Текст книги "Том 1. Дьяволиада. 1919-1924"
Автор книги: Михаил Булгаков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
На лице у некоего человека появилась растерянность.
– К-хэм… ты что, товарищ, не понимаешь? По-русски? А? Как звать? – Он пальцем ткнул легонько по направлению ходи. – Имя? Из Китая?
– Китаи-са… – пропел ходя.
– Ну, ну! Китаец, это я понимаю. А вот звать как тебя, камрад? А?
Ходя замкнулся в лучезарной и сытой улыбке. Хлеб с чаем переваривался в желудке, давая ощущение приятной истомы.
– Ак-казия, – пробормотал некий, озлобленно почесав левую бровь.
Потом он подумал, поглядел на ходю, лист спрятал в ящик и сказал облегченно:
– Военком приедет сейчас. Ужо тогда.
V. Виртуоз! Виртуоз!
Прошло месяца два. И когда небо из серого превратилось в голубое, с кремовыми пузатыми облаками, все уже знали, что как Франц Лист был рожден, чтобы играть на рояле свои чудовищные рапсодии, ходя Сен-Зин-По явился в мир, чтобы стрелять из пулемета. Первоначально поползли неясные слухи, затем они вздулись в легенды, окружившие голову Сен-Зин-По. Началось с коровы, перерезанной пополам. Кончилось тем, что в полках говорили, как ходя головы отрезает на 2 тысячи шагов. Головы не головы, но действительно было исключительно 100% попадания. Рождалась мысль о непрочности и условности 100! Может быть, 105? В агатовых косых глазах от рождения сидела чудесная прицельная панорама, иначе ничем нельзя было бы объяснить такую стрельбу.
На стрельбище приезжал на огромной машине важный, в серой шинели, пушистоусый, с любопытством смотрел в бинокль. Ходя, впившись прищуренными глазами вдаль, давил ручки гремевшего «максима» и резал рощу, как баба жнет хлеб.
– Действительно, черт знает что такое! В первый раз вижу, – говорил пушистоусый, после того как стих раскаленный «максим». И, обратившись к ходе, добавил со смеющимися глазами: – Виртуоз!
– Вирту-зи… – ответил ходя и стал похож на китайского ангела.
Через неделю командир полка говорил басом командиру пулеметной команды:
– Сукин сын какой-то! – и, восхищенно пожимая плечами, прибавил, поворачиваясь к Сен-Зин-По: – Ему премиальные надо платить!
– Пре-ми-али… палати, палата, – ответил ходя, испуская желтоватое сияние.
Командир громыхнул как в бочку, пулеметчики ответили ему раскатами. В этот же вечер в канцелярии под разбитым тюльпаном некий в гимнастерке доложил, что получена бумага – ходю откомандировать в интернациональный полк. Командир залился кровью и стукнул в нижнее «до».
– А фи не хо? – и при этом показал колоссальных размеров волосатую фигу. Некий немедленно сел сочинять начерно бумагу, начинающуюся словами: как есть пулеметчик Сен-Зин-По Железного полка гордость и виртуоз…
VI. Блистательный дебют
Месяц прошел, на небе не было ни одного маленького облачка, и жаркое солнце сидело над самой головой. Синие перелески в двух верстах гремели, как гроза, а сзади и налево отходил Железный полк, уйдя в землю, перекатывался дробно и сухо. Ходя, заваленный грудой лент, торчал на пологом склоне над востроносым пулеметом. Ходино лицо выражало некоторую задумчивость. Временами он обращал свой взор к небу, потом всматривался в перелески, иногда поворачивал голову в сторону и видел тогда знакомого пулеметчика. Голова его, а под ней лохматый красный бант на груди выглядывали из-за кустиков шагах в сорока. Покосившись на пулеметчика, ходя вновь глядел, прищурившись, на солнышко, которое пекло ему фуражку, вытирал пот и ожидал, какой оборот примут все эти клокочущие события.
Они развернулись так. Под синими лесочками вдали появились черные цепочки и, то принижаясь до самой земли, то вырастая, ширясь и густея, стали приближаться к пологому холму. Железный полк сзади и налево ходи загремел яростней и гуще. Пронзительный голос взвился за ходей над холмом:
– А-гонь!
И тотчас пулеметчик с бантом загрохотал из кустов. Отозвалось где-то слева, и перед вырастающей цепочкой из земли стал подыматься пыльный туман. Ходя сел плотнее, наложил свои желтые виртуозные руки на ручки пулемета, несколько мгновений молчал, чуть поводя ствол из стороны в сторону, потом прогремел коротко и призывно, стал… прогремел опять и вдруг, залившись оглушающим треском, заиграл свою страшную рапсодию. В несколько секунд раскаленные пули заплевали цепь от края до края. Она припала, встала, стала прерываться и разламываться. Восхищенный охрипший голос взмыл сзади:
– Ходя! Строчи! Огонь! А-гонь!
Сквозь марево и пыль ходя непрерывным ливнем посылал пули во вторую цепь. И тут справа, вдали из земли выросли темные полосы, и столбы пыли встали над ними. Ток тревоги незримо пробежал по скату холма. Голос, осипши, срываясь, прокричал:
– По наступающей ка-ва-лерии…
Гул закачал землю до самого ходи, и темные полосы стали приближаться с чудовищной быстротой. В тот момент, как ходя поворачивал пулемет вправо, воздух над ним рассадило бледным огнем, что-то бросило ходю грудью прямо на ручки, и ходя перестал что-либо видеть.
Когда он снова воспринял солнце и снова перед ним из тумана выплыл пулемет и смятая трава, все кругом сломалось и полетело куда-то. Полк сзади раздробленно вспыхивал треском и погасал. Еле дыша от жгучей боли в груди, ходя, повернувшись, увидел сзади летящую в туче массу всадников, которые обрушились туда, где гремел Железный полк. Пулеметчик справа исчез. А к холму, огибая его полулунием, бежали цепями люди в зеленом, и их наплечья поблескивали золотыми пятнами. С каждым мигом их становилось все больше, и ходя начал уже различать медные лица. Проскрипев от боли, ходя растерянно глянул, схватился за ручки, повел ствол и загремел. Лица и золотые пятна стали проваливаться в траву перед ходей. Справа зато они выросли и неслись к ходе. Рядом появился командир пулеметного взвода. Ходя смутно и мгновенно видел, что кровь течет у него по левому рукаву. Командир ничего не прокричал ходе. Вытянувшись во весь рост, он протянул правую руку и сухо выстрелил в набегавших. Затем на глазах пораженного ходи сунул дуло маузера себе в рот и выстрелил. Ходя смолк на мгновенье. Потом прогремел опять.
Держа винтовку на изготовку, задыхаясь в беге, опережая цепь, рвался справа к Сен-Зин-По меднолицый юнкер.
– Бро-сай пулемет… чертова китаеза!! – хрипел он, и пена пузырями вскакивала у него на губах, – сдавайся…
– Сдавайся!!! – выло и справа и слева, и золотые пятна и острые жала запрыгали под самым скатом. А-р-ра-па-ха! – последний раз проиграл пулемет и разом стих. Ходя встал, усилием воли задавил в себе боль в груди и ту зловещую тревогу, что вдруг стеснила сердце. В последние мгновенья чудесным образом перед ним под жарким солнцем успела мелькнуть потрескавшаяся земля и резная тень и поросль золотого гаоляна. Ехать, ехать домой. Глуша боль, он вызвал на раскосом лице лучезарный венчик и, теперь уже ясно чувствуя, что надежда умирает, все-таки сказал, обращаясь к небу:
– Премиали… карасни виртузи… палата! палати!
И гигантский медно-красный юнкер ударил его, тяжко размахнувшись штыком, в горло, так что перебил ему позвоночный столб. Черные часы с золотыми стрелками успели прозвенеть мелодию грохочущими медными колоколами, и вокруг ходи засверкал хрустальный зал. Никакая боль не может проникнуть в него. И ходя, безбольный и спокойный, с примерзшей к лицу улыбкой, не слышал, как юнкера кололи его штыками.
Бенефис лорда Керзона
От нашего московского корреспондента
Ровно в шесть утра поезд вбежал под купол Брянского вокзала. Москва. Опять дома. После карикатурной провинции без газет, без книг, с дикими слухами – Москва, город громадный, город единственный, государство, в нем только и можно жить.
Вот они, извозчики. На Садовую запросили 80 миллионов. Сторговался за полтинник. Поехали. Москва. Москва. Из парков уже идут трамваи. Люди уже куда-то спешат. Что-то здесь за месяц новенького? Извозчик повернулся, сел боком, повел туманные, двоедушные речи. С одной стороны, правительство ему нравится, но с другой стороны – шины полтора миллиарда! Первое Мая ему нравится, но антирелигиозная пропаганда «не соответствует». А чему, неизвестно. На физиономии написано, что есть какая-то новость, но узнать ее невозможно.
Пошел весенний благодатный дождь, я спрятался под кузов, и извозчик, помахивая кнутом, все рассказывал разные разности, причем триллионы называл «триллиардами» и плел какую-то околесину насчет патриарха Тихона, из которой можно было видеть только одно, что он – извозчик – путает Цепляка, Тихона и епископа Кентерберийского.
И вот дома. А никуда я больше из Москвы не поеду. В десять простыня «Известий», месяц в руках не держал. На первой же полосе – «Убийство Воровского!»
Вот оно что. То-то у извозчика – физиономия. В Москве уже знали вчера. Спать не придется днем. Надо идти на улицу, смотреть, что будет. Тут не только Воровский. Керзон. Керзон. Керзон. Ультиматум. Канонерка. Тральщики. К протесту, товарищи!! Вот так события! Встретила Москва. То-то показалось, что в воздухе какое-то электричество!
И все-таки сон сморил. Спал до двух дня. А в два проснулся и стал прислушиваться. Ну да, конечно, со стороны Тверской – оркестр. Вот еще. Другой. Идут, очевидно.
В два часа дня Тверскую уже нельзя было пересечь. Непрерывным потоком, сколько хватал глаз, катилась медленно людская лента, а над ней шел лес плакатов и знамен. Масса старых знакомых, октябрьских и майских, но среди них мельком новые, с изумительной быстротой изготовленные, с надписями, весьма многозначительными. Проплыл черный траурный плакат: «Убийство Воровского – смертный час европейской буржуазии». Потом красный: «Не шутите с огнем, господин Керзон. Порох держим сухим».
Поток густел, густел, стало трудно пробираться вперед по краю тротуара. Магазины закрылись, задернули решетками двери. С балконов, с подоконников глядели сотни голов. Хотел уйти в переулок, чтобы окольным путем выйти на Страстную площадь, но в Мамонтовском безнадежно застряли ломовики, две машины и извозчики. Решил катиться по течению. Над толпой поплыл грузовик-колесница. Лорд Керзон в цилиндре, с раскрашенным багровым лицом, в помятом фраке, ехал стоя. В руках он держал веревочные цепи, накинутые на шею восточным людям в пестрых халатах, и погонял их бичом. В толпе сверлил пронзительный свист. Комсомольцы пели хором:
Пиши, Керзон, но знай ответ:
Бумага стерпит, а мы нет!
На Страстной площади навстречу покатился второй поток. Шли красноармейцы рядами без оружия. Комсомольцы кричали им по складам:
Да здрав-ству-ет Крас-на-я Ар-ми-я!!
Милиционер ухитрился на несколько секунд прорвать реку и пропустить по бульвару два автомобиля и кабриолет. Потом ломовикам хрипло кричал:
– В объезд!
Лента хлынула на Тверскую и поплыла вниз. Из переулка вынырнул знакомый спекулянт, посмотрел: знамена, многозначительно хмыкнул и сказал:
– Не нравится мне это что-то… Впрочем, у меня грыжа.
Толпа его затерла за угол, и он исчез.
В Совете окна были открыты, балкон забит людьми. Трубы в потоке играли «Интернационал», Керзон, покачиваясь, ехал над головами. С балкона кричали по-английски и по-русски:
– Долой Керзона!!
А напротив на балкончике под обелиском Свободы Маяковский, раскрыв свой чудовищный квадратный рот, бухал над толпой надтреснутым басом:
…британ-ский лев вой!
Ле-вой! Ле-вой!
– Ле-вой! Ле-вой! – отвечала ему толпа. Из Столешникова выкатывалась новая лента, загибала к обелиску. Толпа звала Маяковского. Он вырос опять на балкончике и загремел:
– Вы слышали, товарищи, звон, да не знаете, кто такой лорд Керзон!
И стал объяснять:
– Из-под маски вежливого лорда глядит клыкастое лицо!! Когда убивали бакинских коммунистов …
Опять загрохотали трубы у Совета. Тонкие женские голоса пели:
– Вставай, проклятьем заклейменный!
Маяковский все выбрасывал тяжелые, как булыжники, слова, у подножия памятника кипело, как в муравейнике, и чей-то голос с балкона прорезал шум:
– В отставку Керзона!!
В Охотном во всю ширину шли бесконечные ряды, и видно было, что Театральная площадь залита народом сплошь. У Иверской трепетно и тревожно колыхались огоньки на свечках, и припадали к иконе с тяжкими вздохами четыре старушки, а мимо Иверской через оба пролета Вознесенских ворот бурно сыпали ряды. Медные трубы играли марши. Здесь Керзона несли на штыках, сзади бежал рабочий и бил его лопатой по голове. Голова в скомканном цилиндре моталась беспомощно в разные стороны. За Керзоном из пролета выехал джентльмен с доской на груди: «Нота», затем гигантский картонный кукиш с надписью: «А вот наш ответ».
По Никольской удалось проскочить, но в Третьяковском опять хлынул навстречу поток. Тут Керзон мотался на веревке на шесте. Его били головой о мостовую. По Театральному проезду в людских волнах катились виселицы с деревянными скелетами и надписями: «Вот плоды политики Керзона». Лакированные машины застряли у поворота на Неглинный в гуще народа, а на Театральной площади было сплошное море. Ничего подобного в Москве я не видал даже в октябрьские дни. Несколько минут пришлось нырять в рядах и закипающих водоворотах, пока удалось пересечь ленту юных пионеров с флажками, затем серую стену красноармейцев и выбраться на забитый тротуар у Центральных бань. На Неглинном было свободно. Трамваи всех номеров, спутав маршруты, поспешно уходили по Неглинному. До Кузнецкого было свободно, но на Кузнецком опять засверкали красные пятна и посыпались ряды. Рахмановским переулком на Петровку, оттуда на бульварное кольцо, по которому один за другим шли трамваи. У Страстного снова толпы. Выехала колесница – клетка. В клетке сидели Пилсудский, Керзон, Муссолини. Мальчуган на грузовике трубил в огромную картонную трубу. Публика с тротуаров задирала головы. Над Москвой медленно плыл на восток желтый воздушный шар. На нем была отчетливо видна часть знакомой надписи: «…всех стран соеди…»
Из корзины пилоты выбрасывали листы летучек, и они, ныряя и чернея на голубом фоне, тихо падали в Москву.
Скорый № 7: Москва-Одесса
Отъезд
Новый Брянский вокзал грандиозен и чист. Человеку, не ездившему никуда в течение двух лет, все в нем кажется сверхъестественным. Уйма свободного места, блестящие полы, носильщики, кассы, возле которых нет остервеневших, измученных людей, рвущихся куда-то со стоном и руганью. Нет проклятой, липкой и тяжкой ругани, серых страшных мешков, раздавленных ребят, нет шмыгающих таинственных людей, живших похищением чемоданов и узлов в адской сумятице. Словом, совершенно какой-то неописуемый вокзал. Карманников мало, и одеты они все по-европейски. Носильщики, правда, еще хранят загадочный вид, но уже с некоторым оттенком меланхолии. Ведь билет теперь можно купить за день в Метрополе (очередь 5–6 человек!), а можно и по телефону его заказать. И вам его на дом пришлют.
Единственный раз защемило сердце, это когда у дверей, ведущих на перрон, я заметил штук тридцать женщин и мужчин с чайниками, сидевших на чемоданах. Чемоданы, чайники и ребята загибались хвостом в общий зал. Увидев этот хвост, увидев, с каким напряжением и хмурой сосредоточенностью люди на чемоданах глядят на двери и друг на друга, я застыл и побледнел.
Боже мой! Неужели же вся эта чистота, простор и спокойствие – обман?! Боже мой! Распахнутся двери, взвоют дети, посыпятся стекла, «свистнут» бумажник… Кошмар! Посадка! Кошмар!
