Текст книги "Том 1. Дьяволиада. 1919-1924"
Автор книги: Михаил Булгаков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
День нашей жизни
– А вот угле-ей… углееееей!..
– Вот чертова глотка.
– …глей… глей!!
– Который час?
– Половина девятого, чтоб ему издохнуть.
– Это, значит, я с шести не сплю. Они навеки в отдушине поселились. Как шесть часов, отец семейства летит и орет как сумасшедший, а потом дети. Знаешь, что я придумала? Ты в них камнем швырни. Прицелься хорошенько, и попадешь.
– Ну да. Прямо в студию, а потом за стекло два месяца служить.
– Да, пожалуй. Дрянные птицы. И почему в Москве такая масса ворон… Вон за границей голуби… В Италии…
– Голуби тоже сволочь порядочная. Ах, черт возьми! Погляди-ка…
– Боже мой! Не понимаю, как ты ухитряешься рвать?
– Да помилуй! При чем здесь я? Ведь он сверху донизу лопнул. Вот тебе твой ГУМ универсальный!
– Он такой же мой, как и твой. Сто миллионов носки на один день. Лучше бы я ромовой бабки купила. На зеленые.
– Ничего, я булавочкой заколю. Вот и незаметно. Осторожнее, ради Бога!..
– Ты знаешь, Сема говорит, что это не примус, а оптамус.
– Ну и что?
– Говорит, обязательно взорвет. Потому, что он шведский.
– Чепуху какую-то твой Сема говорит.
– Нет, не чепуху. Вчера в шестнадцатой квартире у комсомолки вся юбка обгорела. Бабы говорят, что это ее Бог наказал за то, что она в комсомол записалась.
– Бабы, конечно… они понимают…
– Нет, ты не смейся. Представь себе, только что она записалась, как – трах! – украли у нее новенькие лаковые туфли. Комсомолкина мамаша побежала к гадалке. Гадалка пошептала, пошептала и говорит: взяла их, говорит, женщина, небольшого росту, замужняя, на щеке у ей родинка…
– Постой, постой…
– Вот то-то ж. Ты слушай. То-то я удивляюсь, как ни прохожу, все комсомолкина мамаша на мою щеку смотрит. Наконец потеряла я терпение и спрашиваю: что это вы на меня смотрите, товарищ? А она отвечает: так-с. Ничего. Проходите, куда шли. Только довольно нам это странно. Образованная дама, а между тем родинка. Я засмеялась и говорю: ничего не понимаю! А она: ничего-с, ничего-с, проходите. Видали мы блондинок!
– Ах, дрянь!
– Да ты не сердись. Прилетает комсомолка и говорит мамаше: дура ты, у ей муж по двенадцатому разряду, друг воздушного флота, захочет, так он ее туфлями обсыпет всю. Видала чулки телесного цвета? И надоели вы мне, говорит, мамаша, с вашими гадалками и иконами! И собиралась иконы вынести. Я, говорит, их на воздушный флот пожертвую. Что тут с мамашей сделалось! Выскочила она и закатила скандал на весь двор. Я, кричит, не посмотрю, что она комсомолка, а прокляну ее до седьмого колена! А тебе, орет, желаю, чтоб ты с своего воздушного флота мордой об землю брякнулась!
Баб слетелось видимо-невидимо, и выходит наконец комендант и говорит: вы немного полегче, Анна Тимофеевна, а то за такие слова, знаете ли… Что касается вашей дочери, то она заслуживает полного уважения со стороны всего пролетариата нашего номера за борьбу с капиталом Маркса при помощи воздушного флота. А вы, Анна Тимофеевна, извините меня, но вы скандалистка, вам надо валерьянкины капли пить! А та как взбеленилась и коменданту: пей сам, если тебе самогонка надоела!
Ну, тут уж комендант рассвирепел: я, говорит, тебя, паршивая баба, в 24 часа выселю из дома, так что ты у меня как на аэроплане вылетишь, к свиньям! И ногами начал топать. Топал, топал, и вдруг прибегает Манька и кричит: Анна Тимофеевна, туфли нашлись!
Оказывается, никакая не блондинка, а это Сысоич, мамашин любовник, снес их самогонщице, а Манька…
– Да! Да! Войдите! В чем дело, товарищ?
– Деньги за энергию пожалуйте, тридцать пять лимонов.
– Однако! Пять, десять…
– Это что. В следующем месяце сто будет. МОГЭС по банкноту берет. Банкнот в гору. И коммунальная энергия за ним. До свиданьи-ус. Вииоват-с. Вы к духовному сословию не принадлежите?
– Помилуйте! Кажется, видите… брюки…
– Хе-хе. Это я для порядку. Контора запрашивает для списков. Так я против вас напишу – трудящий элемент.
– Вот именно. Честь имею…
– Отцвели уж давно-о-о хризантемы в саду-у!
– Точить ножжжи-ножщщы!..
– Но любовь все живет в моем сердце больном!
– Брось ты ему пять лимонов, чтоб он заткнулся.
– А за ним шарманка ползет…
– Ну, я полетел… Опаздываю… Приду в пять или в восемь!..
– Молочка не потребуется?.. Дорогие братцы, сестрички, подайте калеке убогому… Клубника. Нобель замечательная… Булочки – свежие, французские… Папиросы «Красная звезда». Спички… Обратите внимание, граждане, на убожество мое!
– Извозчик! Свободен?
– Пожалте… Полтора рублика! Ваше сиятельство! Рублик! Господин! Я катал!! Семь гривен! Я даю! На резвой, ваше высокоблагородие! Куда ехать? Полтинник!
– Четвертак.
– Три гривенничка… Эх, ваше сиятельство, овес.
– Ты куда? Я т-тебе угол срежу!
– Вот оно, ваше превосходительство, житье извозчичье.
– Эх, держи его! Так его. Не сигай на ходу!
– Вор?
– Никак нет. В трамвай на скаку сиганул. На пятьдесят лимонов штрахують.
– Здесь. Стой! Здравствуйте, Алексей Алексеич.
– Праскухин-то… слышали? Двадцать пять червонцев позавчера пристроил! Пристало отделение, а он расписался и, конечно, на бега. Вчера является к заведывающему пустой, как барабан. Тот ему говорит – даю вам шесть часов сроку, пополните. Ну, конечно, откуда он пополнит. Разве что сам напечатает. Ловят его теперь.
– Помилуйте, я его только что в трамвае видел. Едет с какими-то свертками и бутылками…
– Ну так что ж. К жене на дачу поехал отдыхать. Да вы не беспокойтесь. И на даче словят. И месяца не пройдет, как поймают.
– Allo… Да, я… Не готово еще. Хорошо… На отношение ваше за № 21 580 об организации при губотделе фонда взаимопомощи сообщаю, что ввиду того, что губкасса… Машинистки свободны?.. На заседании губпроса было обращено внимание цекпроса на то, запятая, написали?.. что изданное, перед «что» запятая, а не после «что», изданное Моно циркулярное распоряжение, направленное в Роно и Уоно и Губоно …а также утвержденное губсоцвосом …Аllо! Нет, повесьте трубку…
– А я тут к вам поэта направил из провинции.
– Ну и свинство с вашей стороны… Вы, товарищ? Позвольте посмотреть…
Но если даже люди
Меня затопчут в грязь,
Я воскликну, смеясь…
Видите ли, товарищ, стихи хорошие, но журнал чисто школьный, народное образование… Право, не могу вам посоветовать… журналов много… Попробуйте… Переутомился я, и денег нет… Сколько, вы говорите, за мной авансу? Уй, юй, юй! Ну, чтоб округлить, дайте еще пятьсот… Триста? Ну, хорошо. Я сейчас поеду по делу, так вы рукописи секретарю передайте… Извозчик! Гривенник!..
– Подайте, барин, сироткам…
– Стой! Здравствуйте, Семен Николаевич!
– В кассе денег ни копейки.
– Позвольте… Что ж вы так сразу… Я ведь еще и не заикнулся…
– Да ведь вы сегодня уже пятый. Капитан, за капитаном, Юрий Самойлович, за Юрием Самойловичем…
– Знаю, знаю… А патриарх-то? А?
– Капитан поехал его интервьюировать…
– Это интересно… Кстати, о патриархе, сколько за мной авансу?.. Двести? Нет, триста… Извозчик! Двугривенный… Стой! Нет, граждане, ей-Богу, я только на минуту, по делу. И вечером у меня срочная работа… Ну, разве на минуту… Общее собрание у них… Ну, мы подождем и их захватим… Стой!
Во Францию два гренадера
Из русского плена брели!
Ого-го!.. А мы сейчас два столика сдвинем… Слушс… Раки получены… необыкновенные раки… Граждане, как вы насчет раков? А?.. Полдюжины… И трехгорного полдюжины… Или, лучше, чтоб вам не ходить – сразу дюжину!.. Господа! Мы уже условились… на минуту…
Иная на сердце забота!..
Позвольте… позвольте… что ж это он поет?..
В плену… полководец… в плену-у-у…
А! Это другое дело. Ваше здоровье. Братья писатели!.. Семь раз солянка по-московски!
И выйдет к тебе… полководец!
Из гроба твой ве-е-ерный солдат!!
Что это он все про полководцев?.. Великая французская… Раки-то, раки! В первый раз вижу…
Bis! Bis! Народу-то! Позвольте… что ж это такое? Да ведь это Праскухин! Где?! Вон в углу. С дамой сидит! Чудеса!.. Ну, значит, еще не поймали!.. Гражданин! Еще полдюжинки!
Вни-и-из по ма-а-а-тушке по Во-о-олге!..
Эх, гармония хороша! Еду на Волгу! Переутомился я! Билет бесплатный раздобуду, и только меня и видели, потому я устал!
По широкому-у раздолью!..
Батюшки! Выводят кого-то!
– Я не посмотрю, что ты герой труда!!! А… а!!
– Граждане, попрошу неприличными словами не выражаться…
– Граждане, а что, если нам красного «Напареули»?
А?.. Поехали! На минуту… Сюда! Стоп! Шашлык семь раз…
Был душой велик! Умер он от ран!..
…Да на трамвае же!.. Да на полчаса!.. Плюньте, завтра напишете!..
– Захватывающее зрелище! Борьба чемпиона мира с живым медведем… Bis!! Что за черт! Что он, неуловимый, что ли?! Вон он! В ложе сидит!.. Батюшки, половина первого! Извозчик! Извозчик!..
– Три рублика!..
– Очень хорошо. Очень.
– Миленькая! Клянусь, общее собрание. Понимаешь. Общее собрание, и никаких! Не мог!
– Я вижу, ты и сейчас не можешь на ногах стоять!
– Деточка. Ей-Богу. Что, бишь, я хотел сказать? Да. Праскухин-то, а? Понимаешь? Двадцать пять червонцев, и, понимаешь, в ложе сидит… Да бухгалтер же… Брюнет…
– Ложись ты лучше. Завтра поговорим.
– Это верно… Что, бишь, я хотел сделать? Да, лечь… Это правильно. Я ложусь… но только умоляю разбудить меня, разбудить меня, непременно, чтоб меня черт взял, в десять минут пятого… нет, пять десятого… Я начинаю новую жизнь… Завтра…
– Слышали. Спи.
Псалом
Первоначально кажется, что это крыса царапается в дверь. Но слышен очень вежливый человеческий голос:
– Можно зайти?
– Можно, пожалуйте.
Поют дверные петли.
– Иди и садись на диван!
(От двери.) – А как я по паркету пойду?
– А ты тихонечко иди и не катайся. Ну-с, что новенького?
– Нициво.
– Позвольте, а кто сегодня утром ревел в коридоре?
(Тягостная пауза.) – Я ревел.
– Почему?
– Меня мама наслепала.
– За что?
(Напряженнейшая пауза.) – Я Сурке ухо укусил.
– Однако.
– Мама говорит, Сурка – негодяй. Он дразнит меня, копейки поотнимал.
– Все равно, таких декретов нет, чтоб из-за копеек уши людям кусать. Ты, выходит, глупый мальчик.
(Обида.) – Я с тобой не возусь.
– И не надо.
(Пауза.) – Папа приедет, я ему сказу. (Пауза.) Он тебя застрелит.
– Ах, так. Ну, тогда я чай не буду делать. К чему? Раз меня застрелят…
– Нет, ты цай делай.
– А ты выпьешь со мной?
– С конфетами? Да?
– Непременно.
– Я выпью.
На корточках два человеческих тела – большое и маленькое. Музыкальным звоном кипит чайник, и конус жаркого света лежит на странице Джерома Джерома.
– Стихи-то ты, наверное, забыл?
– Нет, не забыл.
– Ну, читай.
– Ку… Куплю я себе туфли…
– К фраку.
– К фраку и буду петь по ноцам…
– Псалом.
– Псалом… И заведу… себе собаку…
– Ни…
– Ни-ци-во-о…
– Как-нибудь проживем.
– Нибудь как. Пра-зи-ве-ем.
– Вот именно. Чай закипит, выпьем. Проживем.
(Глубокий вздох.) – Пра-зи-ве-ем.
Звон. Джером. Пар. Конус. Лоснится паркет.
– Ты одинокий.
Джером падает на паркет. Страница угасает.
(Пауза.) – Это кто же тебе говорил?
(Безмятежная ясность.) – Мама.
– Когда?
– Тебе пуговицу когда присивала. Присивала. Присивает, присивает и говорит Натаске…
– Тэк-с. Погоди, погоди, не вертись, а то я тебя обварю… Ух!
– Горяций, ух!
– Конфету какую хочешь, такую и бери.
– Вот я эту больсую ходу.
– Подуй, подуй, и ногами не болтай.
(Женский голос за сценой.) – Славка!
Стучит дверь. Петли поют приятно.
– Опять он у вас. Славка, иди домой!
– Нет, нет, мы с ним чай пьем.
– Он же недавно пил.
(Тихая откровенность.) – Я… не пил.
– Вера Ивановна. Идите чай пить.
– Спасибо, я недавно…
– Идите, идите, я вас не пущу…
– Руки мокрые… белье я вешаю.
(Непрошеный заступник.) – Не смей мою маму тянуть.
– Ну, хорошо, не буду тянуть… Вера Ивановна, садитесь…
– Погодите, я белье повешу, тогда приду.
– Великолепно. Я не буду тушить керосинку.
– А ты, Славка, выпьешь, иди к себе. Спать. Он вам мешает.
– Я не месаю. Я не салю.
Петли поют неприятно. Конусы в разные стороны. Чайник безмолвен.
– Ты уже спать хочешь?
– Нет, я не хоцу. Ты мне сказку расскази.
– А у тебя уже глаза маленькие.
– Нет. Не маленькие. Расскази.
– Ну, иди сюда, ко мне. Голову клади. Так. Сказку? Какую же тебе сказку рассказать? А?
– Про мальчика, про того…
– Про мальчика? Это, брат, трудная сказка. Ну, для тебя так и быть.
Ну-с, так вот, жил, стало быть, на свете мальчик. Да-с. Маленький, лет так приблизительно четырех. В Москве. С мамой. И звали этого мальчика Славка.
– Угу… Как меня?
– …Довольно красивый, но был он, к величайшему сожалению, драчун. И дрался он чем ни попало – кулаками, и ногами, и даже калошами. А однажды по лестнице девочку из восьмого номера, славная такая девочка, тихая, красавица, а он ее по морде книжкой ударил.
– Она сама дерется…
– Погоди. Это не о тебе речь идет.
– Другой Славка?
– Совершенно другой. На чем, бишь, я остановился? Да… Ну, натурально, пороли этого Славку каждый день, потому что нельзя же, в самом деле, драки позволять. А Славка все-таки не унимался. И дошло дело до того, что в один прекрасный день Славка поссорился с Шуркой, тоже мальчик такой был, и, не долго думая, хвать его зубами за ухо, и пол-уха как не бывало. Гвалт тут поднялся. Шурка орет. Славку порют, он тоже орет… Кой-как приклеили Шуркино ухо синдетиконом. Славку, конечно, в угол поставили… И вдруг – звонок. И является совершенно неизвестный господин с огромной рыжей бородой и в синих очках и спрашивает басом: «А позвольте узнать, кто здесь будет Славка?» Славка отвечает: «Это я – Славка». «Ну, вот что, – говорит, – Славка, я – надзиратель за всеми драчунами, и придется мне тебя, уважаемый Славка, удалить из Москвы. В Туркестан». Видит Славка, дело плохо, и чистосердечно раскаялся. «Признаюсь, – говорит, – что дрался я и на лестнице играл в копейки, а маме бессовестно наврал – сказал, что не играл… Но больше этого не будет, потому что я начинаю новую жизнь». – «Ну, – говорит надзиратель, – это другое дело. Тогда тебе следует награда за чистосердечное твое раскаяние». И немедленно повел Славку в наградной раздаточный склад. И видит Славка, что там видимо-невидимо разных вещей. Тут и воздушные шары, и автомобили, и аэропланы, и полосатые мячики, и велосипеды, и барабаны. И говорит надзиратель: «Выбирай, что твоя душа хочет». А вот что Славка выбрал, я и забыл…
(Сладкий, сонный бас.) – Велосипет!
– Да, да, вспомнил, – велосипед. И сел немедленно Славка на велосипед и покатил прямо на Кузнецкий мост. Катит и в рожок трубит, а публика стоит на тротуаре, удивляется: «Ну и замечательный же человек этот Славка. И как он под автомобиль не попадет?» А Славка сигналы дает и кричит извозчикам: «Право держи!» Извозчики летят, машины летят, Славка нажаривает, и идут солдаты и марш играют, так что в ушах звенит…
– Уже?..
Петли поют. Коридор. Дверь. Белые руки, обнаженные по локоть.
– Боже мой. Давайте, я его раздену.
– Приходите же. Я жду.
– Поздно…
– Нет, нет… И слышать не хочу…
– Ну, хорошо.
Конусы света. Начинает звенеть. Выше фитиль. Джером не нужен – лежит на полу. В слюдяном окне керосинки маленький, радостный ад. Буду петь по ночам псалом. Как-нибудь проживем. Да, я одинокий. Псалом печален. Я не умею жить. Мучительнее всего в жизни – пуговицы. Они отваливаются, как будто отгнивают. Отлетела на жилете вчера одна. Сегодня одна на пиджаке и одна на брюках сзади. Я не умею жить с пуговицами, но я все вижу и все понимаю. Он не приедет. Он меня не застрелит. Она говорила тогда в коридоре Наташке: «Скоро вернется муж, и мы уедем в Петербург». Ничего он не вернется. Он не вернется, поверьте мне. Семь месяцев его нет, а три раза я видел случайно, как она плачет. Слезы, знаете ли, не скроешь. Но только он очень много потерял от того, что бросил эти белые, теплые руки. Это его дело, но я не понимаю, как же он мог Славку забыть…
Как радостно спели петли…
Конусов нет. В слюдяном окошке черная мгла. Давно замолк чайник.
Свет лампы тысячью маленьких глазков глядит сквозь реденький сатинет.
– Пальцы у вас замечательные. Вам бы пианисткой быть…
– Вот поеду в Петербург, опять буду играть…
– Вы не поедете в Петербург. У Славки на шее такие же завитки, как и у вас. А у меня тоска, знаете ли. Скучно так, чрезвычайно как-то. Жить невозможно. Кругом пуговицы, пуговицы, пуго…
– Не целуйте меня… Не целуйте… Мне нужно уходить. Поздно…
– Вы не уйдете. Вы там начнете плакать. У вас есть эта привычка.
– Неправда. Я не плачу. Кто вам сказал?
– Я сам знаю. Я сам вижу. Вы будете плакать, а у меня тоска… тоска…
– Что я делаю… что вы делаете…
Конусов нет. Не светит лампа сквозь реденький сатинет. Мгла. Мгла.
Пуговиц нет. Я куплю Славке велосипед. Не куплю себе туфли к фраку, не буду петь по ночам псалом. Ничего, как-нибудь проживем.
Золотистый город
I. Пища богов
– Жуткая свинья. От угла рояля до двери в комнату Анны Васильевны.
– Вася!! Ведь ты врешь?
– Вру? Вру? Поезжайте сами посмотрите! Это обидно, в конце концов, все, что ни скажу, все вру! Сто восемнадцать пудов свинья.
– Ты сам видел?
– Все видели.
– Нет, ты скажи, ты сам видел?
– Ну… мне Петров рассказывал… Чудовищная свинья!
– Лгун твой Петров чудовищный. Ведь такая свинья в товарный вагон не влезет, как же ее в Москву везли?
– Я почем знаю! Может быть, на этой… как ее… на открытой платформе. Или на грузовике.
– Где ж такую свинью развели?
– А черт ее знает! В каком-нибудь совхозе. Конечно, не мужицкая. Мужицкие свиньи паршивые, маленькие, как кошки. Вот и притащили им такую с автомобиль. Они посмотрят, посмотрят, да и сами заведут таких.
– Нет, Вася… Ты такой человек… такой человек…
– Ну, черт с вами! Не буду больше рассказывать!
II. На Москве-реке
Августовский вечер ясен. В пыльной дымке по Садовому кольцу летят громыхающие ящики трамвая «Б» с красным аншлагом: «На выставку». Полным-полно. Обгоняют грузовики и легкие машины, поднимая облако пыли и бензинового дыму.
На Смоленском толчея усиливается. Среди шляпок и шляп вырастает белая чалма, среди спин пиджаков – полосатая спина бухарского халата. Еще какие-то шафранные скуластые лица, раскосые глаза.
Каменный мост в ущелье-улице показывается острыми красными пятнами флагов. По мосту, по пешеходным дорожкам льется струя людей, и навстречу, гудя, вылезает облупленный автобус. С моста разворачивается городок. С первого же взгляда в заходящем солнце на берегу Москвы-реки он легок, воздушен, стремителен и золотист.
Публика высыпается из трамвая, как из мешка. На усыпанных песком пространствах перед входами муравейник людей.
Продавцы с лотками выкрикивают:
– Дюшес, дюшес сладкий!
И машины рявкают, ползают, пробираясь в толпе. На остановках стена людей, осаждающих обратные «Б», а у касс хвосты.
И всюду дальше дерево, дерево, дерево. Свежее, оструганное, распиленное, золотое, сложившееся в причудливые башни, павильоны, фигуры, вышки.
Чешуя Москвы-реки делит два мира. На том берегу низенькие, одноэтажные красные, серенькие домики, привычный уют и уклад, а на этом – разметавшийся, острокрыший, островерхий, колючий город-павильон.
Из трамвая, отдуваясь, выбирается фигура хорошо и плотно одетая, с золотой цепочкой на животе, окидывает взором буйную толчею и бормочет:
– Черт их знает, действительно! На этом болоте лет пять надо было строить, а они в пять месяцев построили! Манечка! Надо будет узнать, где тут ресторан!
Толстая Манечка, гремя и сверкая кольцами, браслетами, цепями и камеями, впивается в пиджак, и пара спешит к кассам.
Турникеты скрипят, и продавцы и продавщицы значков Воздушного Флота налетают со всех сторон.
– Гражданин, значок! Значок!
– Газета «Смычка» с планом выставки! Десять рублей! С подробным планом!
Под ногами хрустит песок. Направо разноцветный, штучный, словно из детских кубиков сложенный павильон.
III. Кустарный
Из глубины – медный марш. У входа, в синей форме, в синем мягком шлеме, дежурный пожарный. «Зажигать огонь и курить строго воспрещается». Сигнал. «В случае пожара…» и т. д. У стола отбирают дамские сумки и портфели.
Трехсветный, трехэтажный павильон весь залит пятнами цветных экспонатов по золотому деревянному фону, а в окнах синеющая и стальная гладь Москвы-реки.
«Sibcustprom» – изделия из мамонтовой кости. Маленький бюст Троцкого, резные фигурные шахматы, сотни вещиц и безделушек.
Горностаевым мехом по овчине белые буквы «Н. К. В. Т.» и щиты, и на щитах меха. Черно-бурые лисицы, черный редкий волк, песцы разные – недопесок, синяк, гагара. Соболя прибайкальские, якутские, нарынские, росомахи темные.
Бледный кисейный вечерний свет в окне и спальня красного дерева. Столовая. И всюду Троцкий, Троцкий, Троцкий. Черный бронзовый, белый гипсовый, костяной, всякий.
«Игрушки – радость детей», и Кустсоюз выбросил ликующую золото-сине-красную гамму и карусель.
Мальцевский завод, Кузнецовские фабрики работают, и Продасиликат уставил полки разноцветным стеклом, фарфором, фаянсом, глиной. Разрисованные чайники, чашки, посуда – экспорт на Восток, в Бухару.
Комиссия, ведающая местами заключения, показала работы заключенных: обувь, безделушки. Портрет Карла Маркса глядит сверху.
Gosspirt. От легких растворителей масел, метиловых спиртов и ректификата к разноцветным 20-градусным водкам, пестроэтикетной башенной рябиновке-смирновке. Мимо плывет публика, и вздохи их вьются вокруг поставца, ласкающего взоры. Рюмки в ряду ждут избранных – спецов-дегустаторов.
Уральские самоцветы, яшма, малахит, горный дымчатый хрусталь. На гигантском столе модель фабрики галош, опять меха, ткани, вышивки, кожи. Вижу в приволе, куда сбегают легкие лестницы, экипажи, брички показательной, образцовой мастерской. Бочки, оси, колеса…
Лампы вспыхивают под потолком, на стенах, павильон наливается теплым светом, угасает Москва-река за окном.
IV. Цветник-ленин
Шуршит песок. Тень легла на Москву. Белые шары горят, в высоте арка оделась огнями. Киоск с пивом осаждают. Духота.
Главное здание – причудливая смесь дерева и стекла.
В полумраке – внутренний цветник. У входа – гигантские разные деревянные торсы. А на огромной площади утонула трибуна в гуще тысячной толпы. Слов не слышно, но видна женская фигура. Несомненно, деревенская баба в белом платочке. Последние ее слова покрывает не крик, а грохот толпы, и отзывается на него издалека затерявшийся под краем подковы – главного павильона – оркестр. С трибуны исчезает белый платок, вместо него черный мужской силуэт.
– Доро-гой! Ильич!!
Опять грохот. Затем буйный марш, и рядами толпа валит между огромным цветником и зданием открытого театра к Нескучному на концерт. В рядах плывут клинобородые мужики, армейцы в шлемах, пионеры в красных галстуках, с голыми коленями, женщины в платочках, сельские бородатые захолустные фигуры и московские рабочие в картузах.
Даму отрезало рекой от театра. Она шепчет:
– Не выставка, а черт знает что! От пролетариата прохода нет. Видеть больше не могу!
Пиджак отзывается сиплым шепотом:
– Н-да, трудновато!
И их начинает вертеть в водовороте.
К центру цветника непрерывное паломничество отдельных фигур. Там знаменитый на всю Москву цветочный портрет Ленина. Вертикально поставленный, чуть наклонный, двускатный щит, обложенный землей, и на одном скате с изумительной точностью выращен из разноцветных цветов и трав громадный Ленин, до пояса. На противоположном скате отрывок из его речи.
Три электросолнца бьют сквозь легкие трельяжи, решетки и мачты открытого театра. Все дерево, все воздушное, сквозное, просторное. На громадной сцене медный оркестр льет вальс, и черным-черны скамьи от народу.
V. Вечер. Узбеки
Тень покрывает город и Москву-реку. В фантастическом выставочном цветнике полумрак, и в нем цветочный Ленин кажется нарисованным на громадном полотне.
Павильоны, что тянутся по берегу реки к Нескучному, начинают светиться. Ослепительно ярко загорается павильон с гипсовыми мощными торсами, поддерживающими серые пожарные шланги. На фронтоне, на стене надписи. Пожары в деревне. Борьба с пожарами. В павильоне полный свет, но еще стоят внутри кой-где леса. Он еще не окончен.
– Не беспокойтесь, завтра откроют. Со мной так было: утром придешь, посмотришь работу, а вечером этого места не узнаешь – кончили!
И опять: свет, потом полумрак. Горит павильон Сельскосоюза. В стеклах дыни, груши. Рядом – темноватая глыба. Чернее подпись «Закрыто». В полумраке, в отсвете ламп с отдаленных фонарей, в кафе на берегу реки, едят и пьют. Сюда, на берег реки, еще не дали света.
По Москве-реке бегут огоньки на лодках. Стучит в отдалении мотор, и распластанный гидроплан прилепился к самому берегу. Армейцы в шлемах тучей облепили загородку, смотрят водяную алюминиевую птицу.
В полумраке же квадраты и шашечные клетки показательных орошаемых участков, темны и неясны очертания у цветников, окаймляющих павильоны рядом белых астр. Пахнут по-вечернему цветы табака.
По дорожкам народ группами стремится к Туркестанскому павильону, входит в него толпами. Внутри блестит причудливая деревянная резьба, свет волной. Снаружи он расписан пестро, ярко, необыкновенно.
И тотчас возле него начинает приветливо пахнуть шашлыком.
Там, где беседка под самым берегом, память угасшего, отжившего века Екатерины – Павла – Александра, на грани, где зеленым морем надвигается Нескучный сад с огнями электрическими, резкими, новыми, вдоль берега кипят гигантские самовары, бродят тюбетейки, чалмы.
За Туркестанским хитрым, расписным домом библейская какая-то арба. Колеса-гиганты, гигантские шляпки гвоздей, гигантские оглобли. Арба. Потом по берегу, вдоль дороги, под деревьями навесы деревянные и низкие настилы, крытые восточными коврами. Манит сюда запах шашлыка москвичей, и белые московские барышни, ребята, мужчины в европейских пиджаках, поджав ноги в остроносых ботинках, с расплывшимися улыбками на лицах, сидят на пестрых толстых тканях. Пьют из каких-то безруких чашек. Стоят перетянутые в талию, тускло блестящие восточные сосуды.
В печах под навесами бушует красное пламя, висят на перекладинах бараньи освежеванные туши. Мечутся фартуки. Мелькают черные головы.
Раскаленный уголь в извитую громоздкую трубку, и черный неизвестный восточный гражданин Республики курит.
– Кто вы такие? Откуда? Национальность?
– Узбеки. Мы.
Что ж. Узбеки так узбеки. К узбеку в кассы сыпят пятидесяти– и сторублевые бумажки.
– Четыры порци. Шашлык.
Пельмени ворчат у печей. Жаром веет. Хруст и говор. Едят маслящиеся пельмени, едят какой-то витой белый хлеб, волокут шашлык на тарелках.
Мимо навесов по дороге непрерывно идут и идут в Нескучный сад. Оттуда доносится то глухо, то ясными взрывами музыка.
VI. Движение
По дорожкам, то утрамбованным, то зыбким и рыхлым, снуют и снуют, идут вперед к туркестанцам, идут назад к выходам. По дороге еще буфет и тоже темно. Тоже еще не дали свету. Но и там звенят ложечки и стаканы.
Круглое, светящееся преграждает путь. Павильон Нарпита. В кольцевой галерее снаружи, конечно, едят и пьют, и подает «услужающий» в какой-то диковинной фуражке с красным ярлыком. Внутри, в стеклянном граненом павильоне, чинно и чисто. Диаграммы, масляными красками вдоль всей верхней части стены картины будущего общественного питания. Общественные кухни с наилучшим техническим оборудованием. Общественные столовые.
Посредине сервирован стол. Так чисто, на красивой посуде будут есть, когда процветет «Narpit».
Выставка теперь живет до 12 часов ночи. Но за два, за три часа по пескам, в суете, по пространству с уездный город, и вот ноги больше не хотят ходить.
На выставку надо ездить много – раз пять, шесть, чтобы успеть хоть сколько-нибудь добросовестно осмотреть, что-нибудь запомнить, всюду побывать.
На выход! На выход! Домой!
И вот у выходов долгий, скучный, тяжелый фокус. Отсюда в город трамвай идет полный, до отказа. Тучи ждут. Когда в него попадешь?
Вон мелькнула надежда. Стоит черный автомобиль с продолговатыми лавками.
– Берете публику?
– Нет. Это машина Горбанка.
Но вот спасительный красный ящик. Неуклюж, как слон, облуплен, тяжел, грузен.
– До Страстного?
– Семьдесят пять рублей.
Скорее садиться. Места занимают вмиг.
О Боже! Кишки вытрясет!
Последним на ходу вскакивает некто с портфелем. Физиономия настолько озабоченная, портфель настолько внушительный, взгляды настолько сосредоточенные, что сразу видно – не простой смертный, а выставочный. Так и есть.
– Вот я организую автобусное движение. На хороших машинах.
– Очень бы хорошо было. А то, знаете ли, пропадешь.
– Еще бы… Ведь это не машина, а…
Но не успел организатор сказать, что именно. Тряхнуло так, что язык вскочил между зубами. Так и надо. Скорее организовывай.
И загудело, и замотало, и начало качать по набережной к Храму Христа.
– Только бы живым выйти!
VII. Через две недели
Две недели я не был на выставке, и за эти две недели резко изменился деревянный город.
Он окрасился, покрылся цветными пятнами. Затем исчезли последние леса у павильонов, исчез мусор. Почва под сентябрьским солнцем высохла, утрамбовалась, и идти теперь легко.
Потом город запыхтел, и застучал, и заиграл. Посетителей стало все больше, и в праздничные дни начинается толчея. Впечатление такое, что всех вливающихся за турникеты охватывает какое-то радостное возбуждение. Крики газетчиков, звуки оркестров, толпа, краски – все это поднимает настроение. Как грибы, выросли киоски – пивные, папиросные, винные, фруктовые, молочные. И надо сказать, что они очень облегчают осмотр и хождение. За несколько часов ходьбы под теплым солнцем хочется пить.
VIII. Надия на бога и пожарный телеграф
Зычный пожарный трубный сигнал. Белый павильон, испещренный лозунгами. «Центральный пожарный отдел».
Громадные белые торсы поддерживают серые шланги. Кто делал? Резинотрест.
Дальше брезентовые костюмы на манекенах, каски, упряжь, насосы. Диаграммы, рисунки, плакаты, картины.
Смысл: деревню надо отстоять. Деревню надо учить не только бороться с пожарами, но и их предупреждать.
Во всю стену огнеупорная стена из «соломита» – прессованной соломы. Работа Стройноторга.
Над соломитом громадное полотно: без всяких футуристических ухищрений реально написана картина – горит деревня. Мечутся лошади, полыхает пламя, и женщины простоволосые простирают руки к небу. Старуха с иконой.
Подпись: «Кому разум не помог, молитва не поможет».
Харьков выставил литографии. На одной украинец, спокойный и веселый, у беленькой хаты. Он потому спокойный, что он меры против пожара принимал.
А рядом нищий, оборванный у пепелища. «Я не вживав заходив проти пожеж. Жив на одчай и покладав надию на Бога – й пожежа довела мене до вбожества».
Красные блестящие коробки пожарных телеграфов, сложные телефоны, сигнализация, модели, показывающие, как проложить трубы от печек, чтобы они были безопасны, ценные огнетушители «Богатыря» и «Рекорда», водоподъемник системы «Шенелис», всевозможные виды керосиновых ламп и лозунги, лозунги и диаграммы.
Голос руководителя: