Текст книги "Сон ягуара"
Автор книги: Мигель Бонфуа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
– Почему ты улыбаешься? – спросила она.
Венесуэла не хотела больше притворяться:
– Потому что я хочу уехать в Париж. Но я еще в этой комнате.
Ана Мария застыла от изумления. Она смотрела на дочь с выражением смятения и паники и невольно думала о Педро Клавеле, чье внезапное исчезновение оставило в ее душе шрам.
– Я уже потеряла сына, – ответила она, – я не могу потерять дочь.
Венесуэла сидела перед ней неподвижно, молча, глядя ей прямо в глаза. Ана Мария добавила:
– Ты обсудишь это с отцом.
Но Антонио вечно не было дома. Венесуэле пришлось записаться как обычной пациентке, чтобы провести полчаса с ним наедине. Он принял ее в своем огромном кабинете, в центре кондиционированного помещения, для которого заказал из Франции мебель, скульптуру – двух змей, переплетенных вокруг лавровой ветви, и барельеф с изображением Сократа, поднявшего чашу с цикутой перед своими учениками. На Антонио был белый халат поверх костюма с галстуком и цепочкой, приколотой брошью к воротнику, и, видя его таким, любой сказал бы, что этот человек испокон веков руководил лечебным учреждением, что он никогда не знал нищеты и что его гордая посадка головы и вдумчивый вид созданы только для сурового больничного климата.
Венесуэла говорила ясным, уверенным голосом, как будто обращалась скорее к доктору, чем к отцу:
– Я хочу уехать в Париж.
– Ты никуда не уедешь. Твоя судьба быть здесь, с нами, в Маракайбо.
Кровь застыла в жилах у Венесуэлы от этого ответа. Она не понимала, как можно научиться говорить с детьми, чтобы потом не слушать, что они хотят сказать. Но больше всех в доме была шокирована Эва Роса, когда узнала, что Венесуэла не пришла домой в этот вечер и отсутствовала следующей ночью. Она даже подумала, что внучка заразилась болезнью духов от Педро Клавеля и вернется лишь годы спустя, с головой, полной шаманских ритуалов. На самом деле девушка укрылась всего в нескольких метрах, в соседнем доме Сины. Старая сирийка, научившаяся расшифровывать ее молчание еще в пору физической подготовки, единственная сумела понять, какая рана кровоточила в ее сердце.
– Родители тоже ошибаются, – сказала она. – Я с ними поговорю.
Антонио и Ана Мария не желали ничего слышать. Какое-то время Венесуэла продолжала метаться между смирением и сомнением. Выброшенная на берега печали, заплутав в собственных страхах, она почти забыла первопричину своих тревог и готова была остаться в Маракайбо на всю жизнь, выучиться медицине и оперировать пьяных моряков на кайос Ла-Роситы, когда одно незначительное, казалось бы, событие апрельским утром подсказало ей идею, которой суждено было изменить течение ее жизни.
Это было на благотворительной распродаже в школе Святой Софии. В главном зале около десяти часов Венесуэла купила лотерейный билет, и ее номер выиграл накидку, расшитую белыми кружевами, и тридцать боливаров, которые можно было потратить в церковной лавке.
Эта идея вдохновила ее достаточно, чтобы устроить лотерею, лотом в которой будет ее свобода. Невзирая на властный характер обоих родителей, она должна была что-то сделать, чтобы доказать, что она дочь двух упрямцев. На следующей неделе она красиво разместила золотую брошь-пингвина в маленькой перламутровой шкатулке и разыграла в лотерею эту фамильную драгоценность, которую ее предки передавали из рук в руки с того дня, когда рыбак Мартин Гамес нашел пингвина на пляже Каймаре Чико.
В кулуарах лицея она продавала номера для розыгрыша, показывая брошь, как будто это был бриллиант короны, подробно описывая сплав драгоценных металлов, эмаль и изумруды, доставая ее из сумочки с флорентийскими предосторожностями, точно заговорщица оружие. Студенты дивились, рассматривая эту сверкающую вещицу, это диковинное животное, которое обессмертили рубиновым глазом, и Венесуэла проявила столько настойчивости и упорства, уговаривая их участвовать, умоляла так пылко, была столь убедительна как рассказчица, показывая свое богатое воображение, что мало-помалу, за две недели, ухитрилась собрать целое состояние, которое позволило бы ей объехать вокруг света.
В Пепельную среду она собрала всех купивших билеты в патио лицея и наугад вытащила из чаши номер. День был пасмурный. Когда она объявила победителя, тот поднял руки в маленькой толпе и приблизился под робкие аплодисменты. Звали его Бертран Левреро Парра. Его родители приехали в страну с иммигрантами нефтяного бума, и он надеялся добиться успехов как шахматист на карибских турнирах. Он был маленький и полный, сложенный как ствол дуба, с круглым лицом и пухлыми руками, а светящиеся добротой глаза придавали ему что-то мужицкое. Он едва взглянул на брошь, когда Венесуэла вручила ему ее со смесью непринужденности и муки, и спросил тихим мелодичным голосом:
– Могу я пригласить вас пообедать?
Спустя годы, когда Венесуэла узнала, что Бертран Левреро Парра, ставший знаменитым шахматистом, скупил все номера лотереи в надежде пригласить ее пообедать, было уже слишком поздно, чтобы дать этому человеку награду, которую он своим мужеством заслужил. Тогда, в патио, она была еще далека от любовных игр, ибо единственной ее мыслью, единственным чувством было облегчение от этого маленького состояния, которого она так рьяно добивалась. Она вдруг почувствовала себя свободной в выборе, хозяйкой своей жизни, и впервые поняла, что сказала ей загадками гадалка в тот день, когда Сина повела ее на встречу с будущим в картах. Чтобы отправиться в путь, надо было освободиться от тяжести золота, а золотом этим был пингвин. Воспрянув духом, сжимая в кулаке деньги, как сжимала бы ключи святого Петра, она во второй раз записалась на прием к отцу. Антонио, не изменивший своих позиций и ничего не знавший о лотерее, не смог сдержать изумленного выдоха, когда дочь положила перед ним на стол конверт, полный банкнот.
– Я хочу уехать в Париж, – заявила она решительно. – И на этот раз ты не сможешь мне помешать.
Антонио закрыл книгу, которую просматривал. Именно тогда, в тот самый момент, он понял, с некоторой гордостью, в которой, правда, так себе и не признался, что Венесуэла была единственной женщиной в его жизни, посмевшей ему противостоять, и впервые с того далекого дня, когда он взял ее на руки, выйдя из тюрьмы, его захлестнула волна глубокой любви.
У нее были очень черные глаза, в которых угадывалась искра ума, красивая ровная челка и довольно длинный нос, одновременно притягивавший и отталкивавший мужчин. Он сравнил ее с образом ее матери в этом возрасте, сохранившимся до мелочей в его памяти после стольких лет, но не смог найти между ними никакого сходства. Он, однако, с горечью отметил, что постепенно отдалился от дочери, сам того не сознавая, что, отвлекаясь на работу, не видел, как она растет, и ему пришлось признать, что эта дистанция между ними, полная пауз и взаимного непонимания, всколыхнула его душу глубоким сожалением, но с ней уже ничего нельзя поделать. Ему хотелось удержать ее в последнем отцовском усилии, но он не чувствовал себя вправе это делать. Он был обезоружен. Великий хирург не знал, что ответить. Сотни речей, произнесенных перед самыми высокими собраниями, бесчисленное множество побед, одержанных над смертью в операционной, длинный список преодоленных трудностей – все это меркло перед мужественной девушкой с огнем в глазах, от многих поколений унаследовавшей упорство.