Проходивший мимо некто в железнодорожной фуражке успокоил меня:
– Не сомневайтесь, гражданин. Это они по глупости. Ничего не будет. Места нумерованы. Идите гулять, а за пять минут придете и сядете в вагон.
Сердце мое тотчас наполнилось радостью, и я ушел осматривать вокзал.
Минута в минуту – 10 ч. 20 м. – мимо состава мелькнула красная фуражка, впереди хрипло свистнул паровоз, исчез застекленный гигантский купол, и мимо окон побежали трубы, вагоны, поздний апрельский снег.
В пути
Это черт знает что такое! Хуже вокзала. Купе на два места. На диванах явно новые чехлы, на окнах занавески. Проводник пришел, отобрал билет и плацкарту и выдал квитанцию. В дверь постучали. Вежливости неописуемой человек в кожаной тужурке спросил:
– Завтракать будете?
– О, да! Я буду завтракать!
А вот гармоник предохранительных между вагонами нет. Из вагона в вагон, через мотающиеся в беге площадки, в предпоследний вагон – ресторан. Огромные стекла, пол сплошь закрыт ковром, белые скатерти. Паровое отопление работает, и при входе сразу охватывает истома.
Стелется синеватый, слоистый дым над столами, а мимо в широких стеклах бегут перелески, поля с белыми пятнами снега, обнаженные ветви, рощи, опять поля.
И опять домой, к себе в вагон через «жесткие», бывшие третьеклассные вагоны. В купе та же истома, от трубы под окном веет теплом – проводник затопил.
Вечером, после второго путешествия в ресторан и возвращения, начинает темнеть. Как будто меньше снегу на полях. Как будто здесь уже теплее. В лампах в купе накаливаются нити, звучат голоса в коридоре. Слышны слова «банкнот», «безбожник». Мелькают пестрые листы журналов, и часто проходит проводник с метелкой, выбрасывает окурки. В ресторан уходят джентльмены в изящных пальто, в остроносых башмаках, в перчатках. Станции пробегают в сумерках. Поезд стоит недолго, несколько минут. И опять, и опять мотает вагоны, сильнее идет тепло от труб.
Ночью стихает мягкий вагон, в купе раздеваются, не слышно сонного бормотания о банкноте, валюте, калькуляции, и в тепле и сне уходят сотни верст, Брянск, Конотоп, Бахмач.
Утром становится ясно: снегу здесь нет и здесь тепло.
В Нежине, вынырнув из-под колес вагона, с таинственным и взбудораженным лицом выскакивает мальчишка. Под мышками у него два бочонка с солеными огурцами.
– Пятнадцать лимонов! – пищит мальчишка.
– Давай их сюда! – радостно кричат пассажиры, размахивая деньгами. Но с мальчишкой делается что-то страшное. Лицо его искажается, он проваливается сквозь землю.
– Сумасшедший! – недоумевают москвичи. Вслед за мальчишкой выскакивает баба и тоже в корчах исчезает.
Загадка объясняется тотчас же. Мимо вагонов идет непреклонный страж в кавалерийской шинели до пят и раздраженно бормочет:
– Вот чертовы бабы!
Потом обращается к пассажирам:
– Граждане! Не нарушайте правил. Не покупайте у вагона. Вон – лавка!
Пассажиры устремляются в погоню за нежинскими огурцами и покупают их без нарушения правил и с нарушением таковых.
Около часу дня, с опозданием часа на два, показывается из-за дарницких лесов Днепр, поезд входит на заштопанный после взрывов железнодорожный мост, тянется высоко над мутными волнами, и на том берегу разворачивается в зелени на горах самый красивый город в России – Киев.
Под обрывами разбегаются заржавевшие пути. Начинают тянуться бесконечные и побитые в трепке войны составы классные и товарные. Мелькает смутная стертая надпись на паровозе «Пролетар. . . . . . . . . .
Пробегает здание, и на нем надпись – «Киiв II».
Каэнпе и Капе
Большая комната. За столом расположилась комиссия и секретарь с кипой заявлений. В коридоре за дверью ожидает очереди толпа школьных работников. Вызывают первую фамилию. Дверь открывается, показав на мгновение несколько взволнованных лиц, и входит учительница. Она работала эти годы в провинции, теперь приехала в Москву. Одета бедно и по-провинциальному – на ногах сапоги мужского фасона. Еще у двери тяжко вздыхает.
– Садитесь, пожалуйста.
– Мер…си, – говорит учительница прерывающимся голосом и садится на кончик стула. Просматривают ее заявление и анкету.
– Чем же вы занимались там с детьми?
– Экскурсии… – говорит тихо испытуемая.
– Ну расскажите же, что вы делали на экскурсиях?
Пауза. Учительница шевелит пальцами, потом говорит, то бледнея, то краснея:
– Ну… цветок разбирали…
– Как разбирали, расскажите.
Пауза.
– Ну, разбирали… Зачем? С какой целью?
Учительница после тяжкого вздоха:
– Кра-со-та…
– Какая красота?
– Цветок… красивый… рассказывала детям, какой цветок красивый…
– Вы полагаете, что дети получают представление о красоте цветка из ваших рассказов?
Молчание и предсмертная тоска в глазах кандидатки. На верхней губе мелким бисером выступает пот.
– Что читали по экскурсионному делу?
Молчание.
– Достаточно, – со вздохом говорит председатель.
Кандидатка, шумно и глубоко вздохнув, уходит.
– Каэнпе, – говорит председатель, – плохо. (КНП означает «кандидатура неприемлема».)
Следующая желает поступить в детский дом.
– Какие цели ставит себе детский дом?
– Я бы постаралась развить детей, занялась бы с ними…
– Погодите. Какие цели ставит себе детский дом?
– Я бы старалась…
– Цели какие ставит себе детский дом?
– Я бы…
– Ну, хорошо. Что бы вы делали с детьми?
– Я бы… э… познакомила их с новыми современными течениями… я бы…
– Говорите попросту, по совести. Какие там современные течения… Что бы вы делали с детьми? Просто. Может быть, это в тысячу раз лучше было бы, чем все эти ухищрения и течения.
– Праздники бы устраивала… я бы…
– Гм… Какое значение праздникам придаете вы в жизни детей?
– Они рвутся… поездки… 1 Май…
– Какое значение придаете праздникам?
– Я бы…
– Достаточно.
Немка. Говорит с акцентом.
– К русскому языку прибегаете на уроках?
– Я стараюсь… избегать… ухо ребенка привыкает…
– Расскажите по-немецки, как занимаетесь?
– Ja… das ist sehr schon, – и немка бойко рассказывает о своей методе.
– Достаточно.
Немка вежливо говорит и прощается:
– Danke schon. AufWiedersehen! Капе. Хорошо. (КП – кандидатура приемлема.)
Пожилая учительница из Самары. Со стажем.
– Какой состав учеников был там у вас в школе?
– Русские, немцы и… хохлы.
– Помилуйте, – укоризненно говорит председатель, – зачем же так называть? Неприятно же будет, если нас станут называть – кацапы! Украинцы, а не хохлы.
– Какие же украинцы… – равнодушно протестует учительница, – украинцы больше на Украине. А наши заволжские… так… хохлы. Они и говорят-то неправильно…
– Гм… тэк-с. Русскому языку учили? Какими книгами пользовались?
– Да какие там у нас книги. В начале революции солдаты стояли, все книги выкурили.
– Гм… что ж вы делали?
– Экскурсии.
– По плану экскурсии?
– О, да.
– Куда же водили детей?
– На костомольный завод. На раскопки.
Еще несколько вопросов. Отвечает складно. Дело, по-видимому, смыслит. Кой-что читала. Достаточно.
Идут следующие. Кого тут только нет. Вон на клубную работу желает – специальность – ритмика, пластика, пение. Учительница немецкого языка. Учитель. Кандидатка на должность руководительницы в психоневрологической клинике. Воспитатель в интернате.
Вот одна в платке, в черном пальто. Желает руководить детским домом.
– Какую литературу читали?
– «Воспитательное чтение» Балталона, «Трудовую школу» Синицкого.
– А еще?
Молчание.
– Ваш взгляд на работу руководительницы детского дома?
– Я сочувствую новому течению.
– В чем?
Молчание.
– Что будете делать с детьми?
– Праздники… 1-е мая…
– Какое же объяснение дадите детям 1-го мая?
– Кому? детям?
– Ну, да. Детям.
Молчание.
– Что празднуется 8-го марта?
Молчание.
– О Международном дне работницы слышали?
Молчание.
– Газеты читаете когда-нибудь?
– Кхм… нет… газеты мало приходится.
– Достаточно. Каэнпе.
Следующая. Тоже стремится в детский дом.
– Что будете делать с детьми?
– Праздники… 1-е мая.
– Гм… ну, а кроме праздников. Например, вот если придется по религиозному вопросу с детьми гово…
– Я против всякой религии! – бодро отвечает кандидатка.
– Гм… ну, это хорошо. А вот с детьми если придет…
– Религия – дурман для народа! – уверенно отвечает учительница.
– Ну да. Но если с детьми придется…
– Да, церковь отделена от государства!
– Ну да. Но если придется с детьми говорить по вопросу о религии. Вот, например, слышат дети колокольный звон. Заинтересуются. Какое собеседование с ними устроите?
Молчание.
– О комплексном методе преподавания что скажете?
– Я что-то не слыхала о нем…
– Гм. Достаточно.
Молодой учитель из захолустья – из города Сурожа. Приехал сюда учиться в медико-педагогическом институте. Средств нет. Хочет поступить преподавателем в школу.
– Как же вы будете совмещать институт со школой? От этого вред и институту и школе.
– Что поделаешь, – вздыхает, – многие так делают. Придется жертвовать частью лекций. Трудно приходится.
И, действительно, видно, трудно. Полушубочек старенький на нем. Замасленная рубашка.
Комиссия начинает задавать вопросы. Складно рассказывает об устройстве экскурсии.
– Почему весной хотите устраивать экскурсии?
– Весной природа возрождается. Будут наблюдать распускание цветов.
– Какой первый цветок встретите. Самый ранний?
– Сон-трава.
Еще вопросы. Отвечает продуманно. На наиболее замысловатые вопросы честно говорит:
– Этого я сам не уяснил себе.
Комиссия совещается и дает ему испытательный стаж.
Вот квалифицированная. С высших женских курсов. Оканчивает Петровскую академию. Желает во 2-ю загородную школу с сельскохозяйственным уклоном. Можно. Капе.
Вот уже пожилой учитель. В руках фуражка с вылинявшим бархатным околышем. Преподавал в провинции в Моршанске в школе 2-й ступени французский язык и русский. Писал в газетах. Вот его стихотворение «Учащейся молодежи». Гимн.
– Переведите ваш гимн на французский язык.
– A la jeunesse etudiante… – начинает учитель, – …nous esperons…
Немного запинается.
– Произношение у вас неважное. А вот по русскому языку расскажите, что делали?
– Я должен сказать… – учитель, кашлянув, продолжает, – на занятиях тяжело отражалось отсутствие топлива… Дров не было. Холодно. Но кое-что все-таки сделали.
Рассказывает, как разбирал произведение Горького, Чехова, по поводу темы «Об общественном служении».
Комиссия совещается, признает его достойным занять место преподавателя русского языка.
Еще идут. Все больше неквалифицированный элемент. Мало читали. Мало знают. Вялы, безынициативны.
Но вот одна. Хочет в детский дом. Отвечает бойко. Есть навык, сметка. Сбивается только на одном. Комиссия спрашивает о том, какие стихотворения даст в первой группе детям.
– А вот тютчевское:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить…
– Это дали бы?
Учительница мнется…
– Это! Кхм…
– Как бы вы объяснили слова: «В Россию можно только верить»
Вздыхает. Мнется.
– Сами как бы их истолковали?
Молчит.
– Ну как их истолковать?
– Н… не знаю, – сознается учительница.
За дверью все меньше народа. Уменьшается стопка заявлений. Проходят последние.
Молодой человек с треском проваливается – ничего не читал. Пыхтит. Молчит. Каэнпе.
Молоденькая учительница из провинции. Ничего не читала. Знаний никаких. Краснеет. Кудряшки прилипают ко лбу.
Плохо. Каэнпе.
– Все, – говорит секретарь. Комиссия встает и расходится. По коридорам бодро уходят те, что отвечали удачно, и несчастливцы, чующие отрицательный ответ.
Комната пустеет. Пустеет коридор.
«Голос работника просвещения», 1923, № 4.