Текст книги "Том 1. Дьяволиада. 1919-1924"
Автор книги: Михаил Булгаков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Под стеклянным небом
Жулябия в серых полосатых брюках и шапке, обитой вытертым мехом, с небольшим мешочком в руках. Физиономия, словно пчелами искусанная, и между толстыми губами жеваная папироска.
Мимо блестящего швейцара просунулась фигурка. В серой шинели и в фуражке с треснувшим пополам козырьком. На лице беспокойство, растерянность. Самогонный нос. Несомненно, курьер из какого-нибудь учреждения. Жулябия, метнув глазами, зашаркала резиновыми галошами и подсунулась к курьеру.
– Что продаешь?
– Облигацию… – ответил курьер и разжал кулак. Из него выглянула сизая облигация.
– Почем? – жулябины глаза ввинтились в облигацию.
– Сто десять бы… – квакнул, заикнувшись, курьер. Боевые искры сверкнули в глазах на распухшем лице.
– Симпатичное лицо у тебя, вот что я тебе скажу, – заговорила жулябия, – за лицо тебе предлагаю: девяносто рубликов. Желаешь? Другому бы не дала. Но ты мне понравился.
У курьера рот от изумления стал круглым под мочальными усами. Он машинально повернулся к зеркальному окну магазина; ища в нем своего отражения. Веселые огни заиграли в жулябиных глазах. Курьер отразился в зеркале во всем очаровании своего симпатичного лица под перебитым козырьком.
– По рукам? – стремительно произвела второй натиск жулябия.
– Да как же… Господи, – ведь давали-то нам по сто двадцать пять…
– Чудак! Давали! Дать и я тебе дам за сто двадцать пять. Хоть сию минуту. Ты, брат, не забывай, что давать – это одно, а брать – совсем другое.
– Да ведь они в мае двести будут…
– Это резонно! – победно рявкнула жулябия, – так вот, даю тебе совет: держи ее до мая!
И тут жулябия круто вильнула на 180 градусов и сделала вид, что уходит. Но на курьера уже наплывали двое новых ловцов. Бронзовый лик юго-восточного человека и расплывчатый бритый московский блин. Поэтому жулябия круто сыграла назад.
– Вот последнее мое слово. Чтобы не ходил ты тут и не страдал, даю тебе еще два рублика. Мой трамвай. Исключительно потому, что ты – хороший человек.
– Давайте! – пискнул в каком-то отчаянии курьер и двинул фуражку на затылок.
* * *
В бесконечных продолговатых стеклянных крышах торговых рядов – бледный весенний свет. На балконе над фонтаном медный оркестр играет то нудные вальсы, то какую-то музыкальную гнусность – «попурри из русских песен», от которой вянут уши.
Вокруг фонтана непрерывное шарканье и шелест. Ни выкриков, ни громкого говора. Но то и дело проходящие фигуры начинают бормотать:
– Куплю доллары, продам доллары.
– Куплю займ, банкноты куплю.
И чаще всего таинственнее, настороженнее:
– Куплю золото. Продам золото…
– Золото… золото… золото… золото…
Золота не видно, золота не слышно, но золото чувствуется в воздухе. Незримое золото где-то тут бьется в крови.
Выныривает в куцей куртке валютчик и начинает волчьим шагом уходить по проходу вбок от фонтана. За ним тащится другая фигура. В укромном пустом углу у дверей, ведущих к памятнику Минина и Пожарского, остановка.
Из недр куцего пальто словно волшебством выскакивает золотой диск. Вот оно, золото.
Фигура вертит в руках, озираясь, золотушку с царским портретом.
– А она, того… хорошая?
Куцее пальто презрительно фыркает:
– Здесь не Сухаревка. Я их сам не делаю.
Фигура боязливо озирается, наклоняется и легонько бросает монетку на пол. Мгновенный, ясный золотой звон. Золото! Монетка исчезает в кармане пальто. Куцее пальто мнет и пересчитывает дензнаки. Быстро расходятся. И снова беспрерывное кружение у фонтана. И шепот, шепот… Золото… золо… зо…
* * *
Один из коридоров-рядов загорожен. У загородки сидит загадочно улыбающийся гражданин с билетной книжкой в руках. Угодно идти совершать операции на бирже, пожалуйте билет за 40 лимонов.
Вне огороженного пространства операции не поощряются ни в какой мере. Но ведь нельзя же людям запретить гулять в рядах возле фонтана! А если люди бормочут, словно во сне? Опять-таки никакого криминала в этом обнаружить нельзя. Идет гражданин и шепчет, даже ни к кому не обращаясь:
– Куплю мелкое серебро… Куплю мелкое серебро…
Мало ли оригиналов!..
Среди сомнамбулических джентльменов появляются дамы салонного вида с тревожными глазами. Жены чиновников – случайные валютчицы. Или пришли продать золотушки, что на черный день хранились в штопаных носках в комоде, или, обуреваемые жадностью, пришли купить одну-две монеты. Нажужжали знакомые в уши, что десятка растет, растет… растет… Золото… золото…
– Золото, Марь Иванна, надо купить. Это дело верное.
Марь Иванна жмется в темный угол в рядах. Марь Иванна звякнет монеткой об пол.
– А она не обтертая?
– Вы, мадам… – обижается валютчик, – довольно странно с вашей стороны, мадам!
– Ну, ну, вы не обижайтесь! Да вот царь тут какой-то странный. Выражение лица у него…
– Я, мадам, ему выражения лица не делал. Обыкновенное выражение.
Марь Иванна торопливо вытаскивает из сумочки скомканные бумажки. Монетка исчезает на дне сумочки.
В толпе профессионалов мелькают случайные фуражки с вытертыми околышами. Все по тому же случайному золотому делу. Мелькают подкрашенные и бледные ночные бабочки-женщины. Обыкновенные прохожие, что сквозным током идут через галереи с Николаевской на Ильинку, покупатели в бесчисленные магазины Гума в рядах. Они смешиваются, сталкиваются, растворяются в гуще валютчиков, вертящихся у фонтана и в галереях. Среди них профессионалы всех типов и видов. Московские в шапках с наушниками, с мрачной думой в глазах, с неряшливыми небритыми лицами, темные восточные, западные и южные люди. Вытертые, ветром подбитые пальто и дорогие бобровые воротники. Сухаревские ботинки-лепешки и изящная лаковая обувь. Седые и безусые. Наглые и вежливые. Медлительные и неуловимые, как ртуть. Профессионалы. Ничем не занимаются, ничем не интересуются, кроме золота, золота, золота. Часами бродят у фонтана. Выглядывают, высматривают, выклевывают.
* * *
В пять часов дня. Когда в куполах еще полный серо-матовый, дневной, весенний, стеклянный свет, в галереях светло, гулко. В окнах магазинов горят лампы. На углу у фонтана в витринах играют золотые искры на портсигарах, кубках, подстаканниках, на камнях-самоцветах. Из кафе пахнет жареным. Лотереи-аллегри с полубутылочками кислого вина и миниатюрными коробками конфет бойко торгуют.
Но вот сверлит свисток. Конец черной бирже на сегодняшний день. Из-за загородки сыпят биржевики. Конец и фонтанной чернейшей бирже, что торгует шепотом и озираясь. Еще шелестит торопливо:
– Золото… золото.
Еще ловят быстрыми взглядами покупателей. Десятка прыгнула на 15 лимонов вверх. Но уже редеет толпа. Расползаются к выходам черные шубы, серые пальто. Пустеют коридоры. Звонко стучат шаги. Ближе весенний вечер, и в стеклянном продолговатом, мелко переплетенном небе нежно и медленно разливается вечерняя заря.
Московские сцены
На передовых позициях
– Ну-с, господа, прошу вас, – любезно сказал хозяин и царственным жестом указал на стол.
Мы, не заставив себя просить вторично, уселись и развернули стоящие дыбом крахмальные салфетки.
Село нас четверо: хозяин – бывший присяжный поверенный, кузен его – бывший присяжный поверенный же, кузина, бывшая вдова действительного статского советника, впоследствии служащая в Совнархозе, а ныне просто Зинаида Ивановна, и гость – я – бывший… впрочем, это все равно… ныне человек с занятиями, называемыми неопределенными.
Первоапрельское солнце ударило в окно и заиграло в рюмках.
– Вот и весна, слава Богу; измучились с этой зимой, – сказал хозяин и нежно взялся за горлышко графинчика.
– И не говорите! – воскликнул я и, вытащив из коробки кильку, вмиг ободрал с нее шкуру, затем намазал на кусок батона сливочного масла, прикрыл его килечным растерзанным телом и, любезно оскалив зубы в сторону Зинаиды Ивановны, добавил: – Ваше здоровье!
И затем мы глотнули.
– Не слабо ли… кхм… разбавил? – заботливо осведомился хозяин.
– Самый раз, – ответил я, переводя дух.
– Немножко как будто слабовато, – отозвалась Зинаида Ивановна.
Мужчины хором запротестовали, и мы выпили по второй. Горничная внесла миску с супом.
После второй рюмки божественная теплота разлилась у меня внутри и благодушие приняло меня в свои объятия. Я мгновенно полюбил хозяина, его кузена и нашел, что Зинаида Ивановна, несмотря на свои 38 лет, еще очень и очень недурна и борода Карла Маркса, помещавшаяся прямо против меня рядом с картой железных дорог на стене, вовсе не так уж чудовищно огромна, как это принято думать. История появления Карла Маркса в квартире поверенного, ненавидевшего его всей душой, – такова. Хозяин мой – один из самых сообразительных людей в Москве, если не самый сообразительный. Он едва ли не первый почувствовал, что происходящее – штука серьезная и долгая, и поэтому окопался в своей квартире не кое-как, кустарным способом, а основательно. Первым долгом он призвал Терентия, и Терентий изгадил ему всю квартиру, соорудив в столовой нечто вроде глиняного гроба. Тот же Терентий проковырял во всех стенах громадные дыры, сквозь которые просунул толстые черные трубы. После этого хозяин, полюбовавшись работой Терентия, сказал:
– Могут не топить парового, бандиты, – и поехал на Плющиху. С Плющихи он привез Зинаиду Ивановну и поселил ее в бывшей спальне, комнате на солнечной стороне. Кузен приехал через три дня из Минска. Он кузена охотно и быстро приютил в бывшей приемной (из передней направо) и поставил ему черную печечку. Затем пятнадцать пудов муки он всунул в библиотеку (прямо по коридору), запер дверь на ключ, повесил на дверь ковер, к ковру приставил этажерку, на этажерку пустые бутылки и какие-то старые газеты, и библиотека словно сгинула – сам черт не нашел бы в нее хода. Таким образом, из шести комнат осталось три. В одной он поселился сам, с удостоверением, что у него порок сердца, а между оставшимися двумя комнатами (гостиная и кабинет) снял двери, превратив их в странное двойное помещение.
Это не была одна комната, потому что их было две, но и жить в них, как в двух, было невозможно, тем более что в первой (гостиной) непосредственно под статуей голой женщины и рядом с пианино поставил кровать и, призвав из кухни Сашу, сказал ей:
– Тут будут приходить эти. Так скажешь, что спишь здесь.
Саша заговорщически усмехнулась и ответила:
– Хорошо, барин.
Дверь кабинета он облепил мандатами, из которых явствовало, что ему – юрисконсульту такого-то учреждения – полагается «добавочная площадь». На добавочной площади он устроил такие баррикады из двух полок с книгами, старого велосипеда без шин, стульев с гвоздями и трех карнизов, что даже я, отлично знакомый с его квартирой, в первый же визит после приведения квартиры в боевой вид разбил себе оба колена, лицо и руки и разорвал сзади и спереди пиджак по живому месту.
На пианино он налепил удостоверение, что Зинаида Ивановна – учительница музыки, на двери ее комнаты удостоверение, что она служит в Совнархозе, на двери кузена, что тот секретарь. Двери он стал отворять сам после третьего звонка, а Саша в это время лежала на кровати возле пианино.
Три года люди в серых шинелях и черных пальто, объеденных молью, и девицы с портфелями и в дождевых брезентовых плащах рвались в квартиру, как пехота на проволочные заграждения, и ни черта не добились. Вернувшись через три года в Москву, из которой я легкомысленно уехал, я застал все на прежнем месте. Хозяин только немного похудел и жаловался, что его совершенно замучили.
Тогда же он и купил четыре портрета. Луначарского он пристроил в гостиной на самом видном месте, так что нарком стал виден решительно со всех точек в комнате. В столовой он повесил портрет Маркса, а в комнате кузена над великолепным зеркальным желтым шкафом кнопками прикрепил Л. Троцкого. Троцкий был изображен en face, в пенсне, как полагается, и с достаточно благодушной улыбкой на губах. Но лишь хозяин впился четырьмя кнопками в фотографию, мне показалось, что председатель Реввоенсовета нахмурился. Так хмурым он и остался. Затем хозяин вынул из папки Карла Либкнехта и направился в комнату кузины. Та встретила его на пороге и, ударив себя по бедрам, обтянутым полосатой юбкой, вскричала:
– Эт-того недоставало! Пока я жива, Александр Палыч, никаких Маратов и Дантонов в моей комнате не будет!
– Зин… при чем здесь Мара… – начал было хозяин, но энергичная женщина повернула его за плечи и выпихнула вон. Хозяин задумчиво повертел в руках цветную фотографию и сдал ее в архив.
Ровно через полчаса последовала очередная атака. После третьего звонка и стука кулаками в цветные волнистые стекла парадной двери хозяин, накинув вместо пиджака измызганный френч, впустил трех. Двое были в сером, один в черном, с рыжим портфелем.
– У вас тут комнаты… – начал первый серый и ошеломленно окинул переднюю взором. Хозяин предусмотрительно не зажег электричества, и зеркала, вешалки, дорогие кожаные стулья и оленьи рога расплылись во мгле.
– Что вы, товарищи! – ахнул хозяин и всплеснул руками, – какие тут комнаты?! Верите ли, шесть комиссий до вас было на этой неделе. Хоть и не смотрите! Не только лишней комнаты нет, но еще мне не хватает. Извольте видеть, – хозяин вытащил из кармана бумажку, – мне полагается 16 аршин добавочных, а у меня 13 1/2. Да-с. Где я, спрашивается, возьму 2 1/2 аршина?
– Ну, мы посмотрим, – мрачно сказал второй серый.
– П-пожалуйста, товарищи!..
И тотчас перед ними предстал А. В. Луначарский. Трое, открыв рты, посмотрели на наркомпроса.
– Тут кто? – спросил первый серый, указывая на кровать.
– Товарищ Епишина Александра Ивановна.
– Она кто?
– Техническая работница, – сладко улыбаясь, ответил хозяин, – стиркой занимается.
– А не прислуга она у вас? – подозрительно спросил черный.
В ответ хозяин судорожно засмеялся.
– Да что вы, товарищ! Что я, буржуй какой-нибудь, чтобы прислугу держать! Тут на еду не хватает, а вы «прислуга»! Хи-хи!
– Тут? – лаконически спросил черный, указывая на дыру в кабинет.
– Добавочная, 13 1/2, под конторой моего учреждения, – скороговоркой ответил хозяин.
Черный немедленно шагнул в полутемный кабинет. Через секунду в кабинете с грохотом рухнул таз, и я слышал, как черный, падая, ударился головой об велосипедную цепь.
– Вот видите, товарищи, – зловеще сказал хозяин, – я предупреждал: чертова теснота.
Черный выбрался из волчьей ямы с искаженным лицом. Оба колена у него были разорваны.
– Не ушиблись ли вы? – испуганно спросил хозяин.
– А… бу… бу… ту… ту… ма… – невнятно пробурчал что-то черный.
– Тут товарищ Настурцына, – водил и показывал хозяин, – тут я, – и хозяин широко показал на Карла Маркса. Изумление нарастало на лицах трех. – А тут товарищ Щербовский, – и торжественно он махнул рукой на Л. Д. Троцкого.
Трое в ужасе глядели на портрет.
– Да он что, партийный, что ли? – спросил второй серый.
– Он не партийный, – сладко ухмыльнулся хозяин, – но он сочувствующий. Коммунист в душе. Как и я сам. Тут у нас все ответственные работники живут, товарищи.
– Ответственные, сочувствующие, – хмуро забубнил черный, потирая колено, – а шкафы зеркальные. Предметы роскоши.
– Рос-ко-ши?! – укоризненно ахнул хозяин, – что вы, товарищ?! Белье тут лежит последнее, рваное. Белье, товарищ, предмет необходимости. – Тут хозяин полез в карман за ключом и мгновенно остановился, побледнев, потому что вспомнил, что как раз вчера шесть серебряных подстаканников заложил между рваными наволочками.
– Белье, товарищи, – предмет чистоты. И наши дорогие вожди, – хозяин обеими руками указал на портреты, – все время указывают пролетариату на необходимость держать себя в чистоте. Эпидемические заболевания… тиф, чума и холера, все оттого, что мы, товарищи, еще недостаточно осознали, что единственным спасением, товарищи, является содержание себя в чистоте. Наш вождь…
Тут мне совершенно явственно показалось, что судорога прошла по лицу фотографического Троцкого и губы его расклеились, как будто он что-то хотел сказать. То же самое, вероятно, почудилось и хозяину, потому что он смолк внезапно и быстро перевел речь:
– Тут, товарищи, уборная, тут ванна, но, конечно, испорченная, видите, в ней ящик с тряпками лежит, не до ванн теперь… вот кухня – холодная. Не до кухонь теперь. На примусе готовим. Александра Ивановна, вы чего здесь в кухне? Там вам письмо есть в вашей комнате. Вот, товарищи, и все! Я думаю просить себе еще дополнительную комнату, а то, знаете, каждый день себе коленки разбивать – эт-то, знаете ли, слишком накладно. Куда это нужно обратиться, чтобы мне еще одну комнату дали в этом доме? Под контору.
– Идем, Степан, – безнадежно махнув рукой, сказал первый серый, и все трое направились, стуча сапогами, в переднюю.
Когда шаги смолкли на лестнице, хозяин рухнул на стул.
– Вот, любуйтесь, – вскричал он, – и это каждый Божий день! Честное вам даю слово, что они меня доконают.
– Ну, знаете ли, – ответил я, – это неизвестно, кто кого доконает!
– Хи-хи! – хихикнул хозяин и весело грянул: – Саша! Давай самовар!..
Такова была история портретов, и в частности Маркса. Но возвращаюсь к рассказу.
…После супа мы съели бефстроганов, выпили по стаканчику белого «Ай-Даниля» винделправления, и Саша внесла кофе. И тут в кабинете грянул рассыпчатый телефонный звонок.
– Маргарита Михална, наверно, – приятно улыбнулся хозяин и полетел в кабинет.
– Да… да… – послышалось из кабинета, но через три мгновения донесся вопль:
– Как?!
Глухо заквакала трубка, и опять вопль:
– Владимир Иванович! Я же просил! Все служащие! Как же так?!
– А-а! – ахнула кузина, – уж не обложили ли его?!
Загремела с размаху трубка, и хозяин появился в дверях.
– Обложили? – крикнула кузина.
– Поздравляю, – бешено ответил хозяин, – обложили вас, дорогая!
– Как?! – кузина встала вся в пятнах, – они не имеют права! Я же говорила, что в то время я служила!
– «Говорила», «говорила»! – передразнил хозяин, – не говорить нужно было, а самой посмотреть, что этот мерзавец домовой в списке пишет! А все ты! – повернулся он к кузену, – просил ведь, сходи, сходи! А теперь, не угодно ли: он нас всех трех пометил!
– Ду-рак ты, – ответил кузен, наливаясь кровью, – при чем здесь я? Я два раза говорил этой каналье, чтоб отметил как служащих! Ты сам виноват! Он твой знакомый. Сам бы и просил!
– Сволочь он, а не знакомый! – загремел хозяин. – Называется приятель! Трус несчастный. Ему лишь бы с себя ответственность снять!
– На сколько? – крикнула кузина.
– На пять-с!
– А почему только меня? – спросила кузина.
– Не беспокойся! – саркастически ответил хозяин, – дойдет и до меня и до него. Буква, видно, не дошла. Но только если тебя на пять, то на сколько же они меня шарахнут?! Ну, вот что – рассиживаться тут нечего. Одевайтесь, поезжайте к районному инспектору – объясните, что ошибка. Я тоже поеду. Живо, живо!
Кузина полетела из комнаты.
– Что ж это такое? – горестно завопил хозяин, – ведь это ни отдыху, ни сроку не дают. Не в дверь, так по телефону! От реквизиций отбрились, теперь налог. Доколе это будет продолжаться? Что они еще придумают?!
Он взвел глаза на Карла Маркса, но тот сидел неподвижно и безмолвно. Выражение лица у него было такое, как будто он хотел сказать:
– Это меня не касается!
Край его бороды золотило апрельское солнце.
Китайская история
6 картин вместо рассказа
I. Река и часы
Это был замечательный ходя, настоящий шафранный представитель Небесной империи, лет 25, а может быть, и сорока? Черт его знает! Кажется, ему было 23 года.
Никто не знает, почему загадочный ходя пролетел, как сухой листик, несколько тысяч верст и оказался на берегу реки под изгрызенной зубчатой стеной. На ходе была тогда шапка с лохматыми ушами, короткий полушубок с распоротым швом, стеганые штаны, разодранные на заднице, и великолепные желтые ботинки. Видно было, что у ходи немножко кривые, но жилистые ноги. Денег у ходи не было ни гроша.
Лохматый, как ушастая шапка, пренеприятный ветер летал под зубчатой стеной. Одного взгляда на реку было достаточно, чтобы убедиться, что это дьявольски холодная, чужая река. Позади ходи была пустая трамвайная линия, перед ходей – ноздреватый гранит, за гранитом на откосе лодка с пробитым днищем, за лодкой эта самая проклятая река, за рекой опять гранит, а за гранитом дома, каменные дома, черт знает сколько домов. Дурацкая река зачем-то затекла в самую середину города.
Полюбовавшись на длинные красные трубы и зеленые крыши, ходя перевел взор на небо. Ну, уж небо было хуже всего. Серое-пресерое, грязное-прегрязное… и очень низко, цепляясь за орлы и луковицы, торчащие за стеной, ползли по серому небу, выпятив брюхо, жирные тучи. Ходю небо окончательно пристукнуло по лохматой шапке. Совершенно очевидно было, что если не сейчас, то немного погодя все-таки пойдет из этого неба холодный, мокрый снег и, вообще, ничего хорошего, сытного и приятного под таким небом произойти не может.
– О-о-о! – что-то пробормотал ходя и еще тоскливо прибавил несколько слов на никому не понятном языке. Ходя зажмурил глаза, и тотчас же всплыло перед ним очень жаркое круглое солнце, очень желтая пыльная дорога, в стороне, как золотая стена, – гаолян, потом два раскидистых дуба, от которых на растрескавшейся земле лежала резная тень, и глиняный порог у фанзы. И будто бы ходя – маленький, сидел на корточках, жевал очень вкусную лепешку, свободной левой рукой гладил горячую, как огонь, землю. Ему очень хотелось пить, но лень было вставать, и он ждал, пока мать выйдет из-за дуба. У матери на коромысле два ведра, а в ведрах студеная вода…
Ходю, как бритвой, резануло внутри, и он решил, что опять он поедет через огромное пространство. Ехать – как? Есть – что? Как-нибудь. Китай-са… Пусти ваг-о-о-н.
За углом зубчатой громады высоко заиграла колокольная музыка. Колокола лепетали невнятно, вперебой, но все же было очевидно, что они хотят сыграть складно и победоносно какую-то мелодию. Ходя затопал за угол и, посмотрев вдаль и вверх, убедился, что музыка происходит из круглых черных часов с золотыми стрелками на серой длинной башне. Часы поиграли, поиграли и смолкли. Ходя глубоко вздохнул, проводил взглядом тарахтящую ободранную мотоциклетку, въехавшую прямо в башню, глубже надвинул шапку и ушел в неизвестном направлении.
II. Черный дым. Хрустальный зал
Вечером ходя оказался далеко, далеко от черных часов с музыкальным фокусом и серых бойниц. На грязной окраине в двухэтажном домике во втором проходном дворе, за которым непосредственно открывался покрытый полосами гниющего серого снега и осколками битого рыжего кирпича пустырь. В последней комнате по вонючему коридору, за дверью, обитой рваной в клочья клеенкой, в печурке красноватым зловещим пламенем горели дрова. Перед заслонкой с огненными круглыми дырочками на корточках сидел очень пожилой китаец. Ему было лет 55, а может быть, и восемьдесят. Лицо у него было как кора, и глаза, когда китаец открывал заслонку, казались злыми, как у демона, а когда закрывал – печальными, глубокими и холодными. Ходя сидел на засаленном лоскутном одеяле на погнувшейся складной кровати, в которой жили смелые и крупные клопы, испуганно и настороженно смотрел, как колышутся и расхаживают по закопченному потолку красные и черные тени, часто передергивал лопатками, засовывал руку за ворот, яростно чесался и слушал, что рассказывает старый китаец.
Старик надувал щеки, дул в печку и тер кулаками глаза, когда в них залезал едкий дым. В такие моменты рассказ прерывался. Затем китаец захлопывал заслонку, потухал в тени и говорил на никому, кроме ходи, непонятном языке.
Из слов старого китаезы выходило что-то чрезвычайно унылое и короткое. По-русски было бы так: хлеб – нет. Никакой – нет. Сам – голодный. Торговать – нет и нет. Кокаин – мало есть. Опиум – нет. Последнее старый хитрый китай особенно подчеркнул. Нет опиума. Опиума – нет, нет. Горе, но опиума нет. Старые китайские глаза при этом совершенно прятались в раскосые щели, и огни из печки не могли пробить их таинственную глубину.
– Что есть? – Ходя спросил отчаянно и судорожно пошевелил плечами.
– Есть?
Было, конечно, кое-что, но все такое, отчего лучше и отказаться.
– Холодно – есть. Чека ловила – есть. Ударили ножом на пустыре за пакет с кокаином. Отнимал убийца, негодяй – Настькин сволочь.
Старый ткнул пальцем в тонкую стену. Ходя, прислушавшись, разобрал сиплый женский смех, какое-то шипение и клокотание.
– Самогон – есть.
Так пояснил старик и, откинув рукав засаленной кофты, показал на желтом предплечье, перевитом узловатыми жилами, косой свежий трехвершковый шрам. Очевидно было, что этот след от хорошо отточенного финского ножа. При взгляде на багровый шрам глаза старого китая затуманились, сухая шея потемнела. Глядя в стену, старик прошипел по-русски:
– Бандит – есть!
Затем наклонился, открыл заслонку, всунул в огненную пасть две щепки и, надув щеки, стал похож на китайского нечистого духа.
Через четверть часа дрова гудели ровно и мощно, и черная труба начинала краснеть. Жара заливала комнатенку, и ходя вылез из полушубка, слез с кровати и сидел на корточках на полу. Старый китаеза, раздобрев от тепла, поджав ноги, сидел и плел туманную речь. Ходя моргал желтыми веками, отдувался от жара и изредка скорбно и недоуменно лопотал вопросы. А старый бурчал. Ему, старому, все равно. Ленин – есть. Самый главный очень есть. Буржуи – нет, о нет! Зато Красная армия есть. Много – есть. Музыка? Да, да. Музыка, потому что Ленин. В башне с часами – сиди, сиди. За башней? За башней – Красная армия.
– Домой ехать? Нет, о нет! Пропуск – нет. Хороший китаец смирно сиди.
– Я – хороший! Где жить?
– Жить – нет, нет и нет. Красная армия – везде жить.
– Карас-ни… – оторопев, прошептал ходя, глядя в огненные дыры.
Прошел час. Смолкло гудение, и шесть дыр в заслонке глядели, как шесть красных глаз. Ходя, в зыбких тенях и красноватом отблеске сморщившийся и постаревший, валялся на полу и, простирая руки к старику, умолял его о чем-то.
Прошел час, еще час. Шесть дыр в заслонке ослепли, и в прикрытую оконную форточку тянул сладкий черный дым. Щель над дверью была наглухо забита тряпками, а дырка от ключа залеплена грязным воском. Спиртовка тощим синеватым пламеньком колыхалась на полу, а ходя лежал рядом с нею на полушубке на боку. В руках у него была полуаршинная желтая трубка с распластанным на ней драконом-ящерицей. В медном, похожем на золотой, наконечнике багровой точкой таял черный шарик. По другую сторону спиртовки на рваном одеяле лежал старый китайский хрыч, с такой же желтой трубкой. И вокруг него, как вокруг ходи, таял и плыл черный дым и тянулся к форточке.
Под утро на полу, рядом с угасающим язычком пламени смутно виднелись два оскала зубов – желтый с чернью и белый. Где был старик – никому не известно. Ходя же жил в хрустальном зале под огромными часами, которые звенели каждую минуту, лишь только золотые стрелки обегали круг. Звон пробуждал смех в хрустале, и выходил очень радостный Ленин в желтой кофте, с огромной блестящей и тугой косой, в шапочке с пуговкой на темени. Он схватывал за хвост стрелу-маятник и гнал ее вправо – тогда часы звенели налево, а когда гнал влево – колокола звенели направо. Погремев в колокола, Ленин водил ходю на балкон – показывать Красную армию. Жить – в хрустальном зале. Тепло – есть. Настька – есть. Настька, красавица неописанная, шла по хрустальному зеркалу, и ножки в башмачках у нее были такие маленькие, что их можно было спрятать в ноздрю. А Настькин сволочь, убийца, бандит с финским ножом, сунулся было в зал, но ходя встал, страшный и храбрый, как великан, и, взмахнувши широким мечом, отрубил ему голову. И голова скатилась с балкона, а ходя обезглавленный труп схватил за шиворот и сбросил вслед за головой. И всему миру стало легко и радостно, что такой негодяй больше не будет ходить с ножом. Ленин в награду сыграл для ходи громоносную мелодию на колоколах и повесил ему на грудь бриллиантовую звезду. Колокола опять пошли звенеть и вызвонили, наконец, на хрустальном полу поросль золотого гаоляна, над головой круглое, жаркое солнце и резную тень у дуба… И мать шла, а в ведрах на коромыслах у нее была студеная вода.
III. Снов нет – есть действительность
Неизвестно, что было в двухэтажном домике в следующие четыре дня. Известно, что на пятый день, постаревший лет на пять, ходя вышел на грязную улицу, но уже не в полушубке, а в мешке с черным клеймом на спине «цейх № 4712» и не в желтых шикарных ботинках, а в рыжих опорках, из которых выглядывали его красные большие пальцы с перламутровыми ногтями. На углу под кривым фонарем ходя посмотрел сосредоточенно на серое небо, решительно махнул рукой, пропел, как скрипка, сам себе:
– Карас-ни…
И зашагал в неизвестном направлении.
IV. Китайский камрад
И оказался ходя через два дня после этого в гигантском зале с полукруглыми сводами на деревянных нарах. Ходя сидел, свесив ноги в опорках, как бы в бельэтаже, а в партере громоздились безусые и усатые головы в шишаках с огромными красными звездами. Ходя долго смотрел на лица под звездами и, наконец, почувствовав, что необходимо как-нибудь отозваться на внимание, первоначально изобразил на своем лице лучшую из своих шафранных улыбок, а затем певуче и тонко сказал все, что узнал за страшный пробег от круглого солнца в столицу колокольных часов:
– Хлеб… пусти вагон… карасни… китай-са… – и еще три слова, сочетание которых давало изумительную комбинацию, обладавшую чудодейственным эффектом. По опыту ходя знал, что комбинация могла отворить дверь теплушки, но она же могла и навлечь тяжкие побои кулаком по китайской стриженой голове. Женщины бежали от нее, а мужчины поступали очень различно: то давали хлеба, то, наоборот, порывались бить. В данном случае произошли радостные последствия. Громовой вал смеха ударил в сводчатом зале и взмыл до самого потолка. Ходя ответил на первый раскат улыбкой № 2 с несколько заговорщическим оттенком и повторением трех слов. После этого он думал, что он оглохнет. Пронзительный голос прорезал грохот:
– Ваня! Вали сюда! Вольноопределяющийся китаец по матери знаменито кроет!
Возле ходи бушевало, потом стихло, потом ходе сразу дали махорки, хлеба и мутного чаю в жестяной кружке. Ходя во мгновение ока с остервенением съел три ломтя, хрустящих на зубах, выпил чай и жадно закурил вертушку. Затем ходя предстал перед неким человеком в зеленой гимнастерке. Человек, сидящий под лампой с разбитым колпаком возле пишущей машины, на ходю взглянул благосклонно, голове, просунувшейся в дверь, сказал:
– Товарищи, ничего любопытного. Обыкновенный китаец…
И немедленно, после того, как голова исчезла, вынул из ящика лист бумаги, взял в руку перо и спросил:
– Имя? Отчество и фамилия?
Ходя ответил улыбкой, но от каких бы то ни было слов удержался.