Антонио быстро понял, что в этой дуэли он потерпит поражение, и больше не сопротивлялся. Окончательно он капитулировал, только когда усадил ее перед собой и произнес эти слова, которые она сохранит в памяти на всю жизнь:
– Ладно. Ты уедешь. Но запомни одно: мы рабы того, что говорим, и господа того, о чем молчим.
Венесуэла наметила отъезд после сезона дождей. Между продажей броши-пингвина и моментом, когда Венесуэла покинула родительский дом, Эва Роса едва успела наполнить чемоданы платьями с ее вышитым именем, сорока семью сменами белья и семьюдесятью тремя афишами с изображениями Парижа, которыми оклеивала когда-то зеркала в доме, и еще сотней ненужных безделушек из чудесного прошлого, на двадцать лет отсрочившего ее изгнание. Но Венесуэла отказалась сохранить для своего второго рождения то, от чего как раз и отказывалась всю свою юность. Так, в следующие дни она методично уничтожала все, что оставалось от нее в Маракайбо. Она опустошила свою комнату, не желая оставлять в шкафах ничего на память, раздарила книги, а потом однажды утром, наняв лодочника, вышла в озеро и бросила на дно свое последнее имущество, так же торжественно, как в свое время ее дед Папа Солио избавился от ружья XVI века. Сохранила она только лотерейный билет, подаривший ей эту свободу.
Антонио не хотел больше об этом говорить. Он понял, что судьба дочери не связана с его судьбой, и принял эту неизбежность, хоть она и казалась ему противоестественной. Ана Мария же попыталась отговорить дочь только однажды, когда Венесуэла решила остричь волосы, чтобы стать совсем новым человеком, как сделала когда-то Леона Коралина, покидая Колумбию.
– Mi amor, – сказала она ей, – ты уже оставляешь позади свой город, своих родителей и свои книги. Сохрани хотя бы волосы.
Накануне отъезда, в час, когда спят иволги, Венесуэла закрывала чемодан, а Ана Мария читала газету, и вдруг они увидели, как с мангового дерева в саду с медлительностью ленивца спускается женщина. Это был призрак индианки, грязной и запыленной, с исцарапанными коленями и руками, облепленными листьями. Она спрыгнула на землю с нижних веток и пересекла сад, оставляя за собой запах старой коры. Венесуэла провожала ее глазами молча, с отвисшей челюстью, но Ана Мария узнала ее первой:
– Это Немая Тереса. Наконец-то она спустилась с дерева.
Индианка робко дернула головой, как бы здороваясь, но продолжала свой путь, будто не была с ними знакома. Она проследовала через гостиную, миновала два коридора, открыла входную дверь и вышла, не сказав ни единого слова. Венесуэла, еще оцепенев от изумления, озадаченно повернулась к Ане Марии, а та отозвалась коротко и безмятежно, не отрываясь от газеты:
– Решительно, всем хочется покинуть этот дом.
Назавтра в аэропорту Грано-де-Оро Венесуэла не пролила ни слезинки, прощаясь с отцом и матерью, и обещала им вернуться, наполнив сердце новыми языками и древними культурами. Она летела в Каракас попытать счастья, уверенная, что сможет получить стипендию и, может быть, однажды добраться и до Парижа. Ана Мария знала, что не вернется, что судьба ее свершится не здесь, она лучше, чем кто бы то ни было, знала, какой это мощный магнит – странствие, как притягивает оно к себе самые жадные души, те, что скроены по ее мерке, знала, но ничего не сказала. Антонио, при всей своей строгости, тихо плакал, невольно представляя себе все опасности, подстерегающие невинное дитя, и ему казалось, что он бросает дочь на съедение Минотавру.
Она села в самолет со смешанным чувством возбуждения и горечи. И вот, проявив образцовое мужество, достойное ее отца, когда он покинул Санта-Риту и пришел в «Мажестик», слепое упорство, достойное ее матери, когда та уехала в университет, всепоглощающее безумие, достойное ее брата, когда он ответил на призыв изнутри и обратился к черной магии, Венесуэла взлетела ввысь, не сводя глаз с очертаний холмов и отплывающих к югу пирог, нагруженных багажом и птичьими клетками, чемоданами и мешками с мукой, глядя в последний раз на Маракайбо, пока были видны сквозь караваны облаков его мерцающие огни.
Антонио был опечален больше, чем Ана Мария, но события, изменившие его в корне, еще не случились, когда Венесуэла покинула дом на улице 3Н. Он так никогда и не понял, почему отъезд дочери совпал с потрясением в его жизни, куда более впечатляющим, чем то, которое вызвал семьдесят лет назад выброс нефти Барросо в Venezuelan Oil Concession. Возвращаясь домой после ночного дежурства, он прошел мимо маленького обветшалого университета Маракайбо и отметил, что от него остались одни руины в окружении чахлых пальм. У входа, возле одной из колонн портика, он увидел осла на веревке, щипавшего сухую траву, а на шее у него висела табличка:
Ректор университета
Маракайбо переживал период такого буйного расцвета, что в этой лихорадке никто не подумал про образование. Никому не приходило в голову, что Маракайбо может кончить как Потоси после разграбления испанцами, как остров Кубагуа после истощения запасов жемчуга, как остров Пасхи после вырубки деревьев, став еще беднее и печальнее, чем прежде. Единственный триумф разума, этот храм, выстроенный для завтрашних поколений, был теперь как поваленный дуб на разграбленной земле. Судьба города часто бывает суммой тысячи случайностей. Такова была ситуация, когда произошла авиакатастрофа, внушившая Антонио желание восстановить университет.
Шестнадцатого марта, около полудня самолет компании «Виаса», следовавший в Майами, разбился через несколько минут после взлета. В то время единственный аэропорт Маракайбо назывался Грано-де-Оро и красовался посреди города, со всех сторон окруженный жилыми домами. Потерявший управление самолет рухнул на крыши Ла-Тринидада, вызвав гигантский взрыв, который было видно с другого конца города. Погибло восемьдесят четыре человека в небе и семьдесят один на земле. С того дня аэропорт Грано-де-Оро был закрыт раз и навсегда, и эта обширная территория с расчищенными длинными взлетными полосами оставалась заброшенной в центре города, как необитаемый остров посреди моря. Антонио, ничего не знавший об ожидающей его судьбе, заканчивал операцию, когда узнал о трагедии. Но только после того, как о закрытии аэропорта объявили по всем радиостанциям, мелькнувшая у него мысль стала очевидностью: «Именно здесь надо сеять свет».
Катастрофа, потрясшая весь мир, стала для Антонио поворотным моментом. Он увидел возможность превратить аэропорт Грано-де-Оро, расположенный идеально, в новый университет. С той же решимостью, какую он испытал в тот день, когда сменил продажу сигарет Анри Рейля на работу носильщика в порту, он готов был сменить белый халат на ректорскую мантию.
Он был уже мужчиной под шестьдесят, с пожухлой кожей, на которой трудности долгой жизни оставили заметный отпечаток. У него были резкие черты лица, слегка сутулая спина, не такие крепкие, как прежде, плечи, но он сохранил глубокий и властный голос, сделавший его одним из самых уважаемых людей в стране. Оставаясь на своей должности в больнице, Антонио думал об этой возможности и впервые в спокойном течении своих долгих лет в медицине был одержим ею, ни капли не сомневаясь.
В сумерках он обошел заброшенное поле Грано-де-Оро, пыльные опустевшие посадочные полосы, осматривая с почти академическим интересом былое величие разрушенного аэропорта, старые постройки с выбитыми окнами, радарные вышки, похожие на одинокие колокольни, ржавые ограды и пучки травы, проросшие сквозь бетон, – все здесь, казалось, было сметено трагедией катастрофы. И Антонио представил себе великолепие кампуса, населенного студентами, библиотеки, заполнившие аллеи бывшего аэровокзала, парки там, где стояли самолеты, амфитеатры на месте авиадиспетчерских, и эта дерзкая идея вызвала в нем такой энтузиазм, такое внутреннее кипение, что в ту же ночь ему приснился пророческий сон.
Этой ночью он уверился, что Маракайбо скоро произведет на свет свое лучшее дитя, город в городе, крепость, стены которой будут сложены из книг. Ему приснилось поле магнолий, усеянное тысячами цветов, один из которых был каменный. Он обернулся к небу над этим полем и увидел три большие бронзовые буквы, привинченные к стене, три буквы, которые были всегда, но никогда им не отвечало такое эхо: LUZ. Он проснулся и увидел рассыпанные по простыням лепестки. Эти три буквы уже были наваждением. Они означали «свет», но также образовывали анаграмму трех первых букв Сулии[15]15
По-испански – Zulia.
[Закрыть]. Сила имени окончательно укрепила его в решении.
Он рассказал свой сон Ане Марии, и та ответила ему, что магнолии – символ мудрости, а каждый мудрец знает, что надо возделывать свой сад. С того дня Антонио не знал покоя, ибо сон заставил его принять новый вызов. Назавтра он составил запрос об экспроприации Грано-де-Оро и с документом в руках искал по всему городу губернатора, чтобы тот его подписал, – с таким же азартом он когда-то подстерегал Ану Марию в коридорах лицея. Он нашел его на пресс-конференции, когда тот говорил о размороженных средствах на постройку автострады в окружении цветника финансистов и молодых предпринимателей. Произнеся речь, он встал, чтобы уйти, как вдруг все собрание услышало зазвучавший в зале голос.
– Губернатор, – сказал Антонио, – нам не хватает университета.
Все головы повернулись к Антонио, и он, все так же хладнокровно, добавил:
– Автострады должны вести к знанию.
Губернатор нашел идею интересной. Он усадил Антонио в элегантный служебный автомобиль и сел рядом, осторожно улыбаясь.
– У вас ровно пять улиц, два перекрестка и три светофора, чтобы рассказать мне про этот университет.
Антонио заявил, что губернатор должен сначала одобрить декрет об экспроприации Грано-де-Оро и опубликовать его в «Журналь офисьель», где помещали все административные документы страны. Он достал уже написанный текст, ждавший только утверждения и набора, и протянул его собеседнику. Тот окинул его взглядом:
– Здесь сказано, что экспроприация этих земель действительна в течение пятисот лет?
– Да, губернатор, – ответил Антонио. – Я имел скромность не назвать тысячелетие.
Губернатор был покорен. Он велел шоферу развернуться, и они поехали во дворец правительства. Положив документ на стол своей юридической службы, он заявил:
– Поместите это в «Журналь» сегодня вечером.
Антонио проследил за перемещением документа по всем кабинетам дворца до Национальной типографии, где ждал публикации до часа ночи. Взяв наконец в руки отпечатанный «Журналь» с декретом № 343, оставивший на пальцах еще свежую краску, неопровержимое доказательство, что земли Грано-де-Оро будут посвящены его мечте, прочитав слова «Территория будущей университетской зоны Маракайбо объявляется общественной собственностью», он понял, что теперь ему понадобится хороший адвокат.
Дон Виктор Эмиро Монтеро был уже стариком, но тяготы правосудия и бремя многочисленной семьи не лишили его сил. Антонио нашел дядю в его конторе в центре Маракайбо. Он был совершенно лысый, похожий на тростниковую дудку, то и дело поправлял на носу круглые очки в тонкой оправе, но от всего его облика веяло таким же благородством, что и в тот давний вечер, когда Антонио впервые увидел его у него на кухне. Его дети выросли, жена умерла, нефтяная компания мистера Бартона покинула страну под давлением первых национализаций, дом был продан после девяти рождений и трех похорон, но казалось, дон Виктор Эмиро, чей неизменно скромный и незыблемый вид словно тормозил время, продолжает побеждать годы, не делая над собой усилий, и еще всех переживет. Антонио не пришлось долго его уговаривать. Он едва успел изложить непростые условия этого самоубийственного проекта, как дон Виктор Эмиро перебил его и, глядя полными восхищения глазами, взял его руку в свою:
– А я-то думал, что ты будешь только врачом. – И добавил еще три слова с тем же символическим зарядом, что и сказанные перед мистером Бартоном сорок пять лет назад: – Ты будешь ректором.
* * *
Строительство университета было для Антонио все равно что рождение собора. С первых дней он сам обследовал всю зону в сопровождении геолога и прораба с целой армией плотников и каменщиков, уже возводивших мысленно стены, и нанял колонну экскаваторов, чтобы выкопать котлованы и траншеи для будущих зданий. Территория оказалась так велика, что включала в себя не только взлетные полосы бывшего аэропорта, но и дюжину бидонвилей, где еще жили бедные семьи. Пока дон Виктор Эмиро составлял новый кадастр, Антонио собрал тридцать молодых людей, купил пять банок краски и двадцать кистей, после чего под палящим полуденным солнцем дал указание пронумеровать все домишки один за другим. Потом он постарался сам побеседовать с каждым жителем, садился с ними за стол, обговаривал сумму компенсации и через две недели сумел уговорить всех до последнего.
Но назавтра выросли новые бидонвили, построенные за ночь ловкачами, тоже желавшими получить компенсацию. Руководство вызвало тракторы, чтобы снести новые постройки. Приехали землечерпалки и тяжелые военные грузовики, землю перекопали, смяли картонные стены, разрушили ограды, увезли на буксире трейлеры, и эта жуткая сцена, оставившая в сердце Антонио неизгладимый след, повторилась позже, в революцию, словно во временно́й петле.
К концу месяца участок опустошили. По утрам Антонио обходил каждый сантиметр, с тщательностью ювелира высчитывал, проверял, осматривал. Первые земляные работы потревожили гнезда ужей, разбросанные повсюду на восьмистах гектарах, словно под топкой почвой был спрятан еще один город, и змеи выказали отчаянное сопротивление как тракторам, так и заклинателям, явившимся с дудочками и дырявыми флягами. Антонио, который не был готов отступить ни перед каким врагом, повторил тогда слова, сказанные Симоном Боливаром назавтра после провозглашения независимости, в день, когда трагическое землетрясение подвергло испытанию новорожденную республику, воскликнув перед всеми:
– Если природа против нас, мы будем бороться с ней!
Вылили двести литров инсектицида. Распылили пары чеснока, посадили зловонный морозник – говорили, что его токсичность отгоняет рептилий, – но единственным, что дало реальный результат, был ультразвуковой аппарат, который выписали из Каракаса: он разогнал не только змей, но и всех насекомых на два километра в округе. Это был не последний сюрприз. Когда ушли змеи, под толстой корой Грано-де-Оро откопали надписи на языке вайю и монеты эпохи Урсуа, цыганское захоронение, где обнаружились скелеты тринадцати ящеров, связанных одной веревкой, и, ко всеобщему удивлению, восточнее, на холмике в ложбине, источник чистой воды, который основатели Маракайбо упоминали в текстах на латыни, а позже его существование было подтверждено, когда удалось расшифровать доколумбов кодекс, хранившийся в Мадриде.
Антонио выкупил железнодорожные рельсы, заброшенные в пору проекта машинистов Тачиры, для армирования своих фундаментов. Он распорядился срубить двести сосен для зальных дверей и доставить камни из карьеров Мериды для аркад фронтисписа. Он привлек пятьсот рабочих, тридцать два плотника, двадцать инженеров, пятнадцать архитекторов. Это был смелый проект, почти сравнимый с замыслом Амброзиуса Эингера построить Маракайбо.
Он приходил домой, только чтобы несколько часов поспать. Онемев от переутомления, едва разделял безумие проекта с женой. Видя его настолько поглощенным своей миссией, Ана Мария принимала его молчание за усталость, его отсутствие за упрямство, и в сердце ее сгущались тучи, когда она видела, с какой быстротой после отъезда Венесуэлы месяц за месяцем пустеет дом. В одну бессонную ночь она поделилась своими чувствами с мужем, но Антонио не отступался от своей мечты и оставался глух к ее претензиям. Тогда она смирилась с участью бессильной наблюдательницы последствий этой стройки и с достоинством сохраняла спокойствие перед метаморфозой своего мужчины, который когда-то с тем же упорством подарил ей тысячу историй любви.
С отъезда Венесуэлы прошло полгода. От нее не было никаких вестей. Молчание дочери было уже достаточно долгим, чтобы начать тревожиться, но Ана Мария успокаивала всех:
– В девятнадцать лет не думают о родителях. Она еще напишет.
Однако эта безмятежность была обманчива. В сердце ее кипели тайные страсти. В последние недели Ана Мария тайком послала пятьдесят писем разным членам семьи в Каракасе в надежде на новости о дочери. Никто ничего о ней не знал. С тех пор в своей непоказной любви она черпала силы, о которых и сама не подозревала, не впадая в панику и сохраняя жалкие остатки терпения, чтобы не прыгнуть в самолет и не полететь на помощь, но в ней осталась холодная тревога, приковавшая ее потом к постели на пятнадцать лет. Она вернулась к привычке разговаривать с духами, с тем же пылом, как в ту пору, когда Чинко скончался от столбняка, снова пригласила домой Бабеля Бракамонте, который явился, окутанный дымом черного табака и жемчужными ожерельями, зажгла свечи и пустила их плавать в стаканы с маслом, призывая возвращение дочери, и погрузилась в такой мистический мир, что, когда, полтора года спустя, пришло письмо от Венесуэлы, ей это показалось миражом.
Письмо дочери было на самом деле первым из череды сорока посланий по три страницы каждое, которые, сложенные вместе, составляли длинную эпистолу в сто двадцать страниц. Они, должно быть, затерялись в бездонных лабиринтах венесуэльской почты и копились в каком-нибудь ящике, пока не попали в опытные руки почтового служащего, который переслал их по верному адресу.
Итак, прекрасным апрельским днем, в очень ранний час почтальон вручил письмо Венесуэлы Эве Росе, которая переполошила весь дом, даже не потому, что его так ждали, а потому что на нем стояла дата полуторагодичной давности. Назавтра почтальон пришел снова, и за короткое время письма из Каракаса так и посыпались в дом на улице ЗН, где Ана Мария молча предавалась отчаянию. Каждый день прибавлялись новые, поток не иссякал, и вскоре на обеденном столе выросла целая гора писем, которые никто не решался вскрыть. Все они были написаны на одной и той же надушенной бумаге, волокнистой, кремового цвета, запах которой чудесным образом сохранился за долгие месяцы ожидания на холодных складах и в почтовых отделениях. Все были написаны одним и тем же почерком, одной и той же торопливой рукой, полны одной и той же музыкой ностальгии и обещаний, и отличала их друг от друга только дата, стоявшая в правом верхнем углу конверта.
Ана Мария не знала тогда, что каждые две недели, следуя незыблемому ритуалу, Венесуэла выполняла свой эпистолярный долг при слабом свете свечи изнемогающим почерком и уносилась в воспоминания о детстве в Маракайбо, не сомневаясь, что сможет возродить их к жизни одной силой пера.
Из писем Ана Мария с опозданием на полтора года узнала, как заворожила столица ее дочь. На улицах звучали отголоски сотни языков, в магазинах продавались товары со всего мира, площади были окружены музеями, в концертных залах выступали величайшие артисты. Каждая дверь вела к невозможному. Каждая встреча была приглашением в неведомое. Две недели чтения равнялись двум месяцам жизни. В ноябре она читала историю любви, которая случилась в марте. Венесуэла рассказывала, как встретила великана, некоего Октавио, однажды в аптеке. Вошел, неся стол, на котором ей выписали рецепт, мужчина в запачканной углем куртке, и его рост, его широкая фигура вызвали у нее волнение, какое мы испытываем при виде людей, которых ничто не может сломить.
На тридцатом письме они открыли бутылку шампанского, узнав, что Венесуэла едет в Париж. Она получила стипендию во Франции. Ее мечта сбылась. Достаточно было вскрывать по очереди конверты, чтобы увидеть, как она прогуливается в Сен-Жермен-де-Пре, легкая и счастливая, как учит французский. Ее письма стали умны, изысканны, читать их было наслаждением. Она вращалась в студенческих кругах, могла поговорить о геополитике и истории искусства, вела жизнь, противоположную той, которую ей предназначили, и, неизменно гордясь своими корнями, к месту упоминала о бурном прошлом родных, словно держа в памяти старые долги.
Далее, в тридцать восьмом письме, Венесуэла рассказывала, что встретила любовь, чилийца, пережившего пытки и бежавшего от диктатуры Пиночета, который знавал в Сантьяго Педро Клавеля. И он, и она покинули родину, чтобы найти другую, построить свое царство по ту сторону океана. И было между ними кое-что, кроме любви: восхищение. Или, может быть, еще то странное чувство, которое разделяют изгнанники вдали от своих берегов. В порыве нежности она писала, что, обнимая его, чувствует себя сильной, способной на все, даже изменить мир, потому что выйти замуж за пережившего пытки латиноамериканской диктатуры – это уже начало перемен.
Пока Венесуэла переживала наяву свою парижскую мечту, Антонио командовал эскадроном строителей. Все пять лет работ он почти не спал. Его видели повсюду, с кожаным портфелем, набитым планами, в сопровождении дона Виктора Эмиро, который следовал за ним, как нитка за иголкой, и никто не мог сказать, были ли тому виной эти постоянные хождения, беспокойство о работах или недосып, но он начал стареть на глазах, как будто эта насыщенная жизнь ускорила его уход к смерти.
Мало-помалу начали появляться здания. На этом пустыре тверже известняка, растрескавшемся и заброшенном, вырос академический дворец, где должны были разместиться административные службы ректората, канцелярия и секретариат. На севере ансамбль высоких башен, окружавших спортивные площадки, был предназначен для лабораторий и исследовательских центров. На юге разместились факультеты филологии, гуманитарных наук, агрономии и специализированная нефтехимическая школа. Когда студенты, возбужденные кипением работ, явились группой на стройку и спросили, на какую дату назначат открытие университета, Антонио окинул долгим взглядом возвышающиеся стены, еще свежую краску, новенькие аудитории и воскликнул:
– Университет будет открыт, когда мы напишем над входом слово «свет»!
В Италии заказали три отлитых из меди буквы: LUZ. Их прибили в апрельский вторник, в памятный день, перед толпой людей, и когда Антонио увидел эти три буквы, это слово, наконец написанное на фронтисписе над входом большими металлическими штрихами, ему показалось, будто он переживает эту сцену заново, потому что яркое воспоминание о сне, приснившемся ему пять лет назад, накрыло его, как ураган. Все были впечатлены. Сам губернатор позволил себе рассыпаться в цветистых похвалах этим двадцати двум выкрашенным в белый цвет факультетам, этим садам, зеленеющим пальмами и папоротниками, этим зданиям, увитым гирляндами. Он спросил Антонио, к какому таинственному источнику тот припал, каким дивным пламенем напитался, чтобы вообразить подобный монумент. Антонио ответил просто:
– Мне это приснилось, губернатор.
Двери университета Маракайбо впервые открылись в майский понедельник. Антонио произнес речь, чтобы окрестить свое детище, на церемонии открытия, призванной увековечить создание университета и одновременно обозначившей завершение гигантской стройки, с таким волнением, что все убедились: он единственный человек в городе, которому по плечу звание ректора.








