355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шолохов » Советский военный рассказ » Текст книги (страница 38)
Советский военный рассказ
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:55

Текст книги "Советский военный рассказ"


Автор книги: Михаил Шолохов


Соавторы: Алексей Толстой,Константин Паустовский,Евгений Петров,Константин Симонов,Борис Полевой,Аркадий Гайдар,Валентин Катаев,Андрей Платонов,Александр Фадеев,Вячеслав Шишков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 41 страниц)

Виктор Васильевич Полторацкий

Рамонь

В июле 1942 года, когда завязались бои под Воронежем, туда с другого участка фронта был переброшен Н-ский артполк. До Ельца артиллеристы ехали поездом, потом выгрузились и дальше пошли через Задонск по шоссе.

Шли ночью. А ночи в том году были жаркие, душные. Люди задыхались от пыли. Кругом лежали серые, выгоревшие от зноя поля. В жесткой траве кричала какая-то птица, и крик ее был похож на человеческий голос, просивший «пить, пить»…

Порой на шоссе возникал прерывистый, ноющий звук немецкого самолета. Тогда поспешно гасились цигарки, прекращались разговоры, словно сверху могли их услышать, и люди с тревогой вглядывались в неверное темно-синее небо. Но звук удалялся и пропадал. Все облегченно вздыхали.

Раза два колонну бомбили. Впрочем, все обошлось благополучно. Осколками убило лишь двух лошадей. Их выпрягли и оставили в кювете возле дороги.

К концу третьей ночи полк повернул с шоссе на проселок, на рассвете вошел в маленький, раскинувшийся над рекой городок. Здесь остановились на отдых. Орудия, повозки, машины разместились за городом в роще. Подъехала походная кухня. Стали готовить солдатский завтрак. В ожидании его утомленные бойцы прилегли, кто прямо на траву, кто на разостланную палатку.

Командир 6-го орудия Андрей Сотников, высокий сутуловатый мужчина лет тридцати, с осунувшимся, серым от пыли лицом, сказал ездовому Хабибулину, чтобы тот, когда будут раздавать завтрак, получил бы и на него, а сам неторопливой походкой усталого человека пошел к городу.

Этот маленький, тихий, зеленый городок привлек Сотникова каким-то совершенно мирным уютом, от которого он уже отвык за долгие месяцы войны. Словно детством повеяло на него от заросших травой улиц, от крашеных палисадников и старых резных калиток.

До войны Сотников жил в Чернигове. Гитлеровцы сожгли этот город дотла. В Чернигове у него была семья. Жена и двое детей. Мальчик и девочка. Сотников оставил их в первый месяц войны, когда пошел в армию. Где семья теперь, он не знал, хотя надеялся, что Катя с детишками выбралась из Чернигова.

Он разыскивал их, посылая десятки запросов в разные учреждения, ведавшие эвакуацией, но ответов пока не получил.

Война сломала, исковеркала жизнь этого человека. Разрушила его семью, сожгла его дом.

Он все-таки верил, что семья найдется, что он еще увидит и своих детей, и жену. Но как они будут жить, где обретут свой угол?

Сожженные и разбитые города, толпы измученных беженцев на дорогах, столбы дыма и пыли, вытоптанные поля, нервозная сутолока на вокзалах – все, что встречал Сотников за время войны, оставили в душе его тяжкий след. Ему же казалось, что нигде нет такого места, до которого бы не дотянулась своей безжалостной рукою война.

И вдруг этот незнакомый маленький городок с тишиной палисадников, с прохладой реки…

Шел Сотников по тихим, только еще просыпавшимся улицам и вдыхал теплый утренний запах парного молока. Во дворах спокойно кудахтали куры. Белая коза паслась в переулке.

Один домик с голубыми наличниками был очень похож на его черниговский дом. Даже в палисаднике росли его любимые розовые мальвы, и ползучие плетни тыквы зеленели вдоль изгороди.

На перилах крылечка, уже озаренных розовым солнцем, свернувшись в клубок, дремал серый котенок. Сотников протянул руку, чтобы погладить его, но котенок быстро вскочил, выгнул дугой пушистую спинку и воинственно фыркнул.

– Глупый, – упрекнул его Сотников и, улыбаясь, пошел вдоль забора, из-под которого выглядывал куст бузины. Он намеренно задел плечом одну ветку, и на пыльную гимнастерку его упали несколько капель росы, сверкнувших на солнце маленькой радугой.

Он шел все дальше, из одного переулка в другой, и почему-то ему казалось, что он уже ходил здесь когда-то раньше.

Возле колодца он встретил девушку лет шестнадцати, белокурую, в ситцевом розовом платье. Ему захотелось напиться. И, припав к полному ведру сухими, потрескавшимися губами, он стал пить колодезную, показавшуюся необыкновенно вкусной, воду, такую холодную, что от нее ныли зубы.

– Что это за город? – спросил он у девушки.

– Рамонь, – певуче сказала она.

И вдруг от этого незнакомого слова все заликовало в солдатской душе.

– Рамонь – хрустально звенели над ним жаворонки. Тонкой дразнящей рамонью пахли цветы в палисадниках, и даже трава у колодца была шелковистая, словно слово рамонь…

Девушка достала из колодца еще ведро и, ловко перехватив его в левую руку, пошла домой, быстро мелькая бронзовыми от загара ногами и все оглядываясь на удивительного, невесть чему улыбающегося солдата. Он смотрел ей вслед, видел, как расплескивается вода из ее полного ведра и как отрываются от него голубые, розовые, золотистые искорки капель.

В рощу, к месту привала полка, Сотников вернулся часа через полтора. Каша в котелке давно уже остыла, и Хабибулин сыто дремал, прислонившись к дереву. Взглянув на Сотникова, обычно замкнутого, молчаливого, он, видимо, заметил в нем какую-то перемену и спросил:

– Что такое? Знакомого видел?

– Да, – засмеялся Сотников, – видел.

Вечером по холодку полк пошел дальше. Когда вышли на мост, Сотников еще раз оглянулся на город, унося его в сердце.

После, уже на позициях, в глинистых тесных блиндажах, ночью, в короткие минуты затишья он не переставал думать об этом городке. Он твердо решил, что после войны переедет туда с семьей. Будет работать. Жить они будут в том домике с голубыми наличниками, возле которого растут мальвы… Нет, пожалуй, этот дом далеко от воды, лучше в другом, поближе к тому колодцу. Надо же, чтобы и детишкам было близко ходить в школу.

Он думал об этом со всеми житейскими подробностями, до мелочи, как будто все решено и все совершенно ясно. Еще не зная, как следует, что это за город, он уже полюбил его и думал, какие у него будут соседи, и какие цветы будут расти в палисаднике, и как будет пахнуть укропом в огороде за домиком.

В сентябре его ранило. В бессознательном состоянии Сотникова отправили на перевязочный пункт. Потом он попал на лечение в тамбовский госпиталь и там уже получил открытку, что жена его, Екатерина Ивановна Сотникова с двумя детьми, эвакуированная из Чернигова, живет теперь в городе Котельниче Кировской области. Он очень обрадовался этой казенной открытке и немедленно написал жене большое взволнованное письмо. Писал он о том, как тяжела для него была неизвестность и какие сомнения порой обуревали его. Но теперь все хорошо. Когда гитлеровцы будут разбиты и кончится эта война, они – Катя, дети и он – вновь соберутся все вместе и будут жить в городе Рамонь. Он с наивной восторженностью мечтателя рисовал им этот маленький город, в котором суждено возродиться их счастью.

В середине января Сотников выписался из госпиталя и опять получил назначение на фронт, но уже в другую, стрелковую часть, потому что его полк перешел на новый участок.

Возвращаться пришлось опять по той же дороге. Он подгадал так, чтобы попасть в Рамонь перед вечером и заночевать там, в городе, ставшем его мечтой. На попутных грузовиках Сотников добрался до того места, где нужно было свернуть с шоссе на проселок, и оставшиеся восемь километров до города прошел пешком.

Было снежно и холодно. Вдоль дороги стояли застывшие березы. Город еще издали показался ему безлюдным и хмурым. Ни одного дымка не поднималось над крышами. Когда же вошел он в улицы, то увидел холодные, пустые дома с выбитыми стеклами, сорванную и нелепо болтавшуюся вывеску парикмахерской, разбитый желтый киоск, в котором когда-то продавали квас. На крылечках всюду лежал пухлый, нетронутый снег. Переулки тоже были завалены снегом так, словно здесь никто не ходил. Только по главной улице тянулась наезженная дорога. И он пошел по этой дороге. В центре города, возле будки, стоял пожилой регулировщик. Широкоскулое, заросшее бурой щетиной мордовское лицо его было хмурым и неприветливым.

– Это что же? – глухо спросил Сотников и указал на развалины ближнего дома.

– Осенью разбомбили, – ответил регулировщик.

Он рассказал, что осенью самолеты противника часто налетали на маленький город, почти незащищенный, и сбрасывали бомбы на мирные улицы.

– Жители, конечно, ушли, – сказал регулировщик, – чего им здесь делать?

– Это верно, – согласился Сотников.

Они помолчали, каждый думал о своем, потом регулировщик спросил, нет ли у товарища табачку, Сотников протянул кисет. Так же молча они покурили. Медленно падал снежок и оседал на плечи, на шапку, на вещевой мешок, висевший за плечами у Сотникова.

– Что ж, ночуй у меня, – сказал регулировщик, – как-нибудь в будке устроимся.

– Нет, – вздохнувши ответил Сотников, – я пойду.

Шел Сотников в хмуром раздумье, плотно сжав губы, и все быстрее и быстрее становился солдатский шаг…

…Мне рассказывали, что, когда наши войска под Воронежем перешли в наступление и когда бойцы какого-то подразделения поднялись в атаку на укрепления врага, среди них был высокий, сутуловатый человек, который шел прямо на огонь немецких пулеметов. Шел он через минное поле, через путаные спирали колючей проволоки, шел по глубокому снегу, неудержимый в своем стремлении наступать. И когда до вражеских окопов осталось совсем немного и в грохоте, в пламени атакующие бегом рванулись вперед и закричали кто «ура!», кто «за Родину!», этот человек закричал непонятное слово:

– Ра-амо-онь!

Он первый вскочил в окопы, и бил, и колол врагов, и стрелял в тех, до которых не мог дотянуться, и все повторял одно слово:

– Рамонь!..

Я думаю, что это был Сотников.

1943

Николай Корнеевич Чуковский

Паша Пасынков

Паша Пасынков нарочно принял весь огонь на свой самолет.

У немцев в Гатчине за каждым кустом была зенитная батарея, и, когда наши самолеты вывалились из туч и стали бомбить эшелоны, все эти батареи заговорили сразу. Шесть эшелонов стояли на путях; они взлетели в воздух, и столб дыма был такой, что его видели даже из Кронштадта.

Уходить нужно было немедленно, потому что немецкие зенитчики просто осатанели после такой неудачи, и многим из наших самолетов не удалось бы уйти, если бы Паша Пасынков, отбомбив один из первых, не сделал лишний круг над Гатчиной. Пока немецкие зенитки били в него, вся наша эскадрилья ушла в облака.

Все это, конечно, произошло гораздо быстрее, чем можно рассказать. Самолет Пасынкова был пробит в сорока местах и перестал повиноваться рулям. Как ни старался Пасынков, не мог он его повернуть ни вправо ни влево, ни вверх ни вниз.

С предельной скоростью несся он куда-то на северо-восток. Зенитки уже остались позади, и разрывов не было видно, но тут Пасынков заметил, что правое его крыло пылает. В первое мгновение он понадеялся, что благодаря скорости ему удастся сбить пламя. Но пламя цепко держалось за крыло и подползало к фюзеляжу.

Неуправляемый горящий самолет уже перемахнул через линию фронта и несся над нашими войсками. Тогда Пасынков приказал штурману Рысакову и стрелку-радисту Коробкину выпрыгнуть на парашютах. Впоследствии Рысаков рассказывал, что отлично понимал всю безнадежность положения и, прыгая, не сомневался, что Пасынков прыгнет вслед за ним. Но Пасынков не прыгнул.

Все трое были комсомольцы – Пасынков, Рысаков и Коробкин. Не знаю, сколько лет было Пасынкову, но на вид он казался слишком молодым даже для своего звания младшего лейтенанта. Родился и вырос он в Ленинграде, на улице Стачек, между Кировским заводом и Северной верфью. Он не выпрыгнул, так как видел, что его горящий самолет несется, постепенно снижаясь, прямо на город, на вырастающие впереди серые громады домов. Он подожжет дома, если упадет на городские крыши.

Исполинский кран Северной верфи чернел впереди, возвышаясь над домами. Паша Пасынков решил попытаться повернуть самолет триммерами влево и бросить его в воду залива.

Самолет уже почти не повиновался и триммерам. Однако все-таки он кое-как завернул несколько влево, и Пасынков увидел под собой воду, несясь мимо Торгового порта. Теперь нужно было заставить самолет нырнуть, и Пасынков, работая триммерами, прижимал его к воде, но не успел: залив кончился, и самолет, несясь над самой водой, влетел в устье Невы.

Слева были дома Васильевского острова, справа – судостроительный завод. Прямо перед собой он увидел мост лейтенанта Шмидта.

Пасынков понял, что нырнуть в воду перед мостом он уже не успеет. Сейчас он налетит на мост, разобьет его и разобьется сам. Оставалось только попытаться перепрыгнуть через мост.

Он чуть-чуть приподнял самолет и пронесся над самым мостом, едва не задев за трамвайные провода. Теперь в воду – как можно скорее в воду! Нырнуть бы тут, посредине реки, как раз между Адмиралтейством и университетом! Но перед ним возник новый мост – Республиканский, и он стремительно несся к нему.

Он понял, что и здесь не успеет нырнуть, и в последнее мгновение, приподняв самолет, перепрыгнул через Республиканский мост. Теперь он мчался вдоль Зимнего дворца, волоча за собой длинную струю дыма. Самолет стал поникать к воде. Пасынков понадеялся было, что ему удастся обрушить его в воду перед Петропавловской крепостью. Но его все еще несло – прямо на Кировский мост.

Кировский мост был последний, через который он перепрыгнул. Горящий самолет, перепрыгнувший через три моста, упал в воду напротив здания Военно-медицинской академии, как раз перед Литейным мостом.

Пасынкова выловили из Невы краснофлотцы, проходившие мимо на моторном катере. Ему удалось вылезти из самолета, он стянул с себя шлем, и голова его, с желтыми волосами, то погружалась в воду, то опять появлялась на поверхности. Когда его вытащили на борт, оказалось, что он совсем невредим, только брови сгорели. Он был очень возбужден в первую минуту и все объяснял, что самолет непременно подымут со дна.

– Ведь моторы совершенно целы, – повторял он. – Моторы – самое главное.

И катер провез его под тремя мостами, которые тоже были целы, и вечером он явился в свою эскадрилью, которая уцелела, потому что он принял весь огонь немецких зениток на свой самолет.

1943

Виталий Александрович Закруткин

Помненька

Бывшего летчика Алексея Григорьева я увидел в Праге, в Сметановых садах, там, где сходятся самые глухие аллеи. Он стоял на одном колене, неловко вытянув вперед деревянную ногу и закрыв глаза. На его ладони голубели незабудки. Не видя меня, он ласкал пальцами нежные цветы и напевал какую-то не знакомую мне песню.

Я кашлянул. Он открыл глаза, покраснел, нахмурился и сказал, смущенно роняя слова:

– Тут тоже растет русская незабудка. Чехи называют ее «помненька». Значение слова одно и то же: «не забывай», «помни»…

Я посмотрел на его испещренное ожогами лицо, перевел взгляд на потертый мундир без погон, измятые жокейские брюки, щегольскую желтую крагу, которая одиноко сверкала на его левой ноге.

– Откуда вы, товарищ? – спросил я.

Он ответил, помедлив:

– Я гвардии лейтенант Алексей Григорьев. Летчик…

Потом мы с ним сидели на каменной скамье, курили сигары, любовались отсветами заката на куполах Вышгорода, следили за полетом черных стрижей.

– Стрижи похожи на истребителей, – вздохнул Григорьев, – у них все решает маневренность и скорость… А хотите, – неожиданно сказал он, – я расскажу вам, что такое «помненька»…

Он стал рассказывать, глядя в сторону, туда, где, отражая весеннюю прозелень старых ив, серебрилась тихая Влтава, розовая река, в которой колыхались призрачные тени деревьев, мраморных статуй и ажурных павильонов. Рассказывал он так, точно меня не было и он говорил сам с собой.

– Ровно три года тому назад я возвращался с задания. Это был мой шестьдесят девятый вылет, и я не знал, что ему суждено было стать последним. Над железной дорогой, между станциями Гостомице и Пржибрам, вражеские зенитчики зажгли мой самолет. Сбивая пламя, я перешел в глубокое скольжение, кинулся влево, но смог дотянуть только до леса. Над лесом я выбросился из самолета. Когда раскрылся парашют, мне показалось, что внизу блестит лесное озеро. Мучаясь от нестерпимого жара – на мне горела одежда, – я, регулируя стропами, направил парашют к озеру и уже думал коснуться его спасительной влаги, как вдруг вместо всплеска воды услышал звон разбитых стекол, ударился грудью о какое-то острое железо и потерял сознание.

Очнулся я перед вечером. Заходило солнце, и все вокруг казалось розовым. Передо мной высились странные пальмы, а под пальмами стояла девушка. У нее были огненные волосы – так мне показалось тогда, худые детские плечи, тонкие руки. Ее зеленоватые глаза были печальны, а платье светилось золотисто-багряным светом.

Я долго не мог отвести от нее взгляда и, хотя был уверен, что ни пальм, ни девушки здесь нет и у меня просто начинаются бредовые видения, все же с трудом разжал рот и спросил:

– Где я?

К моему удивлению, губы девушки зашевелились и она внятно ответила мне:

– Вы в оранжерее.

Еще более удивляясь тому, что девушка говорит по-русски, я спросил:

– Вы русская?

Девушка отрицательно качнула головой.

– Как вас зовут?

Девушка ответила:

– Ридушка…

Потом она протянула мне термос с водой, помогла напиться, куда-то ушла и вскоре вернулась с двумя мужчинами. Мужчины взяли меня на руки и понесли. Один из них, тот, который шел впереди и держал мои ноги, был маленький смуглый оборванец с черной бородкой. Он неумолчно тараторил, но я не мог понять, что он говорит. Другой, великан негр в черепаховых очках, был одет в измятый мундир цвета хаки и шел молча.

Меня положили в стеклянной теплице, сквозь прозрачные стены которой были видны кусты сирени, цветочные клумбы, грядки с зеленой рассадой. Вверху, за стеклянным потолком, синело ясное вечернее небо.

Когда мужчины ушли, Ридушка, чуть-чуть коверкая русские слова, шепнула мне:

– Вы советский летчик?

Услышав мой ответ, она ласково улыбнулась и сказала:

– Значит, вам можно не бояться. Тут уже есть такие, как вы. Маленький господин, который вас нес, – французский инженер Эжен Мишле, а большой негр – это капрал американской армии Джемс Муррей из Лос-Анжелоса. У нас есть еще американцы и один английский моряк. Все эти люди бежали от немцев и спасаются в лесах. Кроме того, неподалеку от нас работает партия норвежцев-лесорубов. Их охраняют полицейские, но они все же доставляют нам пищу.

– Полицейские?

– Нет, лесорубы.

– А вы кто?

– Я ботаник, – сказала девушка. – В оранжерее нас осталось только двое: немой садовник дядя Вацлав и я. Остальные убежали от немцев вместе с хозяином…

– А вы почему не ушли? – спросил я.

Ридушка нахмурилась – у нее, когда она хмурила свои тонкие брови, было такое смешное лицо, что хотелось смеяться, – и серьезно сказала:

– Я не могла, потому что тут оставались мои цветы…

– Какие цветы?

– Живые цветы. Они могли погибнуть…

Так я остался в этой лесной оранжерее. Ридушка и дядя Вацлав быстро залечили мои ожоги, товарищи наперебой ухаживали за мной, и к концу месяца я почувствовал себя почти здоровым…

Не вставая со скамьи, лейтенант Григорьев сорвал пахучий лист ореха, растер его на ладони и улыбнулся чему-то.

– Мне было хорошо в этом лесу, – продолжал он. – Ридушка обучала нас всех ботанике, и латинские названия растений стали для нас первым средством общения. Если мы хотели кого-нибудь похвалить, мы говорили: «роза майези» – есть такой сорт красивых алых роз; «циноглосиум» было у нас ругательным словом – так по-латыни именовался цветок, который в России называется «песий язык». Нашу маленькую хозяйку Ридушку мы почтительно называли «Миозотис» – Незабудка. Только я один называл ее по-чешски: «Помненька». Мне очень нравилось это ласковое слово, похожее на звенящую струну.

Постепенно у нас образовался странный, но понятный нам всем язык – пестрая смесь русских, английских, французских и чешских слов, варварский винегрет, от которого любой лингвист пришел бы в ужас, но мы охотно пользовались этим самобытным эсперанто и довольно быстро научились понимать друг друга…

Вытащив из кармана кожаный портсигар, мой собеседник достал сигару, щелкнул зажигалкой и пустил густую струю дыма.

– Как вы, вероятно, догадываетесь, – сказал он, помолчав, – мы все были влюблены в Ридушку. В оранжерее нас было одиннадцать мужчин; после меня тут нашел приют сбежавший из лагеря норвежец-скрипач Христиансен. Все мы в смысле психологическом были, как говорится, отпетые люди, все прошли огонь и воду и не боялись ни бога, ни черта, а вот перед Ридушкой присмирели, как ягнята. Это случилось не потому, что она оказалась одна среди нас, здоровых солдат, истосковавшихся по женской ласке, а потому, что в Ридушку нельзя было не влюбиться. Бывают, знаете, такие женщины, что вот не захочешь, а пойдешь за ней на край света. Невысокая, худенькая, с тонкой талией, Ридушка, бывало, ходит среди цветов, глаза у нее зеленовато-голубые, волосы золотистые, платьице зеленое, и вся она такая светлая и хорошая, что тянешься к ней, как к солнечному зайчику… Она, конечно, замечала, что мы все влюблены в нее, но не подавала вида, относилась ко всем нам с нежностью сестры, и мы не могли понять: отдает ли она кому-нибудь из нас предпочтение…

Народ у нас оказался хороший, лес кругом был такой, что конца-краю не видно, лесорубы исправно доставляли нам хлеб и консервы, так что мы жили припеваючи и только мечтали, чтобы скорее закончилась война и можно было бы ехать на родину. Днем мы под наблюдением Ридушки трудились в оранжерее: чинили парниковые рамы, строгали всякие колышки, высаживали рассаду, словом, работали не покладая рук. Наш трудовой день заканчивался часов в шесть, после вечерней поливки. Мы сходились на зеленой куртине и отдыхали. Американцы неистово играли в пинг-понг; Христиансен, усевшись в отдалении, доставал из футляра скрипку – он сохранил ее во всех злоключениях – и начинал играть печальные мелодии Грига; веселый Эжен пел смешные провансальские песни, а молчаливый матрос Дик Смайлз – это был здоровенный малый с рыжими баками, – поджав ноги, садился на траву и глаз не сводил с нашей любимицы, которая обычно занималась шитьем или своими тонкими пальчиками перебирала цветочные семена.

Перед тем как ложиться спать, мы шли в сад, чтобы нарвать цветов и отнести в домик, где в двух комнатах помещались Ридушка и дядя Вацлав. Все мы хотели быть оригинальными и приносили Ридушке одиннадцать букетов «со значением»: капрал Джемс Муррей появлялся с красными розами; его товарищи приносили пурпурные адонисы, получившие название по имени мифического любимца Венеры, карминовые и лиловые цветы «ночная красавица», канареечные васильки; француз Эжен, раскланиваясь, ставил на столик пучок бордовых петушьих гребешков, а угрюмый Дик Смайлз приходил с огромным снопом рубинового цветка с белой подбойкой, напоминающей львиную пасть.

Что касается меня, то я всем цветам предпочитал голубые русские незабудки. Я любил эти нежные цветы за их чистый цвет весеннего неба, за тонкий запах, за хрупкость и беззащитность.

Однажды я пришел в комнату Ридушки последним. Ридушка сидела на стуле у распахнутого окна. Вокруг девушки благоухали цветы – они были расставлены на столе, на стульях, даже на полу, – за окном светлели кусты сирени, из леса тянуло прохладой. Христиансен играл в павильоне на скрипке, и серебристые звуки лились в вечерней тишине. Я поставил цветы на подоконник и уже хотел было уйти, как Ридушка взяла одну незабудку, вложила мне в руку и сказала:

– По-русски этот цветок называется незабудка, а по-чешски – помненька. Я хочу, чтобы вы меня не забыли, чтобы вы меня помнили, Алексей…

С жаром приник я к маленькой ручке Ридушки – ее теплая ладонь пахла цветами и лесными травами – и прошептал смущенно и сердито:

– Я никогда не забуду вас, Ридушка, не только потому, что вы спасли мне жизнь, но и потому, что я люблю вас…

Я не был мастером любовных объяснений, и все это у меня получилось как-то неожиданно и даже грубо; но Ридушка серьезно выслушала мои слова. Потом, встав на цыпочки, как это делают девочки, обняла меня и поцеловала в губы.

– Кажется, я тоже люблю вас, – с комической важностью произнесла она, – и люблю не меньше, чем мсье Эжена, Дика или дядю Вацлава…

Она тихонько засмеялась, я покраснел, тоже засмеялся, махнул рукой и пошел прочь, не заметив, что под окном бродит Эжен Мишле. Эжен слышал про наш разговор и рассказал о нем товарищам, причем приукрасил всю сцену невероятными подробностями: что Алексис, дескать, стоял перед Ридушкой на коленях, что он собирается вызвать на дуэль Дика Смайлза, – словом, городил всякую чепуху. Товарищи смеялись, Дик, посасывая прокуренную трубку, так смотрел на меня, что я уже мог считать себя погибшим…

Мой собеседник зажег потухшую сигару, затянулся несколько раз, послушал далекий звон вышгородских колоколов и сказал, резко повернувшись ко мне:

– Вы, очевидно, думаете, что я собираюсь рассказать вам банальную историю о десятке мужчин, которые были влюблены в одну девушку и, томясь от безделья, разыгрывали друг друга?

– Позвольте, я внимательно все слушаю и еще не делаю никаких выводов, – неуверенно возразил я, хотя, по правде сказать, мне казалось, что Григорьев вот-вот должен перейти к описанию своей победы над Ридушкой.

– Нет, тут другое, – устало и грустно обронил Григорьев, – тут совсем другое, о чем я, может быть, и не смогу рассказать. Впрочем, по порядку…

– Так мы жили полтора месяца, – продолжал он, – и ничто не нарушало нашего покоя. Спрятанные в густых лесах, оторванные от всего живого, мы не слушали радио, не читали газет и не знали, что делается на свете и как идет война. Пока поблизости работали норвежцы-лесорубы, мы еще узнавали от них, что на берегах Волги идет смертная битва, что англичане и американцы сражаются с немцами в Африке… Затем норвежцев угнали куда-то, мы окончательно порвали связь с внешним миром и превратились в колонию робинзонов.

Потом к нам пришла тоска. Она подкралась незаметно, неслышно, как лесной зверь. Я первый стал тосковать. Я больше не мог работать в оранжерее. Я бродил по лесу или ложился где-нибудь на поляне и часами смотрел, как по голубому небу плывут белые облака. Я думал о том, что над моей родиной, такой влекущей и далекой, тоже, может быть, плывут белые облака, но там сейчас происходит то, что непохоже на нашу тихую жизнь среди цветов…

Как птица с перебитыми крыльями, я усаживался где-нибудь на пеньке и без конца смотрел на небо. Эх, если бы взлететь! Хоть один раз пережить бы еще радость боя и почувствовать свою силу…

Дик Смайлз тоже стал хандрить. Этот самый Дик был простым парнем, до войны работал докером в Ливерпуле, где у него осталась старуха мать. Он ничего не говорил, не жаловался, но я видел, что ему тяжело. Все чаще он стал покидать наши вечерние сборища на куртине, все чаще стал уединяться. Неуклюжей матросской походкой, вразвалку, он шел на ближний холм, курил свою неизменную трубку и хриплым голосом пел одну и ту же песню:

Э-гей, море! Синее море…

Широкое море, глубокое море…

Как-то утром мы с дядей Вацлавом поливали ландыши. Потом к нам подошла Ридушка. Она минуту наблюдала, как под шумными струйками воды трепещут головки ландышей, засмеялась, увидев, что я залил водой костюм, и сказала:

– Вы плохой садовник, Алексей.

– Я не собираюсь быть садовником, – угрюмо возразил я, – пусть этим занимаются другие.

Ридушка положила мне на плечо свою маленькую, перепачканную землей руку.

– Каждому свое, Алексей, – тихо сказала она, – одному – земля, другому – небо.

– Земля и небо везде одинаковы, – ответил я, – но мне нужна моя земля, та, которой тут нет. На ней сейчас льется кровь, на этой моей земле, а я…

– На моей земле тоже льется кровь, Алексей, и у нас с вами одно горе. Но ведь вы уже совершили то, что смогли. Ваша совесть может быть спокойной. Вы сражались как солдат, вы как солдат вышли из строя в честном бою и теперь можете ждать. А я? Разве я виновата в том, что боюсь смерти и хочу, чтобы на земле были цветы? Но вот у меня на душе неспокойно, и мне тяжело ждать.

– Мне тоже тяжело ждать, Ридушка, – печально сказал я, – мне стыдно за то, что тут так красиво и хорошо… Больше я ждать не могу. Цветы становятся моими врагами…

– Это у вас тоска по своей семье, – ответила Ридушка.

Но Ридушка ошиблась. На родине у меня не было никого. Родители мои погибли еще в годы гражданской войны, и я вырос в детском доме. Я не был привязан ни к одному городу, потому что я скитался из края в край, долго беспризорничал, служил проводником на железной дороге, плавал по четырем морям, потом стал летать в Арктике. Одним словом, у меня, как говорится, не было своего очага и меня не тянуло к какому-нибудь определенному месту. Но родина стояла перед моими глазами. Лежа в лесу, я слушал шелест листвы, закрывал глаза, и передо мной проплывали ковыльные русские степи, реки и города, снежные сугробы Сибири, телеграфные провода вдоль дорог, а на проводах – белогрудые ласточки. Я почти наяву видел лица товарищей и каждый раз слышал один и тот же голос…

– Двадцать первого сентября, – продолжал Григорьев, – когда пришел мой черед идти на охоту, я не пошел в чащу, где мы обычно встречали диких коз, а свернул на дорогу и отправился туда, где пролегало большое шоссе.

– У вас было ружье? – спросил я.

– Да, старое охотничье ружье дяди Вацлава. Но у нас не было дроби и пороха и оставалось только тридцать шесть патронов. Поэтому в группу охотников были выделены три лучших стрелка: Дик Смайлз, Джемс Муррей и я. Мы поочередно ходили на охоту и получали для охоты только один патрон. Мы не имели права возвращаться с пустыми руками и должны были стрелять наверняка, потому что запас пищи у нас иссякал и мы к зиме ничего не заготовили. Так вот, двадцать первого сентября я пошел по лесной дороге к шоссе, залег в кустах и стал ждать. Ждать мне пришлось долго, двое суток. По залитому солнцем шоссе проходили женщины с корзинами, на велосипедах катили полицейские с красными нарукавниками. Я ждал немцев. Но немцев не было. Только к концу вторых суток я увидел двух немецких солдат. Они ехали на мотоцикле и остановились недалеко от куста, под которым я лежал. Машина у них закапризничала, и они стали чинить мотор. Я видел их лица – это были молодые, красивые парни, отъевшиеся на чужих хлебах, жизнерадостные и веселые: один чуть повыше и помоложе, другой, коренастый крепыш, постарше, он был в расстегнутом мундире, в пилотке, лихо сбитой на затылок. Мне неудобно было стрелять по немцам, когда они возились с мотором, – у меня был только один патрон, и я мог бы убить одного, второй убил бы меня. Я незаметно отполз в сторону, перешел правее, туда, где они должны были проезжать, залег и стал ждать.

Но вот наконец раздался шум мотоцикла. Я снова увидел немцев. За рулем сидел тот, в расстегнутом мундире. Я допустил их на десять шагов и выстрелил в упор. Мотоцикл перевернулся. Немец, который сидел сзади, не успел подняться. Я убил его ударом приклада в висок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю