багажа останется только эта игрушка, поскольку пролетариат может быть представлен в лице симбирского дворянина, лишенного сословных и иных предрассудков.
Единственный, кто совершенно не замечает и впредь не заметит саркастической усмешки истории,– скуластый симбирский дворянин. Великое счастье обладать умом абсолютной негибкости и полным отсутствием юмора! Скучнейшая фантастическая мысль, во всем находящая оправдание; живой мир – кабинет публициста, живые люди – материал статистика. Личное бескорыстие человека без потребностей; органическая неспособность сомневаться; простота отношения к действительности, как бы ни была она кошмарна: человек протирает пенсне и видит только буквы и цифры, не всегда совпадающие с его первоначальным расчетом. Он выправляет буквы и меняет цифры, потому что действительность может ошибаться, но теория не может. Жизни нет, есть только экономический материализм. Если нет жизни, то нет и крови. Смешны те, кто назовут его злодеем: он ценил и любил стихи Некрасова, которого считал поэтом. Он не был зверем: он только не был человеком, настолько не был, что справедливо назван гением; иной клички не придумаешь, и эта останется навек в истории за симбирским дворянином.
С уходом этого поезда за границей застрял только сор эмиграции: солдаты, инвалиды и бывшие герои. На полях валяются колосья, на грядах червивые корневища. Но место свято не бывает пусто: скоро их ряды пополнятся новыми беглецами, которые заключат с ними союз любви, ненависти, словоблудия и аперитивов. Правда колется на куски: правы там, правы здесь, прав всякий, умеющий искренно забывать и добросовестно перекрашивать убежденья. Поборники свободы становятся палачами, бывшие палачи тоскуют по человечности. Changez vos idees [23]23
Меняйте свои убеждения (фр.).
[Закрыть] – и историческая кадриль продолжается.
Начальник станции вполголоса спрашивает офицера:
– Куда следует этот вагон русских свиней?
– Прямо до линии Восточного фронта. Вероятно, там их выпустят.
– Обмен?
– Не знаю. Кажется, это – революционеры.
– Жаль. Полезнее бы обменять их на свиней настоящих.
– О, хотя бы только на полвагона сосисок!
Разговор сводится на вопрос продовольствия. Что такое сандвич? Две хлебных карточки с прокладкой из карточки мясной!
Толчок, еще толчок,– и исторический поезд отправляется дальше в историю. Люди в вагоне искренне ненавидят войну и презирают военных; если бы тогда им сказали, что все силы они направят на организацию новой армии и подготовку новых войн,– они бы даже не улыбнулись на такое оскорбление.
На границе их ждет холодный прием. Тем лучше! В страну кисло-сладкого патриотизма они приехали не для участия в общем хоре. И все-таки под буржуазными европейскими пиджачками замирают сердца эмигрантов – Россия! Уже бегут ручейки и скоро зацветет черемуха. Скуластый человек – большой любитель рыбной ловли; когда гимназистом он жил в Симбирске, у него была своя лодочка. Директором гимназии был Керенский, сын которого теперь выступает прислужником буржуазии.
Прежде всякого отдыха – газеты и газеты. Страна свободной печати. Завтра будут свои станки и своя бумага. Теперь – или никогда!
Первую ночь в Петербурге будущий вождь спит так же мирно, как и все ночи на Западе: свернувшись калачиком, руки по-детски сжаты в кулачки, нос примят подушкой. Рядом с кроватью на стуле много газет; воздух тяжеловат.
Старая история слегка посапывает примятым носом. Новая эра мировой истории начнется завтра в половине девятого утра.
ИСПАНКА
Чего вы хотите? Уже сказано: больше нет людей-единиц и их маленьких историй. События валят девятым валом – говорить ли об отдельных каплях воды в океане?
Под шум морского прибоя спешно дописывается книга о концах; прежде чем начнется новое – старое должно завершиться, уйти и очистить место для разбега. Героическое вянет и становится смешным; романтизм умер от истощения.
Война косит жизни с простотой и отчетливостью. Подругу войны, страшную болезнь, чтобы не называть чумой – назвали испанкой.
Испанка прокатилась по Европе и заглянула в Париж. На старой улице Сен-Жак она облюбовала много домов, густо заселенных. Над лавкой зеленщика в первом этаже четырехлетняя девочка перестала играть в кубики.
Как все русские эмигранты, Наташа мечтала о возврате в Россию. Там свершилось чудо – там нужны люди. Как всем эмигрантам, ей казалось, что люди в России беспомощны и ждут руководства заграничных; или просто ей хотелось увидать Москву и деревню Федоровку.
Уже многие уехали, полные надежд и планов. Ехать с детьми кружным путем – возможно ли? Революции нужны не матери и младенцы, а старые бойцы. Достать немного денег на проезд,– и жизнь, прерванная странным сном покоя и материнства, полетит вперед в грозе и буре.
– Почему ты не играешь?
– У меня болит голова.
Ночь без сна. У девочки жар, и обычные средства не помогают. Утро осветило бледное лицо другого ребенка,– нет больше смысла отделять его от больного: комната стала больницей. Пришли дни страшной борьбы за жизнь детей – Россия подождет; она извинит матери.
Из Нормандии едет верный друг – Анюта. Хотели встретиться, чтобы обсудить поездку. Анюта во всяком случае возьмет сына, ей и думать нельзя с ним расстаться. Пока она оставила его на попеченье мадам Дюбуа,– и уже истосковалась в недолгой дороге. Она возьмет сына и письмо французского офицера, в котором написано: "Мадам, я считаю долгом сказать вам, что мы все любили вашего мужа, как человека великой душевной красоты и как верного товарища. Мы живем в кругу смертей и привыкли к ежедневным потерям; но эта смерть поразила нас особым горем и оставила в нас вечную память. Я пишу вам не как его начальник, но как его неутешный друг, по поручению тех, кто делил с ним тягости траншейной жизни. Я посылаю вам записную книжку с фотографией женщины и ребенка; он говорил товарищам, что это вы и ваш сын. Прошу вас, мадам, верить в наши лучшие чувства и в то, что мы в полной мере разделяем ваше огромное горе". Письмо, книжечку и сына Анюта возьмет с собой в Россию.
Верный друг не отходит от детских постелей.
– Наташенька, вы прилягте отдохнуть хоть на час, на вас лица нету. А я крепкая, деревенская, мне ничего не делается.
Дни, похожие на ночи: одна бесконечная тревожная ночь. Младшая девочка легче переносит болезнь, жизнь старшей на волоске.
День кризиса. Две матери борются за жизнь ребенка. Силе двух матерей болезнь готова уступить,– но не даром! Она присматривается, какой взять выкуп.
Дыханье ребенка ровное, первый покойный сон. Наташа давно без сил теперь может отдохнуть и Анюта. Она спит на полу, на сложенных одеялах; она привыкла.
Среди ночи ее окликает голос Наташи – необычный, стонущий. Анюта гонит сон,– прекрасный сон, с которым жаль расстаться,– и вскакивает:
– Что, Наташенька?
– Я, кажется, больна.
Какие огромные глаза и как смяты чудесные косы!
– Нужно скорее писать!
– Что писать?
– Скорее успеть. Я не дописала, там у меня тетрадка.
– Наташенька, лежите спокойно, вот выпейте.
– Я умру.
В комнате удушливо пахнет эвкалиптом. Только что вышел доктор. Анюта задержала его на лестнице.
– Да ведь что же сказать? Сил в ней мало для сопротивления.
– Она здоровая, очень здоровая!
– Была здоровая, а теперь – тень человека.
– Доктор, вы не знаете, она – замечательная женщина, ее нужно спасти!
– Милая моя, болезнь не разбирает, кто замечателен. Я зайду часов через пять, раньше не могу, больных множество. Вы делайте уколы и давайте ей камфору. А только дело плохо.
– Она не может умереть!
Доктор смотрит поверх очков,– тут отвечать нечего.
– Вы-то не заболейте. Я зайду.
Руки Наташи в уколах. Но в комнате нет воздуха,– и она задыхается. В Париже нет воздуха, в мире нет воздуха!
Нет воздуха, и это мешает думать о том, что жизнь по-настоящему не дожита. Ведь это была не жизнь, а антракт, естественный перерыв для материнства. А затем – как же девочки? И вообще – смерть нереальна, ее не бывает. Об этом написано в тетрадке, но не дописано самое главное.
Страшнее всего захлебыванье и эта розовая пена. Анюта не думает, а действует,– думать и некогда и нельзя. Она движется, как самый точный автомат, сохраняя спокойствие и ровность го-лоса. Она не спала вечность и может не спать еще вечность. К счастью – все просто, и движения бесконечно повторяются: от постели к столу и маленьким постелькам. Она улыбается девочки спасены. Кормит девочек, даже успевает прибрать в комнате, выносит, приносит, кипятит воду для бесконечных уколов. Мелькают минуты и часы – в этой маленькой женщине силы неисчерпаемы.
Ночью она сидит на стуле, чтобы не задремать. Мыслей нет, слух напряжен. Лучше что-нибудь делать в редкие минуты покоя больной.
При новом хрипе она вскакивает. Наташа ловит воздух грудью и пальцами. Так уже было не раз, но всегда страшно, и сейчас особенно страшно. Скорее камфоры.
Необычно видеть, что Наташа косит глазами. Потом глаза гаснут.
– Плохо, Наташенька?
Ответа нет. И уже не может быть ответа.
Обе девочки спят. Нужно куда-то идти, кого-то звать. Может быть, она еще очнется.
Через час почти светло. Неслышно ступая, Анюта прибирает комнату, неспешно и аккуратно, как хорошая хозяйка. Она не плачет – строгая, серьезная, деловитая. Мысли ясны: девочки не должны видеть материнского лица; но девочки еще очень слабы и мирно спят. Теперь это – ее дочери. На время их, конечно, приютит мадам Дюбуа. Кто-нибудь поможет. Обо всем сейчас не передумаешь.
Перед тем как выйти; она причесывается. Даже не очень бледная после стольких бессонных ночей. Не все нужные французские фразы готовы в ее памяти – но как-нибудь объяснится. Теперь главное – дети. Успеть вернуться, пока девочки не проснулись.
И тихо притворяет за собой дверь.
«С ИСКРЕННИМ ЧУВСТВОМ»
Стояли в ряд высокие и прочные карточные регистраторы, свезенные сюда из разных учреждений, но однотипные. При некотором навыке было легко найти фамилию и получить о человеке много сведений. На одних карточках была налеплена фотография, иногда две – фас и профиль, а сбоку и год рождения, и приметы, и знакомства, целая маленькая биография. На других карточках, красных и зеленых (для двух партий), была сумбурная по виду запись кратких сведений со ссылками на номер дела, и таких карточек на одно лицо набиралась иногда целая пачка.
Илья Данилов был изображен молодым, снят еще при первом аресте, а данных о жизни было немного, хотя верные. Справок не больше десятка – и это было обидно Илье Данилову, старому революционеру. В тетрадках "наружного наблюдения", также оказавшихся в архиве, Илья Данилов был записан под кличкой Кривоносый; кличку ему дали филеры охранного отделения.
Илья Данилов работал в архиве с первых дней и всех усерднее. За год изучил все шкапы и пыльные полки, плавал в море величайшей грязи, разгребал руками горы нечистот, узнал многое о многих, чего и предполагать было невозможно и чего достаточно, чтобы потерять навсегда веру в человеческую порядочность. Одного не нашел Илья Данилов: документа с его подписью после слов "С искренним чувством". Ему удалось найти только одну бумагу, сильно его взволновавшую: копию приказа о разрешении ему вернуться в Россию "согласно прошения". Эту копию он отшил от дела дрожащими руками и унес к себе домой. Когда освобождал ее от связующей ниточки, складывал в четверку и клал в карман,– чувствовал себя трусливо и дурно. Дома он эту невинную копию уничтожил. Но самого прошения найти не мог.
Товарищ министра внутренних дел сказал секретарю:
– Вот, возьмите, Иван Павлович, эти бумаги. Тут есть, между прочим, ходатайство этого, как его, кажется Денисова...
– Ильи Данилова?
– Ильи Данилова, да. Ему разрешается, вы бумагу отошлите, а самое его письмо я пока оставил.
– Письмо занятное!
– Правда? Но пожалуй, искреннее. Человек кается все-таки.
– И подписано "С искренним чувством". Забавно в деловой бумаге!
– Ну да. Я его хочу кой-кому показать, а потом вам передам.
Нет больше ни министра, ни секретаря, ни Департамента полиции. Есть только кладбище бумаг. Илья Данилов не знает, что министр был рассеянным и затеривал маловажные бумаги.
Раскаяние? Но там была только фраза, рассчитанная на то, чтобы втереть очки полиции и притвориться смиренником: "Я уже стар и устал, решительно оставил революционные увлечения и хотел бы остаток жизни провести на родине, целиком отдавшись научной работе, прерванной случайным уклоном моей жизни и деятельности". Вот и все! Другие писали жалкие слова, проклинали свое прошлое, откровенничали о делах и товарищах. Он же, изверившись в программе партии и в тактике, не позволил себе подлых слов и ничего не обещал; даже был уверен, что не получит ответа или получит отказ. В конце письма он поставил: "С искренним чувством" – и в этом-то и была хитрость старого бойца, знающего слабость неприятеля! Хотя лучше было все же закончить сухо, простой подписью.
Во всем мире никому не было никакого дела до Ильи Данилова и его прошлого. Пришли времена новые, в корне изменились понятия, был в особый почет возведен открытый и тайный донос, завидовали тем, кому удавалось поправить свои дела и отвлечь от себя подозрения покаянным письмом, напечатанным в газетах. Отрекались от партий, от прежних друзей и единомышленников, от происхождения, от научных взглядов, от гнилой идеологии, от художественных прозрений,– и в эти отречения вкладывали всю силу страсти, все красноречие, всю поэзию, весь талант людей, сознательно, наперегонки валящихся в нравственную пропасть. Вырывали друг у друга ведерко с дегтем и сладострастно мазали себе все тело, губы, глаза, мозг, совесть, на эстраде, на площади, в газете, в личном дневнике, по радио. И не только из страха и подлости, а по приятию новой и страшной религии скопчества и самосожигания, как тянет собаку вынюхать все запахи и вываляться в остро-зловонном, потому что есть в этом мучительная сладость для обоняния. Этим людям до Ильи Данилова, человека архивного и незаметного, им не соперника, уже кандидата на тот свет, не было никакого дела; но если бы кто-нибудь из них случайно проведал, что мучит Илью Данилова в бессонные ночи, какой документ затерялся в необозримых архивах человеческой пакости,тогда вкруг кончавшего карьеру "старика революции" собралась бы толпа улюлюкающих судей и не нашла бы для него оправдания! Им бы тоже было радостно, что вот каким оказался заслуженный революционер, получающий паек первого разряда с полуфунтом говяжьего мяса и двенадцатью кусками сахара, не считая селедок. Его поволокли бы на площадь, вздыбили на подмостки, и первый, кто обнаружил его страшное преступление, бил бы себя в перси и кричал: "Это я, внук крепостного и сын покрытки, уличил презренного, хотевшего уничтожить улику своего падения!" И так кричащему назавтра дали бы награду: паек, отнятый у преступника.
Усердно продолжая поиски, Илья Данилов втянулся в архивную работу. Его радовали ценные находки. Удалось найти новые сведения о декабристах, дававших в следственной комиссии покаянные показания; он написал статейку о некоторых подробностях ренегатства Льва Тихомирова [24]24
Ренегатства Льва Тихомирова – Лев Александрович Тихомиров (1852-1923), революционер-народник, публицист. В 1888 г., находясь в эмиграции, подал прошение о помиловании.
[Закрыть]; собрал тетрадочку незначительных по существу и значению, но любопытных по стилю обращений к власти разной революционной мелкоты и пока держал эти материалы у себя, не публикуя. Днем работая в архиве, он ночью, во сне, продолжал карабкаться на лесенку у высоких шкапов, извлекать папки, слюнить палец и быстро листать печатанные на машинке и писанные рукой странички, дышавшие пылью и историей. Среди десятков тысяч страниц – одной он найти не мог.
Ему не повезло: не он, а другой выудил в старых бумагах копию покаянного письма Бакунина [25]25
Копию покаянного письма Бакунина – в 1857 г. известный революционер Михаил Александрович Бакунин (1814-1876) написал из Шлиссельбургской крепости, где он находился в заточении за свою антиправительственную деятельность, прошение на имя Александра II, в котором отрекался от своего прошлого, говоря, что его предыдущая жизнь, «растраченная в химерических и бесплодных стремлениях, ... кончилась преступлением». Долгое время ходивший в списках, этот документ многими воспринимался как фальсификация.
[Закрыть]. Конечно, это – область древней истории, да и вся дальнейшая деятельность знаменитого анархиста искупила то, что могло быть его временною слабостью,– но все же Илья Данилов был рад, если не за себя, то за другого, что такой важный документ не истлел в архивной пыли. Он переписал для себя копию и много раз ее перечитывал, в тайных мыслях сравнивая со своим письмом.
Зимним вечером он начал писать род дневника,– с подробным объяснением, почему, вопреки традициям старых революционеров, он решился послать свое просительное письмо, какую при этом имел потаенную задачу, как нарочно облек свое прошение в хитрую, уничтожавшую все подозрения форму, выдержав стиль строжайше, вплоть до подписи "С искренним чувством". Выходило убедительно, но он никак не мог закончить эту страницу и прибавлял новые доказательства и новые ссылки на тончайший тактический расчет. Он особо подчеркивал, что такой прием вообще принципиально не допустим, но что в данном случае вопрос шел о спасении дела революции, об образовании в России новых кадров и что только стоящий вне подозрений мог взять на себя полную ответственность за шаг, который для другого был бы предосудительным и тяжким.
В другой зимний вечер, страдая от холода и голода и того же одиночества, которое водило его пером на итальянской Ривьере, он уничтожил свой начатый дневник, как раньше уничтожил копию ничтожного документа.
Илья Данилов бывал в архиве ежедневно, являясь первым и уходя последним. А когда он не явился более недели, можно было сказать наверное, что он болен – и серьезно. Действительно, старый и истощенный, он жестоко простудился в нетопленом помещении архива и теперь лежал в такой же нетопленой квартире. В тот год умирали просто. Когда больной перебирает руками край одеяла, это – плохой признак. Но Илья Данилов перебирал пальцами по привычке, как бы торопясь долистать последнюю папку, где почти наверное он нашел бы бумагу, никому, кроме него, не нужную, документ слишком личный и притом случайный, ничего не доказывающий, рожденный усталостью и написанный слишком наспех, с напрасными словами.
Он умер под утро. Его лицо странно уменьшилось, стало с кулачок, и заострившийся нос был заметно искривлен.
Если бы его похороны были двумя годами позже, старому революционному бойцу оказали бы, конечно, почет, и была бы сказана речь, искренняя и малословная, без упоминания о том, что Илья Данилов не принадлежал к ныне господствующей партии; указав на его борьбу с самодержавным режимом, оратор дольше остановился бы на его позднейшей деятельности, уже при нынешнем режиме, по разработке политических архивов.
Этого не случилось, потому что год был очень тяжкий и утраты почтенных единиц никто не замечал. Совершенно неизвестно, кем и где был похоронен Илья Данилов, скучнейший человек незапятнанной революционной репутации.