355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Осоргин » Книга о концах » Текст книги (страница 7)
Книга о концах
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:51

Текст книги "Книга о концах"


Автор книги: Михаил Осоргин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

КОМНАТА ОТЦА ЯКОВА

Насколько мог, исполнил свою заветную мечту смиренный иерей Иаков Кампинский, скромнейший летописец достопамятных российских событий: собрал тетрадочки своих поденных и помесячных записей, бывшие на хранении у многих верных друзей по многим городам и весям. Добрым чутьем отец Яков понимал, что заканчивается большой кусок истории, а куда и как она пойдет дальше запишут люди иные, помоложе его.

Собрать тетрадки было нелегко и непросто. Доверить их почте отец Яков не решался и собирал их лично, пользуясь каждой поездкой, и с добытым уже не расставался. Теперь его чемодан был тяжел, пока не выгрузился в Москве на Первой Мещанской, где отец Яков окончательно осел, сняв комнату у Катерины Тимофеевны.

Комната малая, но светлая, для работы удобная, как утром, когда в нее забегает солнечный луч, так и вечером – при широком и приветливом огне керосиновой лампы. У стены узкая аске-тическая кровать, ножки которой погружены в жестяночки с водой, во избежание сосущих кровь насекомых; над кроватью в узкой рамке, не в качестве иконы, а для настроения и для красоты, фотография Терноносца [11]11
  Для красоты... фотография Терноносца – речь идет о репродукции работы живописца Гвидо Рени (1575-1642), представителя т. н. декоративного барокко. Черты холодной идеализации и слащавой сентиментальности в творчестве художника сделали его имя синонимом оторванного от земных корней академического искусства.


[Закрыть]
 работы Гвидо Рени, под коей другая рамка поменьше с изображением в лесах затерянного скита: домик среди елей и пихт, ручеек и медведь с веселой улыбкой балованного дитяти. На свободной стене полка для книг, сделанная из отрезка доски и подвешенная на прочных веревочках треугольниками; книги же не из дорогих, но тем редкостные, что по большей части провинциальных изданий по археологии и местной истории, работы авторов столь же стра-стных, сколь и остающихся в неизвестности, в том числе и самого отца Якова, автора немалого количества брошюрок о приволжских курганах, о серебряных блюдах сасанидской династии, о почти полном туловище мамонта, найденном в сибирских мерзлотах.

 И хотя очень редко кто заходил в сию келию отца Якова, но на стене над полкой был вывешен плакат работы знакомой типографии.

"Если ты зашел к занятому человеку, то кончай свое дело и поторопись предоставить его труду и умственным углублениям".

И правда, домашние часы отца Якова были теперь всецело заняты приведением в порядок долголетних записей, устранением случайного и лишнего и перепиской наиважнейшего так, чтобы получилась настоящая и значительная книга. Издать ее вряд ли удастся, за неимением расходных на это средств,– да и рано было бы, даже не все можно опубликовать. Но "человек яко трава, дни его яко цвет сельный" – и нужно быть всегда готовым к завершению земного странствия.

Перечитывать записи было для отца Якова постоянным и немалым удовольствием. Сознавая свои писательские недостатки, он угадывал, что порою ему удавалось окупать их высотою чувства и душевной увлеченностью, не говоря уже о том, что не может не быть драгоценным для потомства рассказ очевидца, никогда не погрешившего измышлением невиданного и творчеством небывшего. Но и в личных его мнениях будущий чтец почерпнет полезное, потому что надо знать, как сами современники оценивали события, и потому что истории пишутся людьми, не всегда беспристрастными, и оценки с расстояния спорнее и условнее оценок вблизи. Сколь часто история вычеркивает со своих страниц деяния, непригодные для особых целей историка! Сколь обычно забывается имя человека, оставшегося непрославленным,– а этот человек был для его современников великим, и влияние его сказалось во многом, что после приписано будет заслуге других, более озаботившихся сохранением для потомства своих портретов.

Из последних записей отца Якова, относящихся к лету тысяча девятьсот одиннадцатого года, приведем здесь нижеследующую:

"Куда идем? К каким новым испытаниям влачит нас российская колесница? Мир ли хижинам или война дворцам? Не мне, смиренному иерею, судить управителей народных судеб, будь то назначенные свыше или избранные народом. Не мне и указывать, сколь непонятен простому и серому человеку, однако же истинному гражданину и притом составляющему безгласные миллионы, тот путь, на который влекут его и толкают многоглаголивые избранники, не пахавшие земли и не державшие молота, а равно и те, кто в бумажном приказании видят спасение от грядущих бед. Но бесстрастным оком летописца ясно вижу хмурое народное чело, утомленное долгим непонима-нием.

Сих строк написатель родился крестьянином и вышел на дорогу просвещения. Как мне, с младости жителю деревни, не знать зверя, дремлющего в берлоге, но лишь до призыва голода или до вешних дней! Будет страшным тот час, когда вострубит труба, ибо сей зверь на ходу может ломать деревья и крушить живое, не щадя и собственного существования, что объясняется естественным неразумием и многовековой темнотой и отчаянностью. И однако со всех сторон тревожат его сон как лаем псов, так и бряцаньем оружия.

О, сколь велики пространства наши, сколь трудно устроимы росписью законов и мечтательностью книжных людей! Просвещаем единиц, а массы бродят в тумане неведения. Окружены лесами, а для школ не хватает срубов, и в крайней бедности живет учитель, питаясь луком и не пользуясь полным уважением, как лицо зависимое. Поле невспаханное и уже сеемое плевелами. Прошедшим летом имел удовольствие состоять в кружке для распространения сельских библиотек, с участием дам и присяжных поверенных, что по мысли прекрасно, однако же капля в море. Но и эта мысль ныне малых привлекает, и как бы мода на то прошла. На кого же надеяться, на чью помощь уповать? Не на тех ли грядущих, кто поведет темного человека в пожары и разруху, "бурю внутрь имея помышлений сумнительных"? А между прочим, сие не исключено!"

И тут, внезапно возвращаясь к высокому пафосу, до которого отец Яков еще с семинарии был великим охотником, летописец восклицает:

"Чем отмахнусь страшного предвидения, чем заглушу в душе дерзновенный пророческий голос? Се грядет незваный и нежеланный, взявший власть судить и решать, и с ним полчища оскорбленных и замученных гладом, без жалости и рассуждений, без оглядки и мысли о будущем. И вздрогнет русская земля и расколется великим расколом – и кто тогда спасет, и чем спаяет безрассудные трещины, и чем залечит кровоточащие раны, взыскующие бальзама и находящие лишь растравление? Сладко бы ошибиться в страшном пророчестве – но старое сердце томит несносная жуть!"

Это уже не тот отец Яков, который с неподобающей служителю церкви жадностью ловил слухи, ждал событий и искал знакомств с примечательными личностями современности. Ах, и русская земля стала не тою, не ждет больше благости, свыше сходящей, не верит обещаниям, не греется в лучах несбыточной надежды! Мудрость к ней еще не пришла – сталь закаляется в огне, – но в мозгу неуклюже зашевелился умишко, и горечь показалась в уголках рта. Стал утомляться и отец Яков от вечных путешествий и слишком много перевидал. Конечно, русский человек многожилен и твердоплеч, но и грядущим поколениям следует оставить тертого хрена на заправку житейской тюри, а нам на наш век, пожалуй, что и хватит! И хоть бы отдых впереди – а то ведь ничего, кроме хмурых туч. Нужно ли перегружать летопись тугою и печалею?

Как странно: из тьмы деревенской перекинулся и на городскую Россию великий медвежий сон! Кто спал – тот по-прежнему спит, кто предавался ликующим мечтаниям – тот сейчас потягивается и зевает, не одолеть ему дремоты. Не только не слышно набата, а и мирного благовеста колоколов. Или уж так навсегда? Или только притаилась какая-то тайная сила, ползет, подкрадывается и вдруг как двинет, как распояшется – и пойдет ломать лед на реках, а по берегу смывать постройки и слизывать все, что заготовило себе человеческое благополучие?

Уже полусед отец Яков,– началось словно бы и недавно, а быстро пошло. Но ясен взгляд нехрабрых, голубых славянских глаз. С живота же отца Яков как будто бы не спал, скорее напротив. Сейчас в России, в ее тишине, жизнь накопленная, сытая, внешних волнений нет. Гляди – какое большое, сильное и прочное государство! И как боится его внешний враг, и как лебезит перед ним каждый друг заграничный! Можем по выбору закидать – кого шапками, кого караваями хлеба.

Почему же беспокоится летописец достопамятных событий и от ровных строк переходит к взволнованным восклицаниям? Для красоты ли слога или по зловещим предчувствиям? И сам того не ведает отец Яков, погруженный в свою работу; почитает, попишет, походит по комнатке солидной поступью, а то остановится и с большим удовольствием посмотрит на очень хорошо отпечатанный плакат, вывешенный на освещенной стенке:

"Если ты зашел к занятому человеку, то кончай свое дело и поторопись предоставить его труду и умственным углублениям".


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ВИЛЛА КАТОРЖАН

На взгорье двукрылая вилла: на восток и на запад по большой террасе. Нижний этаж скрыт виноградником.

Могла бы выглянуть из среднего окна пленительная итальянка, а слева и справа, театрально перекинувшись через балюстраду, могли бы мимо ее головки метать молнии ревнивых взглядов двое,– один с гитарой, другой с мандолиной. И, рот раздвинув во всю ширину щек, улыбалась бы луна.

Но все сидят по комнатам. Комнат на вилле двадцать – в трех этажах: нижние с оконными решетками, верхние с выходами на террасы. Большинство комнат пустует, и всех жильцов семь женщин и трое мужчин. Сборная мебель, ни картин, ни украшений, гулкий и унылый коридор, внизу большая общая столовая с неубранной чайной посудой.

Заняты комнаты верхние и три в среднем этаже; в нижнем, где летом прохладней, никто селиться не хочет из-за оконных решеток,– дурные воспоминания.

По длинному коридору гуляют сквозняки, и осторожными шажками бродит кошка с оборванным ухом. Кошку зовут Матильда,– но она ни на какие клички не отзывается. У кошки две страсти: мыши и личные романы; обе страсти просыпаются в ней к ночи. Днем она могла бы увлечься птичками, если бы местные виноградари не истребили их дочиста.

Это – вилла каторжан. Богатый генуэзский купец, которому она и надоела и вообще не нужна, пустил сюда бесплатно жить русских беглецов. Портить нечего, а за огромным садом смотрят сторож с женой, тоже живущие из милости. По их отзывам, русские мирны, непонятны и, пожалуй, симпатичны. Они очень много курят, и мужчины и женщины, потом едят, больше мяса, чем теста и зелени, иногда хором поют унылые песни и получают с почты письма целыми пачками, сколько добрый итальянец не получит за всю жизнь. В теплую пору они проводят две трети дня внизу, на пляже; но и дома они не вылезают из купальных костюмов. Их женщины повязывают головы платочком, одна носит длинные косы; мужчины, выходя из дому в местечко, надевают рубашки навыпуск, подпоясывая их кушаками. Почти все могут объясниться по-итальянски, а хорошо ли – этого сторож не знает, так как сам он говорит только на своем родном "зенезе",– генуэзском наречье.

С террас открывается даль Средиземного моря; по морю неторопливо плывут тени облаков, и меняются очертания матовых дорожек водяной ряби. Вечером виден маяк на мысе Портофино – то блеснет, то погаснет. Пляж отрезан от взгорья и проезжей дороги рельсами; но большинство поездов не останавливается в глухом и малолюдном местечке.

Если лето, то по всему склону поют цикады, громче к полудню, тише к прохладе, а ночью замолкают; зато в июньский вечер склон покрыт ровно вспыхивающими огоньками летающих светляков. Светляки ищут самок, сидящих в траве и в щелях каменных заборов спокойными зелеными лампами.

Дело в том, что революция в России кончилась; суды лениво добивают последних бунтарей, почти никто не стреляет в губернаторов и бывших усмирителей, все читают длинные отчеты думских заседаний, но уже надоела и эта политическая словесность. Провинция занята кооперацией и сельскими библиотеками, в Петербурге говорят о философии, брачном полете пчел и однополой любви, которая и таинственнее и выше двуполой. В высоких сферах Петербурга вошли в силу не то филалеты [12]12
  Филалеты – в буквальном переводе с латыни «любители истины» название одного из направлений масонства. Вели свое происхождение от оккультного общества XVIII в. Поголовно увлекались спиритизмом. Русская ложа основана в 1890 г. К 1916 г. в ложе, куда принимали без каких-либо анкет или рекомендаций – т. е. практически всех желающих, состояло около тысячи человек.


[Закрыть]
 , не то спириты, но поговаривают и о каком-то старце, который может всех их заткнуть за пояс.

 Российское уныние передалось и сюда: рушились планы, и нужно чего-то выжидать. Будто бы это время очень удобно употребить для пересмотра программ и чистки рядов. О том, что уходят молодые годы, каждый должен думать про себя: это – не общая тема.

И молодые годы, в счете незаметных месяцев, летят стремительно. Раньше нервы были скручены в упругие пружины, по которым проходил ток высокого напряжения. Теперь батареи иссякли, части машин износились, повисли приводные ремни. Молодые стали спешно стариться, разбередились раны и ранки, на которые раньше не обращали внимания,– ведь было все равно, жизнь рассчитывалась только на короткие дни и месяцы.

У Нади Протасьевой оказался глубокий легочный процесс, ввалились щеки, упала грудь, по вечерам горели глаза. Она куталась в шаль, курила самые дешевые папиросы "пополяри", облюбо-ванные за их крепость. К Верочке Улановой вернулись ее тюремные припадки и кошмары, и она боится спать одна в комнате,– она, которая ничего не боялась. Товарищ Гусев, бежавший с Акатуя, никак не справится с ишиасом и лежит неделями, но не отказывается от гибельных для него морских купаний; и он и Надя постоянно повторяют "все равно", "не стоит думать",– и это, по-видимому, их сближает. Когда у Нади жар,– она не выходит вечерами на террасу, и в ее комнате сидит Гриша-акатуец; когда Гришу донимает ишиас – за ним ухаживает Надя, это уж так установилось, и до этого никому не должно быть дела.

Да и вообще, вполне здоровых только двое: Наташа Калымова и ее неотлучный друг – Анюта.

Анюта рада своему здоровью: оно ей очень нужно. Жизнь ее удивительна! Ужели это она, простая девушка с Первой Мещанской, для которой и жизнь намечалась простая, бесцветная и, вероятно, нелегкая? И вот она попала в среду особенных людей, у которых, при всей их молодости, за плечами большое и славное прошлое, подвиги, страдания, в своем кругу – слава. С ними она докатилась до Парижа и теперь живет в Италии, в стране, о которой не мечтала, потому что почти ничего и не слыхала. Стали доступны ей серьезные книги, и она, как равная, хотя и несмело, разговаривает с образованными людьми, с ее мнением считаются и уже забыли, что она была только маленькой тюремщицей.

Что будет дальше – она об этом не думает; и раньше не думала – а вон что случилось! Пока приходится думать о том, чтобы хоть в малом помогать всем свом друзьям: починить рубашки, скроить и сшить кофточку, похлопотать по хозяйству; ведь им, посвятившим свою юность иному, никогда этим заниматься не приходилось, ей же это так привычно. В другом ее все превосходят,– а тут без нее никак не обойдутся, и ей приятно, что она нужна и полезна, и для этого хорошо быть здоровой и бодрой. А вот курить она не приучилась – не хочется, не вкусно.

Отчего-то Наташенька, Наталья Сергеевна, как будто не рада своему здоровью и своей красоте, цветущему загару и пышным волосам! И в простоте и правдивости, забывая о собственной молодости, Анюта думает: "Ей бы, Наташе, мужа бы да детей! И здоровье пригодилось бы и не было бы ей в тягость!"

Наташа считает дни, месяцы, даже года: с летом кончится третий год ее заграничной жизни. Последний год прошел быстро, скучно и незаметно: мелькнул серыми месяцами, хоть и у лазурного моря. Планы, расчеты, ожиданья – все оборвалось сразу. С последним роспуском боевой группы исчез Шварц, вероятно, он в Финляндии. Весной приезжал из Парижа Бодрясин – просто повидаться, а может быть, проездом по делам, у него не узнаешь. Рассказал подробности о гибели Ринальдо, о полной неудаче всех последних начинаний Шварца, об унынии в рядах заграничников, о таком же унынии в России. Впрочем, о России рассказывал мало, уверял, что ездил туда ловить рыбу и что, действительно, удалось ему вытянуть преоггромного г-голавля.

– Что же делать?

– К-купаться и изучать Лаврова и М-михайловского. Очень интересно и полезно, от-т-тложившаяся мудрость!

– Нет, а серьезно?

– Ну, можно, например, п-перестроить жизнь на личный лад. Боюсь, что вы за меня замуж не собираетесь и потому з-за-держиваю последнее объяснение.

– Я вас серьезно, совсем серьезно спрашиваю, Бодрясин!

– А я вам столь же серьезно отвечаю, что знаю не больше вашего по существу дела; по вопросу же личному, откладывая разговор с вами, п-полагаю обратиться к Анне Петровне, потому что ее считаю более снисходительной к моим недостаткам.

И он действительно, пока жил на вилле каторжан, много времени проводил с Анютой, успел ее приручить и сам, как бы нечаянно, приручился. Звал ее гулять на ручеек,– горный ручеек, весной полноводный. Говорил с ней ласково и серьезно, единственный из всех подолгу ее расспрашивал, как думает она устроить свою дальнейшую жизнь, вспоминал о своем посещении Катери-ны Тимофеевны на Первой Мещанской, даже ей одной рассказал, как ему удалось избегнуть ареста в Москве, в Самаре, еще в двух городах и, наконец, снова выбраться за границу. Со всеми скрытный и немного насмешливый, он был с Анютой прост, серьезен и особенно дружески-почтителен.

– Мы с вами, Анна Петровна, оба из простого звания и друг друга п-понимаем с полслова. Это, знаете, может в будущем пригодиться.

Но дальше такой фразы не шел.

В день приезда Бодрясина в его честь устроили большую "макеронату" с двумя фьясками красного вина и застольным пеньем. У Бодрясина оказался огромнейший трескучий бас; он объяснил по-итальянски:

– Camera mancata! Упущенная карьера. А быть бы мне теперь п-прот-тодьяконом!

Когда всем налили вина, Бодрясин встал и провозгласил неожиданный тост:

– За здоровье новобрачных!

И никто не удивился, когда он разъяснил:

– За наших милейших! Надежду Протасьеву и Гришу-акатуйца. Потому что, дети мои, глупо притворяться, точно это – дурное дело. Любовь ничем не хуже революции. Взглянем на дело просто – и будет всем хорошо и удобно.

Только он и мог так сказать, никого не обидев и даже не слишком смутив слюбившихся друзей. Несколько стеснявшая всех неловкость была сразу разрешена, и тайна, давно не бывшая тайной, благополучно вскрылась. Зачем и от кого прятаться, разве любовь не свободна?

Ночью пошли на невысокую гору Санта-Анна, где освещенная луной тропинка над пропастью вела к развалинам старой церковки и откуда был изумительный вид на ночное море и маленький полуостров.

Кажется, это был единственный по-настоящему веселый вечер заброшенных на итальянский берег молодых каторжан.

И с этого дня на вилле как бы перестроился быт: появилось нечто прочное, зародыш семейных отношений. Зимой у Анюты прибавилось работы: оказалось, что только она, изо всех млад-шая, знает, как нужно выхаживать ребенка и что для него шить. Ей подчинялись беспрекословно и ее называли "мать-командирша".

На чужого ребенка, некрасивого и болезненного, с завистью смотрела Наташа. Правда, она мечтала о ребенке здоровом, богатыре и сыне богатыря. Но может быть, и вправду перевелись на Руси богатыри? Во всяком случае сюда, в Италию, они не заезжают.

Состав живших на вилле не был неизменным. Приезжали из России или из Парижа новые, а старые время от времени пытались вырваться из итальянской глуши на европейский простор; но ядро оставалось тянуть жизнь праздную, будто бы временную, которая вот-вот закончится веселым отлетом к новому подвижничеству: что-то случится, пронесется бодрый и громкий клич, и залетные птицы тронутся в обратный путь к северу. Живя тут – прочных корней не пускали, но сами не замечали, как отдых и передышка становятся бытом.

Неподалеку от виллы, которая была на отлете, жили в местечке еще несколько русских эмигрантов, возрастом постарше, а один и совсем старик. Селились и случайные люди – знакомые знакомых, прослышавшие о хорошем пляже и о дешевизне жизни.

Но в первую русскую могилу на сельском кладбище опустили тело человека, не успевшего налюбоваться южным солнцем и еще не забывшею северных сияний, давнего и дальнего путника.


ТИХАЯ ПРИСТАНЬ

С высот Савойи Николай Иванович свалился к побережью Средиземного моря. Никаких особенных красот не было – чем поразить человека, пешком пересекшего Сибирь и Урал? – но было так чудесно на душе, что все освещалось радостью и виделось лучшим и красивым. Обширен и совсем не мрачен был генуэзский вокзал, а сколько прелести в том, что итальянцы говорят по-итальянски! Их языку Николай Иванович учился в каторге, конечно, по Туссэну и Лангеншайту, знал наизусть первые две страницы романа «Обрученные» и читал с театральными жестами из Леопарди: [13]13
  Туссен и Лангеншайт (правильнее: Лангеншейд) – авторы методики самостоятельного обучения иностранным языкам. Самоучитель французского, составленный соавторами в 1856 г., имел огромный успех. С большим эффектом их методика применялась и к другим языкам.
  "Обрученные" – исторический роман итальянского писателя Алессандро Мандзони (1785-1873) о борьбе крестьян против феодального гнета.
  Леопарди – Джакомо Леопарди (1798-1837), крупнейший итальянский поэт XIX в.


[Закрыть]

Or, poserai per sempre, stanco mio cor! [14]14
  Здесь отдыхает навеки усталое сердце мое! (Итал.).


[Закрыть]

Здесь, на месте, весь обратился в слух – и не понял ни единого слова из разговоров в вагоне и переклички носильщиков, не читавших ни Манцони, ни Леопарди, ни даже местной социалистической газеты "Лаворо". Надо бы прийти в уныние,– но даже это веселило и радовало Николая Ивановича: "Вот так выучился!" О том, что в Генуе говорят на диалекте, он не знал.

Дальше, почти два часа обождавши на вокзале, пересел в местный поезд и занырял по дымным туннелям Восточной Ривьеры. Совсем как на экране кинематографа, недавно появившегося в Петербурге: сверкнет картина – и провалится в темноту, сверкнет другая – и туда же. Только здесь картина всегда одна: море в разных рамках, разных освещениях, подальше, поближе, прямо под окном вагона, неспокойное, с белой оторочкой волны, с мутным валом у песчаного пляжа, а у скалистого берега – похожее на красивую выдумку. И было это столь удивительно, что чуть не пропустил нужной станции. Но кондуктор под окном с такой итальянской отчетливостью врезал в слух два слога ее названия, что Николай Иванович живо сорвался с места, выпрыгнул и за ремень вытащил свой единственный, но хорошо набитый чемодан.

На вокзале полустанка – ни живой души, если за душу не считать не то начальника, не то носильщика. Пока отходил поезд, Николай Иванович составлял в уме фразу из слов "dove" и "trovare", убеждая себя не забыть и вежливое "signore". Но грузный человек в форменной кепке и штатском засаленном пиджаке подошел сам, отобрал билет и, видя нерешительность движений приезжего, ткнул его в грудь пальцем и уверенно спросил:

– Russo?

А когда Николай Иванович радостно закивал, хорошо помня стихи Леопарди, но позабыв "si, signore", толстяк взял его за рукав, вывел с вокзала на шоссе, показал на выложенную камнем тропинку вверх, для верности ткнул в небо коротким пальцем и прибавил:

– Monti pure!

На этот раз Николай Иванович вспомнил слово grazie и не упустил signore. Но почему нужно тащить чемодан в гору, и что значат слова толстяка? Monti – горы, pure – словно бы от puro, чистый; множественного числа женский род. Взвалив на плечо чемодан приемом опытного сибирского варнака-грузчика, Николай Иванович стал подыматься по тропинке, скоро перешедшей в узкую лестницу, и на первой маленькой площадке радостно догадался, что нет никаких "чистых гор", а просто это значит – подымайтесь.

Поднялся выше – и на новой площадке увидал дверь с огромным, как бы чальным кольцом и что-то над дверью. Вынул свои знаменитые очки, футляром которых грозил застрелить дворника при побеге и по которым признал его в Сибири отец Яков,– и туман рассеялся: над дверью необычайно коротконогая каменная мадонна держала на руках исключительно упитанного младенца с выветрившимся носом на почерневшем лице. Решив, что тут вход в какую-нибудь церковную ограду, Николай Иванович, отдохнув немного, собрался подыматься еще выше, но с неба раздался женский оклик. Повыше площадки, на виноградной террасе, совершенно такая же коротконогая женщина с таким же ребенком на руках, но только живая, повелительно указывала ему пальцем на дверь и утвердительно кивала:

– Sior Paolo, eccolo la!

Так это было все необыкновенно и так благодатно прозвучало с неба непонятное и смешное "экколола", что нельзя было не подчиниться. Небритой щекой скользнув по ремню чемодана, Николай Иванович приветливо кивнул и повернул дверное кольцо. За дверью, в небольшом садике у крыльца дома, сидел и писал человек в русской рубашке навыпуск. Увидав Николая Ивановича, он просто сказал:

– Здравствуйте, я сейчас.

Аккуратно промокнул розовой бумажкой свежие строки, сверху положил большой камень-кругляш, чтобы не унесло ветром, и встал.

– Приехали?

Николай Иванович охотно ответил, что действительно приехал. Ему было безотчетно весело. Никто не мог его ждать, никто не знал о его приезде, и сам он никого здесь не знает,– и вот все оказывается так просто, точно подготовлено заранее.

Русский низкорослый блондин с редеющими волосами осмотрел его внимательно и наконец спросил:

– А вы кто же и к кому? Прямо из России?

Николай Иванович назвал себя настоящим именем, за два года произнеся его впервые. По ответной улыбке понял, что русский его имя знает. Еще прибавил, что указано разыскать здесь Наталью Калымову.

– А уж почему меня итальянцы направили к вам – не знаю. Я никого не спрашивал.

– Как же иначе, ко мне всех посылают. Я тут старожил.

– Так со станции и послали; говорят: "Подымайтесь!"

– Понятно, вы в сапогах. Вам нужно пройти на виллу каторжан, это выше и в сторону. Я провожу. Только сейчас там никого нет, все на пляже, и Наташа. Вы очень устали?

Что такое усталость, Николай Иванович знавал только после больших перегонов через тайгу и третьей бессонной ночи в городе, когда не у кого было заночевать. Разве возможна усталость в Италии?

– Тогда пойдем на пляж, чемодан оставьте здесь.

Ни о чем не расспрашивал,– виден старый партийный человек.

– Помыться захотите – вот мыло, морское. И вон там на веревочке костюм. Плавать сегодня невозможно, а хоть пополощетесь. Наши девицы целый день в пене болтаются, а вот я простудился, не могу, только провожу вас и познакомлю. Вы Наташу знаете?

– Никогда не видал; в Париже мне дали к ней письмо.

– Она славная. Все – хороший народ. Вас устроят на вилле каторжан. Да пиджак-то оставьте, ни к чему и жарко.

Ни на минуту не покидало Николая Ивановича ощущение несказанной радости. Не только свободен, не только "за пределами", но еще в Италии, еще у моря. Взрослый человек, с сединой в волосах,– чувствовал себя мальчиком. Всему и всем улыбался близорукими глазами, смеялся каждому своему и чужому слову. Успевал и наслаждаться солнцем и присматриваться к новым знакомым, будущим друзьям: к Наташе, Анюте, еще двум каторжанкам и худому, как скелет, товарищу Грише-акатуйцу. Этот был черен от загара, но покашливал. Николай Иванович подумал:

"Не жилец! Ну, хоть погреется!"

И, как всегда, когда здоровый человек видит "не жильца", со смущением и тайной радостью чувствовал свое полное дыхание и свои мускулы, с азартом оттирал песком и морским мылом дорожную грязь, омывался пеной и с трудом верил, что вот это – он сам, загнанный волк, прорвавший охотничью облаву.

Несмотря на свежее знакомство, настоящего разговора не было. Встретились люди, знавшие друг друга на расстоянии,– люди одной жизненной задачи и одной идеологии. Вероятно, потом, вечером, они вступят в горячий спор о пустяке, будут выражаться книжно и нетерпимо, заподозрят друг друга в уклонах; но здесь светит солнце, и голова чиста от дум, и не хочется считать минуты и часы.

– Неужели же так и нельзя поплавать?

Оказалось, что мастером плаванья считается "старожил", приведший Николая Ивановича и ушедший кончать свою работу. Он, пожалуй, мог бы, остальные не решаются: море слишком бурно.

Наташа сказала:

– Завтра, если ветер немного утихнет, волны будут более отлогими и длинными; сейчас они неровны,– не угадаешь, когда плыть к берегу.

Анюта совсем не умела плавать:

– Мне и близко подойти страшно; вот когда тихо – я люблю у берега.

Огромный вал, седой и бурый от поднятого гравия, набежал, рухнул и накатил к ногам сидевших полог пены, ставшей белоснежной. Николай Иванович вспомнил Байкал и свое невольное плаванье, сравнил "тогда" и "теперь", тряхнул головой и задумчиво протянул:

– Лю-бо-пытно!

Что-то вспомнила Наташа, а за ней Анюта, и обе протянули одним тоном:

– Лю-бо-пыт-но!

Николай Иванович сказал:

– Знаю я одного забавного батю, страстного любителя жизни. Вот он всегда так говаривал: лю-бо-пыт-но!

Живо откликнулась Анюта:

– Уж не нашего ли, Наташенька, отца Якова?

Николай Иванович даже привскочил и потянулся к очкам. Все трое оживились: ведь вот какой случай! Действительно, все они встречали, в разное время, в разных условиях, свидетеля истории в лиловой рясе! Еще новая связь – и какая неожиданная! А уж на что велика Россия! Николай Иванович коротко поведал о своей последней встрече с отцом Яковом в Сибири, когда работал на погрузке чайных цибиков.

– Мне непременно нужно узнать его адрес! Я ему должен пять рублей!

Анюта не сомневалась, что можно послать деньги ее тетке. Уж если отец Яков будет в Москве, то обязательно побывает на Первой Мещанской.

Николай Иванович пришел в полный восторг:

– Это же замечательно! Через вас и пошлю. Единственный мой долг, тяготящий душу. Я даже нарочно русскую пятерку сохранил, не менял. Уплачу и свободен и чист. И вообще – все замечательно!

Вскочил на ноги, подбежал, прыгая по пене, к самой черте прибоя. Вал подкатился низкий, едва залил по колено. Байкал был тогда много страшнее; и было холодно; и он, Николай Ивано-вич, был в одежде и сапогах. И все-таки вот он!

Николай Иванович взбросил руки над головой, потряс в воздухе кулаками и прокричал морю:

– Э-ге-гей! Лю-бо-пыт-но-о-о!

Затем, не раздумывая, в радостном порыве неблагоразумия и полной уверенности в своих силах,– пригнулся, выждал новую волну и, как опытный пловец, бросился головой ниже гребня.

Туча камушков чиркнула по телу, скрылся свет, потом сильные руки ощутили свободу взмаха,– и он, поборов волну, поплыл в котле, кипящем и сладостно-холодном.

С берегового пригорья, где светлые квадратики домов отпечатаны на серо-зеленой открытке, виден пустынный пляж за линией железной дороги. Море отсюда кажется спокойным, о прибое угадывают только по белой линии на границе воды. На освещенном песке несколько букашек. Одна из них подползла к воде и исчезла. Другие, прежде неподвижные, зашевелились и также приблизились. Потом еще одна исчезла в белой ленточке, а за ней третья. Лента сдвинулась, и две темные точки снова показались. Если это люди, то, очевидно, один оттаскивает другого от воды. Потом все сгрудились в кучку, что-нибудь случилось. Тот, кто мог смотреть с горы, не считал букашек и не знал, столько ли их теперь, сколько было раньше.

Анюта закричала:

– Наташенька, да он же утонет, вон какие валы идут!

Нужно переждать и выбрать момент, когда валы помельчают, и вот тут-то сильными взмахами победить напор воды отходящей, а когда подымется новая волна, отдаться ей и выбросить ноги вперед. Это – самый жуткий момент и самый красивый. Ловкого пловца вода подхватывает, перекидывает, на мгновенье ставит на ноги,– и сейчас же толкает в спину, вынося на пляж в кипящей пене. И нужно, быстро справившись и не дав увлечь себя под новый вал, вскочить на ноги и по текучему песку отбежать и выбраться из потоков и воронок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю