355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шолохов » Советский военный рассказ » Текст книги (страница 7)
Советский военный рассказ
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:55

Текст книги "Советский военный рассказ"


Автор книги: Михаил Шолохов


Соавторы: Алексей Толстой,Константин Паустовский,Евгений Петров,Константин Симонов,Борис Полевой,Аркадий Гайдар,Валентин Катаев,Андрей Платонов,Александр Фадеев,Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 41 страниц)

А Передерииха все бродила между пленниками, сидящими в нижнем белье, и бормотала надрывно одно и то же:

– Та скажить мени, люды добри! Бо я стара та слипа…

Раздалась где-то в стороне команда, ей ближе откликнулась другая. Офицеры и казаки, отдыхавшие под тенью тополей, вскочили, быстро построились в две шеренги и, держа у ног винтовки, повернули головы в улицу. К бульвару подъезжал седой генерал, в белой черкеске, на белой лошади.

– Смиррна!

Генерал подъехал к строю и что-то невнятно и небрежно пробормотал.

– Здра-жла-ваш-при-ство!

Генерал проехал вдоль строя, и Титка услышал, как он строго и холодно сказал:

– Спасибо, ребята, за прекрасную работу!

– Рад-страт-ваш-при-ство!

Генерал подозвал офицера и что-то сказал ему. Офицер суетливо бросился к огороже бульвара и крикнул:

– Эй вы, азиаты! Волоки сюда их! Живо!

Черкесы вскинули винтовки на плечи и взмахнули руками.

– Арря!

Пленники побрели вместе с конвойными к генералу.

При входе на бульвар генерал взмахнул нагайкой и остановил их. Он въехал в самую середину толпы. Пленников расставили полукругом. Откуда-то внезапно подошли станичники и стали таким же полукругом за конвоем.

– Почему захвачен мальчишка? А ну, чертенок, кто ты такой?

– Свой… немазаный-сухой…

– Как?

– Так… попал дурак впросак… Не все дураки – есть и умные.

– Что-о? Ах ты, поросенок!

В толпе блеснули улыбки.

– Откуда мальчишка?

– Захвачен за станицей с оружием в руках.

– Почему с оружием? Откуда у тебя оружие?

Мальчик прямо смотрел на генерала, оглядывался на товарищей и улыбался. Он увидел Титку, обрадовался и кивнул головой: «Ни черта, мол, – не бойся!»

– Откуда у тебя оружие? Вместе с большевиками был? Что делал за станицей?

– Сорок стрелял.

– Как это – сорок?

– А так… сорок-белобок. С кадет сбивал эполет…

Мальчик продолжал смотреть на генерала дерзко и озорно.

– Поручик! – генерал взмахнул нагайкой.

– Слушаю-с!

Поручик взял мальчика и потянул его из толпы. Мальчик озлился, вырвал рукав из рук офицера. Заложив руки в карманы, он посмотрел на него звериными глазами. На бледном лице дрожали насупленные брови.

– Ну, иди, иди!

– Не трожь! Не цапать!

– Ах ты, урод этакий! Кубышка!

– А ты не цапай! Мерзавцы! Мало я вас перестрелял…

Офицер с изумлением взглянул на мальчика.

– Ах ты, комарья пипка!

И с усмешкой взял его за ухо. Мальчик яростно ударил его по руке.

– Не смей трогать, белый барбос!

Офицер нахмурился и покраснел. И непонятно было, не то он был оскорблен, не то смутился. Он отвернулся, молча и хмуро подвел мальчика к старухе и поставил около черкеса с винтовкой.

Титка слышал, как кто-то взял его за рукав и, царапая ногтями по руке, потащил на бульвар. Около него шло огромное существо, тяжелое, как глыба, и смердило потом, перегорелым спиртом и горклой махоркой. Ему стало непереносно лихо.

– Брысь, чувал! Сам пойду…

Казак засопел и захлебнулся слюною.

– Убью, сукин сын!

Широкими шагами Титка зашагал вперед, не оглядываясь. Было похоже, что он качается в огромной качели и видит, как колышутся и плавают тополи и облака. Далеко, не то на той стороне, за рекой, не то в глубине его души, большая толпа пела необъятную песню, и песня эта звучала как призрачно-далекие колокола.

Мальчик хватал его за руку и дрожащим голосом кричал, задыхаясь от ненависти:

– Я им не позволю цапать! Я не какая-нибудь слюнявка… Я ихнего брата много перестрелял. Стрелять – стреляй, а цапать – не цапай! Тебя как зовут? Меня – Борис. Мы будем вместе с тобой… Когда нас будут стрелять, мы будем рядом. Хорошо?

– Я хочу пить… – сказал Титка и все прислушивался к песенному прибою волн.

8

Генерал уехал, и толпу пленников повели вслед за ним по улице, к реке.

Подошли четверо казаков с нагайками, молодые, веселые ребята. Они скалили зубы, как озорники, и ломались около Передериихи. Один из них взял ее под руку и, изображая из себя кавалера, потащил к скамье под тополем. Остальные трое шли за ними и надрывались от хохота. Передерииха бормотала, как полоумная.

– Та я ж – слипа та глуха… хлопчата! Хиба ж я – дивка? Вы ж такие гарны та веселы… веселы та гарны…

Казаки корчились от хохота.

Передерииху посадили на скамью. И тот казак, который вел ее, гаркнул хрипло и остервенело:

– Ложись!

Передерииха опять плаксиво забормотала. Казак жвыкнул нагайкой. Передерииха заплакала и онемела. Казак толкнул ее. Она упала на скамью и осталась неподвижной. Двое других задрали ей на спину юбку, и Титка увидел дряблые ноги с перевязочками под коленками и сухие старческие бедра.

– Катай ее, старую стерву!

Один казак сел на ее черные босые ноги, а другой опирался руками на голову. Третий с искаженным лицом зашлепал нагайкой по сухому телу. Скоро она замолчала. А казак все еще хлестал ее и при каждом ударе хрипел:

– Х-хек! Х-хек!

Тот, который сидел на ногах, слез со скамьи и махнул рукою.

– Стой, хлопцы!

Казаки стали завертывать цигарки. Один вытащил из кармана веревку, стал на скамью и начал торопливо и ловко укреплять ее на суку тополя.

– А ну, хлопцы! Треба по писанию…

Казак задрал старухе юбку вплоть до живота, сделал ее мешком, спрятал в ней руки Передериихи и подол завязал узлом. Двое подняли ее, и первый накинул на голову веревку.

– Есть качеля!

И пошли прочь.

Борис кричал им вслед и ядовито смеялся.

– Дураки-сороки! Куркули! Вздернули бабку. Тряпичники! барахольники!

Казаки оглянулись и заматершинничали. Один из них погрозил нагайкой:

– Ото ж тоби забьют пробку в глотку.

– Сороки-белобоки! Бабьи палачи!

Со стороны реки загрохали выстрелы. Два черкеса, которые охраняли Титку и Бориса, подтолкнули их прикладами и погнали к церковной ограде. Мальчик шел словно как взрослый, только ежился, словно ему было холодно. Он часто сплевывал слюну.

– Они думают, я боюсь… Много я вас перестрелял, мерзавцев… Плевать на вас хочу! Не бойся, Тит! Давай руку!

Титка слышал, как сквозь сон, голос мальчика и не понимал, что он говорит. Он одно чувствовал, что не идет, а плывет, качается по волнам. Чудилось, что он качается на небесной качели и вместе с ним плавает и несется весь мир.

Их поставили около ограды. Черкесы стали в нескольких шагах от них, и оба разом наперебой скомандовали:

– Легай! Арря!

Титка смутно слышал это и не понял, а мальчик забился около него, как связанный, и закричал в исступлении:

– Не лягу! Вот! Мы – оба! Вот!..

Черкесы вскинули винтовки, и крик мальчика унесли с собою два оглушительных взрыва.

1921

Всеволод Вячеславович Иванов

Подкова
I

Перемеченные огнем снарядов – красные, кроваво-красные и тяжелые, – низко обламывались облака над городом. Невнятные гулы шли по деревянным тротуарам, между досок их – мокрая, седая осенняя трава. Люди в узких деревянных щелях домов; слышен шепот:

– Через Сусловицу перешли…

– Сначала коммуну бить… начнут…

– Говорят, всех прощают, только масштабы их признавай…

– Какие масштабы?

– Господи, а мы-то при чем?..

В этот вечер, когда калечили облака желтые – пахнущие углем и серой – снаряды, когда солнце в маслянистой крови – как незарубцованная рана, уездный кузнец Василий в горне варил картошку. Был он подслеповат – не от кузнечной, а от портняжной работы; от болезни глаз и в кузнецы пошел.

Кузница была под горой – «на подоле»; ниже – город; выше, на горе – кладбище. Почему кладбище на горе, а не город – неизвестно. Живым и так весело, а мертвецу с горы лучше видно: может быть, так думали?

Подручный Ерошка – кузнец всех подручных Ерошками звал – качал мехи. Голосенко у него какой-то подтянутый, словно пищали мехи или скрипела сухая кожа. Грызя полусырую картошку, махал он тонкой, как ремень, рукой и спрашивал:

– А обозы белу муку скоро повезут? Утикают…

– Муки белой не полагается, муку белую едят белые, а нам надо исть муку черную.

Кузнец погнул в пальцах изржавевший жестяной обручишко, изорвал его в куски и бросил в угол. Обошел вдоль сен, выглянул, вдохнул сладковатой сырости и захлопнул торопливо дверь.

– В городе-то – тьма, даже в тюрьме огня нету. Ты картошку не проследи, уплывет… Белые поди сегодня придут, надо б домой идти. Пущай здесь убивают, одна могила, да и та хоть своя, а?.. Всех трудящихся чересчур, говорят, убивают. Возьмут нас, Ерошка, да и повесят вот тут, в станке на перекладинах, где коней куем.

– А за ноги вешают? У которых шея поди тонкая, не выдержит, дяденька?

– Проси – повесят за ноги.

– А на том свете в рай попадем?

Василий оттянул котелок, щеточкой попробовал картошку. Седоватая бороденка отсырела и запахла табаком. Ему захотелось курить, он поскоблил в карманах.

– А на этом свете в рай хочешь?

– Хочу.

– Давай табаку, дорогу расскажу.

Ерошка выпустил ремень меха и сказал медленно:

– Я некурящий.

Подумал и, подхватывая ремень, кашлянул тихонько:

– У нас, дяденька, парнишки порешили в бога не верить.

– Ишь!

– Большевики в бога не верют… Кипит!..

– Кипит. Доставай.

В крестах, на горе, ухнуло и посыпало мелким треском.

– Бонба, – сказал боязливо Ерошка.

– Ешь, пока картофель горяч.

А сам кузнец не стал есть. Разломил, понюхал: пахнуло сыростью. Отложил. Поднялся и вдруг, ссутулясь, накрыл корчагой угли в горне. Ерошка зачавкал медленнее:

– Темно, дяденька.

Василий стоял у дверей. Ржала где-то далеко лошадь; по дороге неустанно шел ветер. У станка для ковки, подле кузницы, свистела, как бич, веревка… Кузнецу стало холодно, он вспомнил, что у воротника рубахи нет пуговиц. Тоненько пискнул в углу Ерошка:

– Дяденька, темно… Пойдем в город… тут крысы…

Обстрел, должно быть, кончился. Щели дверей расширились.

Запах угля отяжелел.

Здесь, от станка для ковки, глухо и медленно позвал голос:

– Хозяин!

II

Ерошка для чего-то задергал ремень мехов; метнулась зола в очаге. Василий хотел было промолчать, но туго потер загривок и хрипло крикнул:

– Чего ты-ы?..

– Хозя-яин… – протяжно и густо позвал голос.

В распахнутую дверь сразу, под бороду и на потную грудь, хлестнуло холодом.

У станка, фыркая и звеня уздой, – лошадь. Выше ее – темный, широкий голос:

– Подковы есть?

Звякнуло стремя, мягко осела земля под пятой.

– Кузнец?

Василий порылся в карманах, сплюнул и, ленью голоса стараясь преодолеть дрожь, сказал:

– Покурить нету?

– Огня давай. – Потом, расстегивая одежду должно быть, медленнее добавил: – Коня куй.

– Откуда ты?

– Куй.

Человек стоял поодаль; дыханье у него было медленное. Тонко, прерывисто запахло кислым хлебом.

«Крестьянин», – подумал радостно Василий и, стукнув кулаком по бревну станка, твердо выговорил:

– Ерошка, дуй уголь.

Василий подошел к станку.

– За ночную работу берем вчетверо. От ночной работы у меня глаз сочится, оттого ремесло переменил. Опять, кто ночью кует? Лошади спать надо. Каков размер копыта?

Так же, словно роняя грузный мешок, повторил тот:

– Куй.

Огонь в горне поднялся, и отблеск переломился в синей луже за дверью. Огромное и теплое, лежало копыто перед Василием, как темное блюдо. Волос от копыта шел длинный, жесткий и седоватый, пахнущий прелой соломой. Ерошка, стукая пяткой по ящику, тащил подковы. И вот, перекидывая железо, набивая ладонь едкой ржавчиной, стал выбирать Василий подкову. Одна за другой, в связках, в одиночку, старые, стертые, блестящие, и совсем шершавые, и новые, еще пахнущие огнем, ложились подковы на кочковатую ладонь и звякали, падая обратно в ящик. Не то! От старых битюгов, давно, еще до войны, возивших барские клади, уцелело шесть пар, валялись они в углу. Ерошка вытащил их, свистнул и подкинул угля в горн – чтобы было светло. И эти – не то! Лежали они, словно кольца, на ладони.

Человек, сошедший с лошади, звякнул чем-то позади станка. Василий обернулся и поглядел на него.

Тоненькой ниточкой на огромном куске солдатского сукна блеснула винтовка. Ушастая островерхая шапка с пятиконечной звездой оседала на широкий лоб.

Василий поспешно спросил:

– Какой губернии?

– Я-то?.. Муромской.

Василий обежал кузницу; запнулся за подвернувшийся обруч, откинул его в угол. Подбросил для чего-то угля в горн, махая над углем куском железа, крикнул:

– Нету подходящих подков! Нету!

Звякнула тяжелыми кольцами узда.

– По коню куй.

Человек, сошедший с коня, огромным грузным шагом отошел куда-то в темень, и оттуда раздалось:

– Куй.

Раскаляя железо, Василий над искрами его хотел было охнуть, пожаловаться, а засвистел, заскрежетал молотом:

– И-их!.. И-их!.. Ирошка-а!..

И Ерошка вился худеньким телом: тоже под искрами, под молотом рвал мехи, в горн надавливал воздух, потел, попискивал:

– Их, дяденька-а! Их…

И только тогда, когда подкова лежала, как темновато-алая ржаная булка, крикнул Василий:

– Туда, что ль, на них?..

– Прямо! Куй.

– Кую! И-их!.. Пря-ямо?

– Прямо.

– И-их!..

Лошадь дышала тепло, прямо в затылок Василию. Человек в островерхой шапке так и не показывал лица.

Шлепая, разрезая грязь, прошел в гору обоз.

Хотел Василий пожаловаться, рассказывать долго и правильно, чего он, кузнец Василий, хочет. Конь, словно лопатами, откидывал подкованными копытами звонкую пахучую грязь. Седло под рукой Василия – теплое, ласковое.

Он сказал, указывая на гору:

– Город-то надо сюда перенести.

Из тьмы опять, как грузные пласты земли, последний раз упало:

– Перенесем. Обожди.

1922

Долг
I

Карта уезда в руке легка и мала, словно осенний лист. Когда отряд скакал рощами, – листья осыпались, липли на мокрые поводья. А разбухшие ремни поводьев похожи на клочья грязи, что отрывались от колес двуколки, груженной пулеметами.

Фадейцев, всовывая в портфель карту, голосом, выработанным войной и агитацией, высказал адъютанту Карнаухову несколько соображений: 1) позор перед революцией – накануне или даже в день столкновения разделить отряд; 2) нельзя свою растяпанность сваливать на дождь и мглу; 3) пора расставить секреты, выслать разведку…

– И вообще больше инициативы.

Но голос срывался. Усталость.

– Врач просит одиннадцать одеял, а то больные жалуются, товарищ комиссар… Здоровые, говорят, под одеялами, а нам – под шинелями, – осень…

– Да у меня на руках-то канцелярия да больные, – это объяснил им?.. Хм… Обоза нет.

– Совершенно подробно и насчет того, что отряд на две половинки. Тут темень и канцелярия. Да я им митинг, что ли, устрою из-за одиннадцати одеял?.. Я им говорю – вот Чугреев разобьет нас, – всем земляные одеяла закажет.

– Больным? Да вы, товарищ, неосторожны.

– Кабы они простые больные, – это революционеры.

Адъютант Карнаухов любил хорошую фразу. Был из пермских мужиков, короткорук, с обнаженной волосатой грудью. Выезжая из города, он надевал суконную матроску и папаху.

Красноармеец внес мешок Фадейцева. У порога, счищая щепочкой грязь с веревок, он с хохотом сказал адъютанту:

– Старуха к воротам пришла, просит церковь под нужник не занимать. Лучше, грит, мой амбар возьмите, он тоже чистый, и хоть, грит, немного пашеничкой отдает, а все же. Во – тьма египетскова царя! Наговорили ей про нас…

– Рабы, – басом сказал Карнаухов, – бандитов разобьем, возвратимся – собеседование о религии устрою. Так и передай.

– Это со старухами собеседовать? Ими болота мостить, – только и годны, старые.

Фадейцев смутно понимал разговоры.

– Самоварчик бы, – сказал он тихо.

Хозяин избы, Бакушев, темноротый тощий старик, махая непомерно длинными рукавами рубахи, потащил в решете угли. Адъютант и красноармеец яростно заспорили. Фадейцев сонно взглянул в окно, но мало что увидел. А в поле пустые стебли звенят, как стекло… Небо серно-желтое… Мокрые поводья пахнут осоками и хвощами. Голые нищие колосья сушат душу. Днем в облаках голодная звонкая жара, ночью рвутся в полях дикие ветры. И хотя из-за каждой кочки может разорвать сердце пуля, – все же легче ехать болотами, нежели пустыми межами; лучше под кустом мокрого смородинника разбить банку консервов. Возможно, поэтому хотелось комиссару Фадейцеву уснуть. Но обсахарившиеся веки нельзя («во имя революции», – напыщенно говорит Карнаухов) смыкать. Неустанно, кажется, шестые сутки, мчался отряд полями, гатями, болотами, – чтобы взять в камышах гнездо бандита и висельника Чугреева.

– Интересы коммунизма неуклонно!.. – вдруг во все горло закричал адъютант Карнаухов

Тотчас же старик внес самовар.

Фадейцев медленно вытянулся на лавке.

– Я все-таки, ребята, сосну… пока самовар кипит… Тут ребята подоспеют, обоз…

Он потянул голенища. Старик поспешил помочь. Карнаухов выматерился.

– Царизму захотел, сапоги снимашь?

– Устал он, командер ведь.

– Если устал, можно и в сапогах превосходно. Ты как об этом предмете, товарищ?..

– Я лучше усну…

Старик сунул ему под руку подушку. Адъютант «собеседовал»:

– Литературу получаете? Надо курс событий чтоб под ноготь, батя, понимать.

– Бандита пошла, голубь, и прямо как саранча бандита. В нашей волости народ все смирной рос, а теперь однажды скачут… один здоровенный такой – рожа будто у кучера, как ему стыда нет – печенки захотел. И что ты думаешь? У соседа корову застрелил, печенку вырезал, сжарил, остально кинул. А про люд, люду-то сколько перебито-о… э…

Карнаухов строго кашлянул:

– Очередная задача – поголовное уничтожение бандитизма и вслед за этим мирное строительство…

…Всегда, после переходов, сны Фадейцева начинались так, словно внутри все зарастало жарким волосом…

Но вдруг, ломаясь, затрещали половицы. Медные, звонкие копыта раскололи огромную белую печь.

Ничего не понимая, шальной и полусонный, Фадейцев вскочил. Зашиб лоб о край стола. Ночь. Керосиновая коптилка, казалось, потухла.

В раме окна со свистом прошипела пуля. Три раза, вслед за выстрелами маузера, кто-то громко позвал: «Товарищ Фадейцев!» Шип пули – будто перерезанный зов. Топот лошадей смягчался, словно скакали по назьмам. Фадейцев, прижимая к боку револьвер, прыгнул к дверям. Быстро и мелко старик крестился в окно. Лицо у него было белее бороды, а пальцы черные, с киноварными ногтями, и ногти были крупнее глаз. Фадейцев выглянул в окно. При свете большого фонаря чубастый парень (грива его лошади была прикрыта зеленым полотнищем) устало махал саблей. Стоны после каждого его взмаха тоже усталые. Старик сказал: «Зарубил».

Фадейцев посмотрел на прильнувшего к печи старика и повторил:

– Зарубил?.. Ево?.. Бандиты?.. Кого зарубил?

– Оне. Бандиты.

И здесь Фадейцев вспомнил, – револьвер его опять не заряжен. Пять лет революции не мог он приучиться вовремя заряжать… Револьвер царапнулся по доскам пола. Котенок шарахнулся из-под скамейки. И внезапно стало страшно выбежать в сени. На дверях же даже нет засова. Старик обернулся. Деловито, с матерком, сунул револьвер в загнету печи, в золу.

«Амба… – подумал быстро Фадейцев, и ему на мгновение стало жалко Карнаухова, – зарубили…»

– На двор ступай… урубят и так: меня перед смертью пожалеть надо. Скажи – я вас по доброй воле не пускал… так и скажи. Владычица ты, пресвятая богородица! Иди, что ль! Хамунисты-ы… – протянул старик. – Иди, комиссар.

Засвистали пронзительно на перекрестке улиц. Икры ног Фадейцева стали словно деревянные. Фадейцев пал на колени. Так он прополз два-три шага и неизвестно для чего приоткрыл подпол. Щеки его обдал гнилой запах проросшей картошки.

– Найду-ут… Дам вот по башке пестом!.. Прятаться?..

От этого злого беззубого голоса Фадейцев вдруг окреп. Он сдернул свой мешок с вещами. За мешком – портфель, разрезал почему-то пополам фуражку. Трясущийся в пальцах нож напомнил ему об ножницах.

– Ножницы давай, – закричал он, – скорей!.. и рубаху… рубаху свою… Убью!..

Старик вытянул рот:

– Но-о…

Старик подал источенные ножницы и гладко выкатанную рубаху. Состригая бородку, ращенную клинушком, Фадейцев торопил:

– Старую… старую надо… живо!.. Скажешь… как фамилья.

– Моя-то?

– Ну?.. Твоя.

Старик словно забыл про страх. Он хозяйственно оглядел избу.

– Тебе на какую беду?

– Говори!

– Ну, Бакушев, Лексей Осипыч… ну?..

Он поднял кулаки (с ножницами и с остатком бородки в пальцах) и, глотая слюну, прошипел старику в волос. Ах, волосом этим, как войлоком, закатано все: глаза, сердце, губы, никогда не целовавшие детей. И речь нужно пронзительнее и тоньше волоска, чтобы…

– А я, скажешь, твой… сын!.. Семен… Семен Алексеич, из Красной Армии… дезертир! Документов нету… да… Иначе – амба! Наши придут и, если меня найдут конченым, кишки твои засолят на полсотни лет… попалят, порежут… амба, туды вашу!.. Если выдашь…

Он махнул на старика ножницами. Старик противно, словно расчесывая грязные волосы, крестился.

– Мне што… мы хрестьяне… наше дело… ладно, я старухе скажу… поищу. Ладно уж.

Скамья под телом Фадейцева словно смазана маслом. Нет, этак жирно вспотели ладони. Карнаухов оставил на столе портсигар. Фадейцев сунул его в трубу самовара («кожаный, вонять будет», – подумал он), но обратно доставать не было силы. Он, тупо глядя на самовар, сбирал в гортани слюну сплюнуть, – и не мог.

А с оружием возможно было прорваться к какой-нибудь лошади. Ветер, вечер, холодная осенняя грязь.

Эх, научиться б вовремя заряжать револьвер!..

II

На минуту показалось – шел он сам, потом – шаги в стене, на потолке. Бред.

Вбежала старуха. Топот нескольких ног послышался в сенях. «К печке», – шепнул, задыхаясь, Фадейцев. Сразу не стало видно дверей, – печь же будто бесконечный кирпичный забор.

В остро распахнутую дверь озябший гортанный голос сказал быстро:

– Свету! Свету, и выходи сюда!

Казак с чубом телесного цвета поставил на пол крупный фонарь. Свеча там была желтая, восковая, церковная. Дергая тонким плечом, вперед выступил высокий человек.

– Красные есть, хозяева?

Он тяжело поднял руки: дула револьверов были похожи на забрызганные грязью пальцы.

– Где они?

– Убежали, родной, как поскакали до коней, так их будто смело… разве в других местах, моя изба – голубь… Сынка вот хотели увести, едва уговорил… мы, грит, так и так…

– Сын? Этот?

Из сеней нетерпеливо спросили:

– Увести, ваше… по такой роже, если судить…

– Я что говорил? Вмешиваться?

Хотя никто не шевельнулся, он отстранился локтем. Опять, чуть вздрогнув плечом, шагнул к Фадейцеву. Каждое его слово было ровное и белое, такое, как его зубы. От фонаря похожие на кровь, дрожали на жидких и длинных усах капли грязи. Он сунул револьвер назад в сени, холодная четырехугольная рука его нащупала пальцы Фадейцева. Спрашивая, он все время подымался вверх по кисти на грудь, на бока. Ногти его словно прокусывали платье. Он ощупал нижнее белье. Фадейцев любил махорку, сыпал ее не в кисет, а прямо в карман. Высокий достал щепоточку, понюхал и плюнул.

– Какого полка?

– Стального Путиловского третьего…

– Фамилия?

– Бакушев Семен.

– Доброволец?

– Никак нет, мобилизованный.

– В отпуску?

– Никак нет…

– Ранен? Дезертир? Документы? Нет документов? Значит, врешь. Расстрелять.

В сенях подняли щеколду. Кто-то, гремя прикладом, спрыгнул с крыльца в грязь. В курятнике сонно-испуганно металась птица – казак резал к ужину. Лениво оглядывая стены, высокий человек легонько направил Фадейцева к дверям. Выравнялось несколько пар грубых сапог: проход был похож на могилу. Прямее винтовки не будешь. Он тянулся. Высокий был с револьвером: он держал его за спиной. Усы его висли над плечом Фадейцева, как сухая хвоя. Попробуй вырви револьвер.

Чтобы продвинуться ближе к окну, Фадейцев спросил:

– Проститься с родителями можно?

Фадейцев упал старикам в ноги.

Старуха завыла. Старик наклонился было благословлять его, но внезапно, причитая, пополз за сапогами высокого.

– Князюшка, я ведь твоего батюшку и мамашу-то знал во-о… одноутробнова-то? Трое суток как прибежал… на скотину болесть, ну, думаем – пообходит сынок городской… а тут в могилушку сыночка…

– Золотце ты мое, Сенюшка, соколик мой ясноглазый!

Высокий человек посмотрел хмуро в пол. Атласистое сало свечи капнуло ему на полушубок. Старик поспешно слизнул. «Эх, зря», – подумал Фадейцев, но высокому, по-видимому, понравилось. Он нагнулся.

– Вставай! Черт с вами, прощаю – мало тут дезертиров! Только смотри, старик, набрешешь – покаешься. Я зло помню…

Он не спеша двинулся к дверям, но, мельком взглянув на профиль Фадейцева, неожиданно быстро устремился к нему. Судорожно дергаясь плечом, он заглянул в глаза: Фадейцеву почудилось – веки его коснулись щеки. Он прижал одну руку к груди и закричал пронзительно:

– Что? Что?.. Фамилия? Снимай шапку!..

Фадейцев вспомнил – когда сказали «расстрелять» – он надел шапку. Она мала, чужая, прокисшая какая-то…

– Семен Бакушев.

Высокий провел по его волосам, с удивлением поглядел на глубокий шрам подле виска.

– Бакушев? Врешь!

Он неловко, словно в воде, мотнул головой.

– Ясно… да… Не помню Бакушева. В Орле был?

– Никак нет.

– Князей Чугреевых знаешь?

«Ты…» – с какой-то тоскливой радостью подумал Фадейцев. Посылая его в уезд, председатель губисполкома дал ему для сличения фотографическую карточку руководителя зеленых, генерала Чугреева. Там он был моложе, полнее. Брови слегка углом. Фотография эта лежала в чемодане, в подполье. Фадейцев припомнил, как мужики делают размашистые жесты. Он выпятил грудь и поднял высоко локти.

– Чугреевы? Господи! Да у нас вся волость…

– Врешь… все врешь, сволочь.

Солдат в алых наплечниках лепил на стол свечу.

– Пошел к черту!

Генерал и князь Чугреев, ловить которого комиссар Фадейцев мчался в каличинские болота, сидел перед ним, быстро пощипывая грязную кожу на подбородке. Была какая-то смесь щегольства и убожества в нем самом и в его подчиненных. Полушубок он расстегнул: зеленый мундир его был шит золотом (хотя оно и пообтерлось), а брюки были грубого солдатского хаки. Грязь стекала с его хромовых высоких сапог.

– В германскую войну в каком полку?

Фадейцев назвал полк.

– Не помню. В каком чине?

– Рядовой.

– Э…

Из сеней тоскливо, после продолжительного топтания:

– Прикажете вывести?

– Обожди. Хозяин, дай молока!

Обливая бороду молоком, он долго и торопливо пил. Щелкнули на улице выстрелы. Чугреев отставил кринку. Сизые мухи (такие липкие бывают весенними вечерами почки осин) уселись по краю.

Он грузно опустил руки на стол.

– Несомненно, где-то я видел тебя и в чем-то важном… этаком важном… для меня…

Он пощупал грудь.

– Видишь, даже сердце заныло. У меня всегда…

Старик опять грохнулся на колени. Он с умилением глядел на Фадейцева.

– Так сын, говоришь?

– А как же, батюшка, да ей же боженьки…

– Колена тверже пяток – вставай! Допрошу в штабе и отпущу. Молись богу – пущай правду говорит… Идем!

III

Генерал Чугреев был слегка сед, размашист, немного судорожен в шаге. Комиссар Фадейцев – низенький, сутуловат. И так как всю жизнь приходилось ему подпольничать, то шаг у него был маленький, точно он боялся наступить кому-то на ноги. Ночь – сырая и ветреная, аспидно-синяя – рвала солому с крыши, хлипко гнула ее. У подбородка, у плеча нет силы снять соломинку, пахнущую грибами. Казаки отставали – шли только с ружьями наперевес двое. Штаб Чугреева в сельской школе. Подымаясь по ступенькам, спросил Чугреев:

– Трусишь?

– Одна смерть, – ответил звонко, по-митинговому, Фадейцев. Ходьба освежила, ободрила его, и перед расстрелом он решил крикнуть: «Да здравствует революция!»

– Мы сегодня семьдесят два человека кокнули. Если сосчитаешь, то который по счету, а? Трусишь?

Фадейцев смолчал.

Парты сдвинуты к стенам, на полу (в пурпурово-голубом пятне) керосиновый фонарь. Пахло же в комнате не керосином, а мелом. Под ногами, точно известь в воде, шипели куски мела. Выпачканный в белом, спал подле классной доски лысый с ушами, похожими на переспелые огурцы.

– Казначей. Спит. У большевиков спирт отбили, перепились. Зачем им возить с собой спирт, а?

«Мы спиртом? У нас спирт? Сволочь!» – так крикнул бы адъютант Карнаухов. Фадейцеву опять на мгновение стало жалко Карнаухова. Он промолчал.

Не давая заговорить, Чугреев сморщился и что-то показал пальцами над щекой.

– Надоело мне все, садись. Трусишь?

Стол шатался и скрипел.

Чугреев тоже шатался; плечи у него вздрагивали; он зябко поджимал колени. Он спрашивал о германской войне, об офицерах, служивших в полках.

Внезапно он вскочил:

– Гагарин? Это какой, пензенский?

– Не могу знать.

Чугреев приблизил к нему сонные, цвета мокрого песка, глаза.

– Я четыре ночи не спал… Меня надо титуловать. Забыл у большевиков? – Он быстро провел пальцем по подбородку Фадейцева. – Сегодня остригся, – сказал он медленно и попросил назвать города, где бывал Фадейцев.

– Тула… Воронеж…

Чугреев остановил:

– В каком году был в Воронеже?

– В семнадцатом.

– Месяц?

– Январь, генерал.

Чугреев, дергая руки по коленям, точно сметая пыль, хихикнул. Смешок у него неумелый, смешной, как будто разрывали бумагу.

– Вспомнил!.. Я…

Он, задевая рукой о парты, вытряс из какого-то мешка книгу, карандаши… Вырвал лист из входящего журнала. «Устав артиллерийской службы» запылен, засижен мухами. Сунул Фадейцеву устав.

– Переписывай! Быстро, ну.

Нарочито неумело, согнув палец и волоча за каждой буквой ладонь, Фадейцев начал писать. Буквы надобно выводить корявые, мужичьи, похожие на сучья. Буквы прыгали. Давило и прыгало сердце. Длинный человек через плечо заглядывал ему на бумагу. Сухо смеялся, словно вырывая лист. Стучал с силой рукояткой револьвера в стол, торопил. Карандаши крошились. Устав нескончаем. Фадейцев начал забывать, терять – какие нужно выводить буквы. Ему казалось, что та, которую он сейчас написал, прямее предыдущих, и он ломал их, нарочито округлял. Особенно плохо удавалось «о», то растянуто, как гримаса, то круглое, как кольцо, то согнуто – вытянуто, как стручок. Тоска!..

Неожиданно Чугреев откинул стул, топнул и закричал:

– Пиши фамилию! Свою!

И Фадейцев повел было «Фа…», но быстро перечеркнул и написал: «Алексей Бакушев».

Чугреев вырвал бумажку и разгладил.

– Превосходно. Фа… Фарисеев, например, или Фараончиков… Как?

– Напугался, ваше… с испугу… Не фартит мне…

– Знаем, голубчик, испуги ваши. Рассказывай о Воронеже. Гулял, пил в клубе…

Он беспокойно понесся по комнате.

– В клубе! В клубе!.. В январе в Воронеже, есть такое дело… Вспомнил, черт подери. Как фамилия, Фа-а…

– Бакушев, ваше сиятельство.

– А? Подожди, не мешай… сейчас припомню. Ты меня узнаешь… В клубе, январь семнадцатого года и я – князь Чугреев, а?

Фадейцев размягчил щеки, выпрямил губы – улыбнулся.

– Шутить изволите…

Казначей принес самогон. Срывая ногу с ноги, разметывая пахнущие конями волосы, Чугреев говорил:

– Слушайте! Я знаю много хороших офицеров из прекраснейших семей, они служат у большевиков… Одни – мобилизованы, другие – по слабости воли… Наконец, чтобы достичь такой ненависти, какая у меня, надо четыре года травить, гонять, улюлюкать на перекрестках в глаза, в рот харкнуть! Во-о… я сейчас в окно смотрю, а думаю – возможно ведь: в город или в отряды, которые ловят сейчас меня, мужик или казак скачет… и предаст!.. За хорошее слово предаст! Вы ведь тоже по слабости характера – к ним, а? А?.. Я завтра утром всех крестьян перепорю, а об вас узнаю… впрочем, ерунда! Вы понимаете, конечно, – меньше всего я могу добиться у крестьян – они боятся меня, но верят в большевиков! Если б два года назад… Повторяю, вашей фамилии я не могу припомнить, – обстоятельства же нашей встречи мне ясны…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю