Текст книги "Советский военный рассказ"
Автор книги: Михаил Шолохов
Соавторы: Алексей Толстой,Константин Паустовский,Евгений Петров,Константин Симонов,Борис Полевой,Аркадий Гайдар,Валентин Катаев,Андрей Платонов,Александр Фадеев,Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц)
Распущенность
Кажется, у Немировича-Данченко есть такая картинка: приводят пленного японца. Пока то да сё, попросил он у солдата умыться. Ополоснул голову из котелка и стал ее намыливать. Долго намыливал, фырчал, растирая лицо, смыл мыло, зачерпнул еще котелок воды, начал зубы полоскать и грудь холодной водой окатывать.
А все это проделывал с таким азартом, что стоявший рядом чумазый дядя Иван, солдат, долго глядел, раскрыв рот от удивления, потом схватил свой котелок и вскричал задорно:
– Братцы, да что же это такое, да давайте я хоть раз попробую этак умыться!
Привел я этот случай вот к чему. Почти в каждой роте есть этакие типы, для которых в обыденной жизни мыло хуже касторки, а умывание – вроде операции. Смотришь, кругом все опрятно, чистые ребята: ногти подстрижены, зубы блестят, а один какой-нибудь растютюй ходит, носом сопит, руки как у землекопа, на шее пыли больше, чем на асфальтовом тротуаре в жаркий день.
Спросишь его:
«Ванька, а ты умывался?»
«Умывался».
«Когда?»
«Вчера».
«А ты бы, Ваня, сегодня умылся. А то похоже, ровно как тебя из мусорного ящика вытащили».
«Ну и что же? Чай, сегодня у нас не воскресенье».
Наши ребята одного этакого все собирались на стенку вместо календаря повесить. Проснешься утром – увидишь, что рожа умыта, – значит, праздник.
Мало того, аккуратный красноармеец идет по улице – прохожему смотреть приятно. Гимнастерка заправлена, сапоги вычищены, идет прямо, не толкается, не хлябается. А вот недавно гуляли мы по Александровскому саду, смотрим – идет к нам навстречу некий тип: пояс на брюхе, как у мясника, пряжка на боку, фуражка на затылок съехала. Жрет ломоть арбуза, а семечки на чистую дорожку выплевывает и огрызки наземь бросает. А на дорожках всевозможные пролетарские дети бегают.
Одна женщина прямо так вслух и сказала своему ребятенку:
– Уйди, деточка! Погоди, дай мимо солдатик пройдет.
Обидно нам от этакого суждения стало и чувствуем, что крыть нечем. Права тетка. Подошли мы к нему и говорим:
– Какой части, товарищ? Чего идешь расплевываешься?
А он обозлился на наше замечание, посмотрел, что у нас на петлицах кубиков нет, и отвечает нахально:
– Вам какое дело? Вы что, командиры, что ли? Вы надо мной не начальники, а теперь не прежнее время – где хочу, там и гуляю.
Я ему отвечаю:
– При чем тут прежнее время? Свинью и в прежнее время в сад не пускали и в теперешнее метлой гнать должны. Мы хоть и не командиры, а замечание тебе будем делать, потому что наводишь ты тень на всю Красную Армию, а кроме того, шкура ты после этого, когда только из страха перед командирами ведешь себя как надо, а на нас огрызаешься. Мы хоть и не командиры, а ежели будешь еще расплевываться, то сбегаем до комендантского, благо оно рядом. Тогда тебя враз выметут отсюда.
Изругался он. Но все же огрызки стал бросать в урну, ремень поправил и пошел прочь.
А мы идем и промеж себя рассуждаем:
– Ну вот, кажется, все в одной казарме живем, на одинаковой койке спим, одному и тому же обучаемся, а почему же нет-нет, да один-другой такой попадется, что как козел среди коней? Поневоле подумаешь, отослать бы этакого козла на скотный двор, и нехай среди грязи копается, а на других своим видом смущения не наводит.
1927
Бандитское гнездо
Переходили мы в то время речку Гайчура. Сама по себе речка эта – не особенная, так себе, только-только двум лодкам разъехаться. А знаменита эта речка была потому, что протекала она через махновскую республику, то есть, поверите, куда возле нее ни сунься – либо костры горят, а под кострами котлы со всякой гусятиной-поросятиной, либо атаман какой заседает, либо просто висит на дубу человек, а что за человек, за что его порешили – за провинность какую-либо, просто ли для чужого устрашения, – это неизвестно.
Переходил наш отряд эту негодную речку вброд, то есть вода кому до пупа, а мне, как стоял я завсегда на левом фланге сорок шестым неполным, прямо чуть не под горло подкатила.
Поднял я над башкою винтовку и патронташ, иду осторожно, ногой дно выщупываю. А дно у той Гайчуры поганое, склизкое. Зацепилась у меня нога за какую-то корягу – как бухнул я в воду, так и с головой.
Поднялся, отфыркиваюсь, гляжу – винтовки в руке нет: упустил.
Взяла меня досада, а тут еще товарищи на смех подняли:
– Эх ты, растютюй!
– Рак у него клешней винтовку вырвал.
«Ах, – думаю, – дорогие товарищи, рады над чужой бедой пособачиться!» Добрался я до берега, сымаю с себя обмундировку и говорю:
– Я свою винтовку не то что раку, а самому черту не оставлю. Идите своей дорогой, а я вас догоню.
Пока обмотки размотал, пока ботинки разул, а тут еще ремешки от воды заело – от ребят и стука не слышно.
Полез я в воду, нырнул раз – не вижу винтовки, нырнул второй – опять ничего. И долго это я возился, пока наконец ногой на самый затвор наступил. «Ну, – думаю, – сейчас достану тебя, проклятую».
Только стал воздуху в грудь набирать – поднял глаза на берег, да так и обомлел. Гляжу – сидит на лугу здоровенный дядя, грива из-под папахи чубом, за спиной обрез, в зубах трубка, а сам, снявши порты, мои новые суконные на себя примеряет.
Возмутился я эдаким нахальным поступком до отказа и кричу ему, чтобы оставил он свое подлое занятие. А человек в ответ на это обматюгал меня басом. Вскинул обрез и давай меня на мушку не торопясь брать.
Вижу я, дело – табак, нырнул в воду. Ну, ясное дело, через минуту опять наверх. Он опять целится, я опять в воду, только наверх – а он снова за обрез. Рассердился я и кричу ему, что человек не рыба и под водою вечно сидеть не может и пусть он или оставит свою игру, или стреляет, когда на то пошло.
Тогда он загыгыкал, как жеребец, забрал всю мою одежду и, сделав в мою сторону оскорбительный выверт, повернулся и исчез за деревами.
Достал я винтовку, выбрался на берег и думаю, что же теперь дальше будет. Все, как есть, забрал проклятый махновец. А надо вам сказать, что с махновцами у нас хоть открытой войны еще не было, но терпели их, бандитов, красные только по случаю неимения свободных частей, чтобы изничтожить.
Ну, думаю, своих надо догонять. Подхватил винтовку и пошел краем дороги. Иду вроде как бы Адам – кругом птички насвистывают, на лугах цветы, ну форменно как рай, только на душе тошно.
Смотрю вдруг – дорога надвое пошла. Стал я раздумывать, по которой наши прошли. Дай, думаю, поищу на земле какого-нибудь признака.
Нашел на одной дороге коробок из-под спичек, на другой – пустую обойму. И не могу никак решить, какой же признак правильный. Плюнул и пошел по той, на которой обойма.
Шел этак часа полтора – смеркаться стало. Гляжу, хутор, на завалинке бабка сидит старая.
Неловко мне в моем виде стало с вопросом подходить, к тому же и испугаться может, крик поднимет – а кто его знает, что за люди на этом хуторе.
Спрятался я за кусты, винтовку в листья сунул, сижу и ожидаю, пока затемнится. Только вдруг выбегает из ворот собачонка, прямо ко мне – как загавкает, такая сука ехидная, так и норовит за голую ногу хапнуть. Я двинул ее суком, она еще пуще. Выходит из-за ворот дядя и прямо в мою сторону – раздвинул кусты, увидел меня и аж рот разинул.
Потом спрашивает:
– А что ты есть за человек, от кого ховаешься и який у тэбе документ…
А какой у голого человека может быть документ! Отвечаю ему печальным голосом, что документа у меня нет, потому что есть я мирный житель, ограбленный неизвестными людьми.
Тогда он спрашивает:
– А какими людьми, красными или махновцами?
Я же понял всю хитрость этого вопроса, то есть что хочет человек узнать мое политическое направление. Смотрю, хата богатая, амбары крепкие – «ну, думаю, кулак, значит», и отвечаю ему:
– Красными, вот что тут недавно проходили, чтобы они сказились.
– Ну, – говорит он, – заходи вон в ту клуню, я тебе какие-нибудь шмоты вынесу. Надо же помочь своему человеку…
Сижу я в клуне, дожидаюсь. Входит опять старик и сует мне какую-то одежду. Одел я порты из дерюжины, глянул на рубаху и обмер: «Мать честная, богородица лесная, да это же моя гимнастерка!» Тот же рукав разорван, на подоле дыра – махоркой прожег, и чернильным карандашом на вороте метка обозначена. «И как, – думаю, – она сюда попала?» Хорошего ожидать от всего этого не приходится.
Хозяин в избу зовет. Иду за ним. Поставила бабка крынку молока, шматок сала отрезала и хлеба ковригу:
– Ешь!
Я ем, а сам вижу, что на окошке три винтовочных патрона валяются. В том, что валяются, конечно, ничего удивительного – в те годы земля этим добром густо пересыпана была, и ребятишки ими вместо бабок играли, и бабы из них подвески делали, и мужики по хозяйству приспособляли, а оттого у меня сердце забилось, что винтовка у меня рядом в кустах запрятана, а патронов к ней нет.
Взял я да и незаметно сунул все три штуки в карман.
– Ложись спать, – говорит хозяин. – Утром дальше пойдешь. Сын Опанас придет, он тебя утром на дорогу выведет.
Положили меня в сени, на солому, и обращаю я внимание на тот факт, что дверь изнутри на висячий замок заперли, так что не пойму я, то ли я в гостях, то ли в ловушке.
Лежу… Час проходит, а не спится мне. Потом слышу в окошке стук. Вышел тихонько хозяин, отпер дверь, и прошли мимо меня в избу теперь уже двое.
Не стерпел я – подошел к двери и слушаю…
Старик говорит:
– Слушай, сынку! Объявился у нас в кустах человек, сидит и чего-то выглядывает. Говорит, что красные его раздели, – я заманил его в хату. Хай, думаю, поспит у нас до твоего прихода.
И отвечает ему вдруг знакомым басом этот отъявленный махновец Опанас:
– А врет же он, гадюка! Это не иначе, как тот, чью одежду я сегодня забрал. И напрасно я его сразу не кончил, чтобы он не высиживал… Где он у тебя? В сенях?.. Оружия у него нету?
Как услыхал я эти слова да шаги в мою сторону – так сразу по лестнице на чердак…
Те шум учуяли; один, значит, отпирать бросился и другой с ним. А сам старик лестницу с дубиной караулит.
Я прямо с чердака махнул на землю. Как грохнет возле меня выстрел – мимо. Бросился я к кустам – за винтовкой… Никак не могу впопыхах найти сразу, а за мною бегут, с трех сторон окружают. Нащупал приклад, заложил патроны.
– Сюда! – кричит возле меня махновец. – Да не бойтесь, у него ничего нет.
Только он ко мне просунулся – так на землю и грохнулся. А второй, думая, что это махновец стрелял, подбегает тоже и спрашивает:
– Ну что, кончил?
– Кончаю, – говорю ему, и так же в упор.
Подобрал патроны – и в хату. А папаша стоит и результатов дожидает. Однако увидел меня при луне, закричал да ходу… Зашел я тогда в горницу. Вижу, моя шинелька висит и ботинки.
«Вашего, – думаю я, – мне не надо, а свое я дочиста заберу».
Вышел; вдруг блеснул огонь из-за кустов, и несколько дробин мне под кожу въехали.
«А, – думаю, – вот как?» Схватил с подоконника серняка, чиркнул – и в крышу… Взметнулось пламя, как птица, на волю выпущенная.
А я бросился бежать. Долго бежал. А потом остановился дух перевести.
Смотрю, а зарево все ярче и ярче. Потом грохот начался, точно перестрелка в бою… Это рвались от огня запрятанные в доме патроны…
Махнул я рукой и подумал:
«Пропади ты, пропадом, бандитское гнездо!» Повернулся и пошел дальше в опасный путь, на дорогу выбиваться, своих разыскивать.
1927
Перебежчики
Я только что сел за поданный доброй хозяйкой ломоть горячего хлеба с молоком, как в дверь с шумом ворвался подчасок и крикнул:
– Товарищ командир! Подбираются белые, прямо так по дороге и прут человек двадцать.
Я выскочил. Пост был шагах в сорока, у стены кладбища. Первый взвод уже рассыпался вдоль каменной ограды, и пулеметчик, вдернув ленту, сказал:
– Эк прут! От луны светло, всех дураков тремя очередями снять можно. Разреши, товарищ командир, пропустить пол-ленты…
– Погоди, – ответил я, – тут что-то дело не то. Уж не перебежчики ли это? Смотри, вон все остановились, а двое вперед вышли.
Два человека, отделившись, шли прямо на нас; на полпути они поснимали шапки и подняли их на штыки винтовок.
«Парламентеры от перебежчиков», – решил я окончательно и крикнул:
– Ребята, осторожней с винтовками, не то отпугнете выстрелом!
Парламентеры были рядом, их окликнули.
– Товарищи, – раздался в ответ крик, – товарищи, не стреляйте! Мы свои, мы перебежчики, мы к вам.
Их окружили, расспрашивали быстро, коротко.
– Сколько?
– Восемнадцать! Один раненый.
– Откуда?
– Из четырнадцатого крестьянского.
– Пускай остальные подходят. Винтовки возле той березы побросайте – живо…
Оба во весь дух понеслись обратно. Красноармейцы, столпившись кучею, топтались по снегу и с любопытством смотрели, что будет дальше.
– Смотри-ка, тащат что-то!
– Говорили, что раненый.
– Как бы не «максимку», а то как полыснут, вот тебе и будет раненый.
– Не полыснут. Видите, винтовки бросать начинают.
Теперь видно было, как перебежчики, поравнявшись с березой, остановились, разом – подчеркнуто, четко – подняли винтовки и пошвыряли далеко в стороны.
– Эх, вот дурачье-то! Сложили бы на дороге, а то кто за ними подбирать будет?
Подошли. Началась суета.
– Где раненый?
– Давай сюда…
– Стой, занеси в избу, да осторожней, не бревно, чай.
– Давай под голову шинель… или нет, тащи от хозяйки полушубок.
Пришел лекпом и гаркнул басом:
– А ну, выметайтесь, лишние… Что-о?! Посмотреть?! Когда сам пулю получишь, тогда и посмотришь.
Раненый был без сознания.
– Как? – спросил я лекпома.
– Плох, – покачал головой тот. – Пробито легкое…
Я вышел на улицу. По дороге встретил комиссара полка.
– Зайдем, – сказал он мне, – сейчас с перебежчиками разговаривать буду.
Зашли. Все разом поднялись.
– Сидите, – сказал комиссар добродушно и удивленно. – Что я вам, генерал, что ли?
Разговор сначала не завязывался, перебежчики отвечали коротко и односложно, как будто бы боялись лишним необдуманным словом навлечь на себя гнев.
– Так зачем же вы, братцы, перебегали? – хитро сощурившись, спросил комиссар. – Служба, что ли, там хуже или хлеба меньше дают? Так и у нас ведь не больно разъешься.
По-видимому, последнее замечание задело кое-кого за живое, потому что несколько голосов ответили горячо, оправдываясь:
– Тут дело не в пайку.
– Нам с ними нет интереса.
– Они за свое, а мы за свое.
– У их офицеры лютые, хуже, чем при режиме.
Завязалась оживленная беседа. Перебежчики расспрашивали и рассказывали сами.
– У них Буденного дюже боятся, говорят, что будто беглый каторжник посадил на коней арестантов и носится.
– Так что же они от каторжника утекают?
– Они говорят, что это только для видимости, как бы заманивают его на Кубань, а там казаки им покажут…
– А кто это раненый у вас? – спросил я. – Где его?..
Отвечало сразу несколько голосов:
– Так это же отделенный наш!
– Самый главный во всем этом. Из-за него, можно сказать, перебегли мы. Сам он казак, однако всегда сговаривал нас, чтобы перебежать. Мы всё не решались, наконец сегодня говорит прямо: «Если вы не хотите, перебегу один». Ну, мы согласились, когда уж такое дело, – собрались и пошли под видом разведки. Только-только заставу перешли, откуда ни возьмись, ротный на коне, посты проверял. Взяло его подозрение, какая такая разведка. «А ну, марш по домам!» Мы было заколебались, а отделенный наш возьми вскинь винтовку да как грохнет по офицеру, тот так и тюкнулся.
Ну, мы видим – ворочаться поздно. Давай ходу. Застава по нам огонь открыла, мы по ней. Совсем было за бугор забежали, да вздумалось ему еще раз по белым стрельнуть. Только остановился, как его пулей и прихватило. Подхватили мы его и понесли. Дорогой память ему отшибать стало, и все просился: «Братцы, донесите до товарищей! Не могу на белой земле помирать, хочу к своим».
Крови много вышло, помрет, должно быть… Так хотел с красными заодно, а не пришлось, видно.
И глухо поддакнула с горечью вся изба:
– Так хотел, а не пришлось…
Я вышел на улицу. Было морозно и тихо. Зашел в избу к раненому.
– Плох, – сказал мне стоявший возле него полковой доктор, – совсем плох…
Лампа бросала тусклый, помертвевший свет. Раненый лежал, раскинувшись и полузакрыв глаза.
– Товарищи, – прошептал вдруг он запекшимися губами. – Товарищи!
– Да, да, товарищи, – успокаивая, ответил я.
Нечто вроде слабой, больной улыбки разлилось по его лицу, и он прошептал опять:
– Я тоже ваш…
Потом замолчал, откинулся назад, гневно забормотал что-то несвязное, непонятное, какую-то невысказанную угрозу невидимому врагу, и розоватой, окрашенной кровью пеною окрасились уголки его запекшихся губ.
Я вышел и пошел потихоньку к окраине деревушки.
«Да, ты тоже красный, ты тоже наш, – подумал я. – Кровью и жизнью заплативший за право быть в рядах лучших из нас. А это дорогая, очень дорогая цена, которую сможет дать далеко не всякий».
Возле крайнего домика я остановился и оглянулся.
Бледный круг, спутник сильного мороза, широко охватывал небо возле яркой зимней луны. Молчали скованные снежным покоем поля, застывшие в безветрии. И дорога, по которой лежал наш завтрашний путь, убегала вдаль, изгибаясь, и терялась у смутного горизонта, там, где черный лес окаменел тайною и красные звезды спускались над сугробами низко.
1927
Гибель 4-й роты
На днях я прочитал в газете извещение о смерти Якова Берсенева. Я давно уже потерял его из виду, и, просмотрев газету, я был удивлен не столько тем, что он умер, сколько тем, как еще он смог прожить до сих пор, имея не менее шести ран – сломанные ребра и совершенно отбитые прикладами легкие.
Теперь, когда он умер, можно написать всю правду о гибели 4-й роты. И не потому, чтобы не хотелось раньше это сделать из-за боязни или других каких соображений, а только потому, что не хотелось лишний раз причинять никчемную боль главному виновнику разгрома, но в то же время хорошему парню, в числе многих других жестоко поплатившемуся за свое самоволие и недисциплинированность.
Было это дело у Черной долины, в Таврии, на маленьком полустанке, имя которого затерялось у меня в памяти. Нашей 4-й роте поручено было охранять участок железной дороги возле бандитского гнезда Бакалеевки, из центра которого постоянно выделялись отряды, разрушившие возле полустанка железнодорожное полотно.
За неделю у нас было несколько мелких стычек и перестрелок.
Рота наша была крепкая, дружная, но немного своевольная и недисциплинированная.
И одним из самых отчаянных и в то же время неорганизованных бойцов был Яков Берсенев – прежний махновец, однако окончательно перешедший на сторону красных.
Он никак не мог освоиться с мыслью, что рота – это не сборище отчаянных бойцов-одиночек, а боевая единица, врученная в командование нашему начальнику.
Он всегда говорил:
– Что мне Сырцов? У меня своя винтовка, свои глаза, я и сам вижу, что можно, что нельзя, что важно и что неважно.
Или говорил:
– В бою командир мне не нужен – в наступление я иду без погонялки, а отступать мне хоть двадцать командиров приказывай, я все равно не буду, пока сам не увижу, что больше «нет» никакой возможности держаться…
И так вышло.
Прибежал после обеда парень из Бакалеи – растрепанный, руки плетью висят, тело пулей прохвачено, и говорит:
– Беда, товарищи, – в ночь сегодня окружат вас. Прибыл в Бакалею отряд под командой самого Корша – человек триста… Окружат они сегодня полустанок и перебьют вас всех.
– Ну, это мы еще посмотрим, – сказал начальник и подошел к телефону, повернул рукоятку, а звонка и нет – перерезан провод.
Дал он тогда пакет ординарцу и велел ему скакать в штаб за шесть верст.
И приказывает он одному отделению остаться на полустанке – окопаться с пулеметом и открыть бешеную стрельбу, едва только начнет наступать банда, а сам собрал остальных людей и вывел за полверсты в рощу, что стояла на бугорке, с тем, что, когда сомкнется банда возле полустанка, ударить ей неожиданно всеми силами в тыл.
Прискакал ординарец и передал, что выделить в помощь пехоты нисколько нельзя, но зато в трех верстах – в Раменском – выставляется батарея, которая откроет ураганный огонь, едва только Корш ворвется на полустанок, а потому отделению, завязав перестрелку, тотчас же отойти в рощу, а оттуда уже после артиллерийской подготовки вместе со всеми ударить в раскрытого обстрелом врага.
Ночь наступила тревожная… Лежали мы, не смыкая глаз и руки от затвора не отпуская.
И вдруг совершенно неожиданно прибегают с северного секрета ребята и сообщают, что банды не берут в полукольцо с юга полустанок, а густыми цепями движутся с севера – очевидно, с тем, чтобы отрезать нам путь к отступлению, разъединить с полком и отогнать в сторону бандитских Бакалей.
Обстановка совершенно изменилась. Начальник, чтобы не поднимать паники, не объяснял всем причины – срочно выдвинул всех людей опять на полустанок, густо рассыпал по полотну цепь и сказал:
– Берсенев, ты надежный парень, лети стрелой с этим пакетом и передай его на батарею в Раменское.
– Я с товарищами в бой хочу, – сказал Берсенев. – Отдай пакет кому-нибудь из обозников, а я когда все в бою, то не хочу от других отставать…
– Берсенев! – крикнул командир. – Не рассуждать, живо, чтобы пакет был доставлен.
Берсенев взял, молча сунул пакет за пазуху и исчез.
Я был при этом разговоре и знал содержание пакета со слов начальника – в нем командир батареи предупреждался, что мы на станции, а банда наступает со стороны рощи.
Полчаса спустя командир второго взвода донес, что трех человек в его взводе не хватает.
Еще десять минут спустя явился сам Берсенев с ребятами. Он вел с собою двух связанных бандитов.
– По дороге захватили, – горделиво сказал Берсенев.
– По дороге? Туда или обратно? – крикнул взволнованно командир роты.
– Конечно, туда… Мы целые полчаса за ними крались, чтобы втихую захватить.
– Берсенев! – крикнул командир роты, побледнев. – Значит, пакет еще у тебя?
– В целости. Не упускать же было бандитов, их для допроса может… – И он горделиво посмотрел, ожидая всеобщего одобрения.
Тов. Сырцов выхватил тогда наган и крикнул:
– Негодяй! Ты понимаешь, что ты наделал своим своевольством?
И, вероятно, застрелил бы остолбеневшего Берсенева, как в это мгновение загрохотали выстрелы.
Наша цепь ответила дружным огнем из винтовок и трех пулеметов. Бандиты залегли, началась перестрелка.
Мы были крепко защищены валом насыпи, до нас было нелегко добраться, и вдруг случилось то, что должно было случиться. Наша батарея, не получив уведомления об изменившейся обстановке, убийственными залпами шести орудий забила по полустанку.
Расстреливаемая с фронта бандитами, с фланга – своею же артиллерией, наша цепь не имела никаких сил держаться. В течение двадцати минут половина была уже выведена из строя. Остальные начали беспорядочно отступать на Бакалею. Как раз рассвело. Командир батареи, наблюдая в бинокль, был твердо уверен, что это бандиты отступают к своему гнезду, и открыл заградительный огонь.
Последнее, что я помню, это то, что Берсенев, оказавшийся у меня под боком, вдруг упал.
– Нога прохвачена, – сказал он, стиснув зубы, и потом добавил: – Что я наделал, за что я ребят погубил? – и упал на землю, закрыв [лицо] руками.
Дальше я и сам ничего не помню.
1927