412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель Бонфуа » Сон ягуара » Текст книги (страница 8)
Сон ягуара
  • Текст добавлен: 29 марта 2026, 21:30

Текст книги "Сон ягуара"


Автор книги: Мигель Бонфуа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

В переходном возрасте, когда все мальчики прыщавы и нескладны, он вытянулся так, что перерос всех на голову, обзавелся квадратной челюстью, делавшей его похожим на македонского воина, отрастил великолепные волосы, кудрявые, густые и шелковистые, и в четырнадцать лет стал самым красивым парнем, какого когда-либо видели в Маракайбо. Ослепительная красота его лица была столь совершенна, что никто, даже его сестра Венесуэла, не знал, что делать с этим ангелоподобным существом, рожденным, казалось, не от какой-то женщины, но от колышущихся лугов пурпурного клевера, заалевших от крови божества, и стали поговаривать, что он явился на озеро Маракайбо, как прежде пингвин в Синамайку, посланный высшими силами на дороги великого Севера.

Так что, когда соседка Сина зашла однажды весенним утром на задний двор и застала его, полуголого, за сбором манго, вид этого сироты вновь пробудил в ней одержимость, забытую было из-за неудачи с физической подготовкой Венесуэлы, почти полвека после заезжего французского продюсера, и она убедила себя, что этому мальчику нечего делать в Маракайбо. И на сей раз тоже ни о чем другом она не могла думать. Проникшись этой идефикс, она была уверена, что Педро Клавеля ждет большое будущее, потому что один гадавший по картам цыган предсказал ей это туманными намеками, и с того дня вбила себе в голову, что он должен во что бы то ни стало уехать в Старый Свет и стать артистом.

– Здесь живут одни дикари, – говорила она Эве Росе. – Франция – единственная страна, которая сможет по достоинству оценить его красоту.

Она всполошила соседок, и те раздобыли иностранные модные журналы двадцатилетней давности с фотографиями уже умерших американских актеров в черных смокингах. Женщины одели его в свадебный костюм, позаимствованный у булочника Хулито Торонто, надушили так, что ничего не осталось от его естественного запаха, и пошли все вместе, держа Педро Клавеля под руки, принаряженные и возбужденные как школьницы, на площадь Баральта, чтобы сделать его портрет и послать в Париж.

Невозможно было не услышать об этом событии. Когда они проходили мимо домов, люди высыпали на улицу и аплодировали этому чудо-кортежу, который почти нес подростка, как финикийскую реликвию, а старики квартала, привлеченные шумом на улице, поспешно поднимали жалюзи в своих комнатах, глядя во все глаза, полные любопытства и обещаний, свято веря, что переживают сцену, которая завтра будет запечатлена в славных анналах европейского кино.

Когда фотографии были сделаны, не нашлось ни одного окрестного жителя, который зашел бы в гостиную Борхасов Ромеро без комплимента лучшим снимкам, каким только было свидетелем человечество. Позвали каллиграфа с улицы Мерида, некоего Энрике Дезарбра, писателя из Пикардии, давно перебравшегося в Венесуэлу, достойного человека, опубликовавшего в молодости роман под названием El Paladar[14]14
  Небо (исп.).


[Закрыть]
и единственного в квартале, чье имя было напечатано на книге, и он расстарался, написав на обратной стороне фотографий имя Педро Борхаса Ромеро, известного под артистическим псевдонимом Педро Клавель, таким изящным почерком, что некоторые подумали, будто это написано по-французски.

Снимки запечатали в белый конверт, переложив картонками, чтобы не помялись. Гигантская процессия старых дам в цветастых платьях и бигуди, шагая в ногу, шла к почте, – там, скинувшись кто сколько мог, они отправили посылку Французскому синематографу, Париж, Франция, от всех женщин Маракайбо, штат Сулия, Венесуэла.

Ответа из Парижа не было долго, но никто не отчаивался. Никому и в голову не приходило усомниться, что это лишь вопрос времени и, как только фотографии попадут к адресату, всем продюсерам с бульвара Сен-Жермен станет ясно, что новый Адонис ворвется во французское искусство эталоном мужской красоты. Дни шли за днями, становясь все длиннее. Ожидание тянулось, длилось, простиралось, и женщинам наскучило сбиваться в группку каждый раз, завидев в конце улицы почтальона с сумкой, набитой письмами, адресованными не им. Этим дамам надоело воображать каждого белокурого моряка, который высаживался в порту и терялся в раскаленном лабиринте улочек старого города, таинственным посланцем французского кино, так что через три месяца после отправки фотографий надежда получить ответ была утрачена, и никто больше не говорил о Педро Клавеле.

Только Сина, упорно не желавшая признать публичное поражение, к тому же, должно быть, чувствуя себя виноватой в этой суматохе, не давшей никакого результата, предположила, что письмо затерялось в хитросплетениях международной почты и надо сделать новые фотографии. Но ей не удалось уговорить Педро Клавеля. В один сентябрьский день, когда она снова созвала соседок для сбора средств, Педро Клавель заперся в своей комнате и замкнулся в молчании, став от этого еще красивее, после того как сказал свое последнее слово с непривычной для него мудростью.

– Забудем эти фотографии, – заявил он. – Не надо толкать реку.

Возмущенная и опечаленная Сина захотела отвести его погадать на ракушках, чтобы доказать, что она права. В то время в квартале Эль-Саладильо жил Бабель Бракамонте, тот самый таинственный индеец, что дал капитану Элиасу выпить кровь тапира, человек-загадка, наделенный сумасшедшим магнетизмом, который умел читать будущее по раковинам каури. Педро Клавель сначала отказался, но Сина так настаивала, что он отправился с ней к темному домишке с закрытыми ставнями, где в дальней комнате сидел чернокожий великан с украшенной жемчугом грудью; глаза его пламенели, как раскаленные угли, а на ногах загадочно позвякивали браслеты с колокольчиками.

Когда Педро Клавель сел, он протянул ему ножницы и велел срезать прядь волос. Потом, бормоча заклинания на языке йоруба, он поджег прядь, бросил двенадцать раковин на квадрат гамака на полу и склонился над рассыпанными каури, чтобы прочесть в них послание.

– Я вижу дальний путь, – сказал он замогильным голосом.

– Куда? В Париж? – поспешно поинтересовалась Сина, которая так и не вышла из комнаты.

Бабель Бракамонте долго рассматривал пепел. Потом закурил сигару, яростно затягиваясь. Табак пах потом со лба людей, обрабатывающих землю; привязанными к носам кораблей шинами, бьющимися о причал; пушками замка Сан-Фелипе; головами каменных великанов в лесной глуши; кожей свиньи на солнце.

– Ты отправишься к самому себе, – сказал он.

– Это в Париж? – повторила Сина.

Но Бабель Бракамонте не ответил, потому что судорога во всем теле бросила его на пол. Педро Клавеля удивило это резкое движение. Закатив глаза, с разгоряченной кровью, с искаженным дьявольской силой лицом, колдун заметался по комнате, сотрясаемый неуклюжими спазмами, отчаянно выгибаясь, колотясь головой о стены, с пеной у рта завывая по-звериному, и казалось, все его тело заполонил злой дух. Под полными ужаса взглядами Педро Клавеля и Сины он исторгал весь свой жар и ярость, скакал, как молодой бычок, с сигарой в руке, приплясывал под неведомую музыку, которую слышал у себя в голове, и она была как будто единственной истиной, понятной ему сейчас.

С покрытым бурой от табака слюной ртом, с закатившимися глазами, он метался в мире безумия, не в силах унять судорожную дрожь, и вонючие ветры наполняли комнату запахом разлагающейся плоти. Его так разобрало, что даже пламя свечей, казалось, выросло, словно надутое изнутри мощным дыханием. Сина побледнела, сжала руки, оцепенев от этого зрелища, но когда он скинул одежду и пополз по земляному полу, точно огненный змей, показывая половой орган, набухший до невероятных размеров, она перекрестилась, схватила Педро Клавеля за руку и вывела его на улицу.

Когда Педро Клавель вернулся домой, в голове у него звучала та же музыка. Он не обратил никакого внимания на этот далекий гул, но от увиденного в ракушках откровения еще больше замкнулся в себе и стал глубоко одинок. В ту ночь он не мог сомкнуть глаз, образ Бабеля Бракамонте кружил в его голове, точно муха в закрытой бутылке. Он находил его отвратительным, тошнотворным, но прогнать не мог. В паутине одиночества завораживающее видение этого человека, покрытого жемчугами, пахнущего дымом и каури, оставило у него послевкусие какого-то гипнотического влечения. Он уже догадывался, что этот безумный шаман, похвалявшийся умением читать в болотах чудес, обозначил разрыв между его миром, таким защищенным, ухоженным, здоровым, и другим, темным царством, обителью святых кочевников, куда его тайно влекло. Позже он придет к выводу, что это было не просто неуклюжее любопытство, но поиск, окрашенный печалью.

Несколько дней он почти не вставал с гамака, разве что попить и поесть. Спать он совсем перестал. Венесуэла первая заметила, в какую мистическую муку повергла его эта встреча с черной магией, ведь она знала замкнутый характер своего молчаливого брата, его зажатость, и, видя, сколь глубоко его смятение, испугалась худшего. Через неделю, апрельской ночью, несмотря на бдительность сестры, Педро Клавель сорвался.

Это началось около полуночи. Он услышал, как пение предков поднимается из глубины в его сне, во рту у него пересохло, голова стала бездной. Что-то овладело им целиком, как будто сонм призраков и демонов вселился в его тело. Он не мог бы точно сказать, в какой момент почувствовал, что жизнь уходит через кожу, но, упав с кровати, забился в конвульсиях, и электрический разряд пробежал по его спине. Пение в голове продолжалось с нарастающей силой, и он, казалось ему, постиг в этом древнем плаче тайну смерти. Он не мог понять, что хотят до него донести, температура тела повысилась, начался бред, лихорадка охватила воображение, и наконец, в середине ночи, тишину разорвал пронзительный крик из его нутра.

Ему казалось, будто он тонет в потоке лавы, он забылся в своем мистическом сне, испытал полное помрачение ума на несколько часов и пришел в себя много позже, в ночи, у двери Бабеля Бракамонте, который, сидя в кругу юных шаманов, потрошил голубку, полуголый, обсыпанный белым порошком. Он не удивился, увидев его на пороге своего дома, и сказал:

– Входи.

Педро Клавель вошел. Он так никогда и не вспомнил, каким путем добирался до дома колдуна, но, сев в круг, почувствовал, что попал в то самое место, где его поджидала его жизнь. Кто-то передал ему длинную трубку, из которой поднимался черный дым. Педро Клавель курил и не задавал вопросов.

– Завтра будет решающий день, – бормотал Бабель Бракамонте. – Теперь вы готовы отправиться в путь.

Юные шаманы закрыли глаза. Ночной сумрак опустился на них и окутал дом. Им предстоял дальний путь. Педро Клавель оставил позади воображаемые города и фотографии для французских кинопродюсеров, забыл ностальгические причуды тети Сины и дом семейства Борхас Родригес и в дивном сне увидел младенца, похожего на орла, в коробке из-под обуви, посреди поля сахарного тростника, парящего на огне, которому не было конца.

Больше всего напугало его в этом мимолетном видении то, что он уловил в нем как бы предчувствие, будто знал, что эту сцену ему предстоит пережить в недалеком будущем. Он понял, что избавиться от нее сможет, только отдавшись ей целиком. Это было в пятницу. Назавтра Педро Клавель не вернулся домой. В пять часов он обрил себе голову. Надел на шею ожерелья Шанго и ушел с колдунами.

Венесуэла обнаружила отсутствие Педро только через два дня, когда открыла дверь его комнаты около десяти утра. На кровати брата осталась лишь куча ракушек вперемешку с голубиными перьями. Она искала повсюду, позвонила в полицию, обежала соседей, но так и не нашла никаких следов Педро Клавеля, и со временем старухи-соседки, которые не могли забыть его красоту, стали говорить: «Этому ангелу нечего было делать здесь».

Венесуэла перевернула весь дом, лихорадочно ища хоть какой-нибудь знак, объясняющий его исчезновение, и единственным, на что она обратила внимание, были свежие снимки из французских фильмов, которые она нашла в ящиках его стола. С тех пор в сердце своем она была уверена, что, так или иначе, давление семьи, желавшей видеть приемного сына знаменитостью, стало причиной его бегства. Эта догадка осенила ее с такой ясностью и была так мучительна, что с тех пор она никогда не ходила в кино в театр «Баральт», а на всех артистов, актеров и комедиантов, вместе взятых, смотрела с немой враждебностью.

Педро Клавель очертя голову устремился в мир колдунов и одержимых, сантерос и курандерос. Его тело стало вместилищем для всех алтарных духов от Магдалены до Гвианы, чем он вызвал у тех, кто шел за ним, несоразмерное исступление. В Коро в пору оранжевого заката на больной от комаров горе он принял в себя индейца Негро Примеро, и тот ворвался в него с такой безумной силой, что его подбросило от земли, на которой он лежал, а уста его произнесли слова на языке, какого никто никогда не слышал. В Яракуе на бдении духов в него вошел Грегорио Эрнандес, врач, лечивший бедняков; это было, когда он спустился в пещеры в сопровождении вереницы чернокожих в сандалиях и с гнилыми зубами и проснулся голым, в луже рвоты, весь в шрамах от хлыста и с обугленной ладонью, о которую погасил четыре сигары подряд. В Окумаре с первыми лучами рассвета Симон Боливар вдохнул в него геркулесову силу, так что понадобилось четверо рыбаков, чтобы его скрутить. В Кате на пляже он однажды дрался с быком. А в Гуагуа на ромовой ферме, говорят, поднял на руках корову.

В таком виде в Педро Клавеле ничего не осталось от красавца с алебастровой кожей и тонкими чертами, которого когда-то затащили на площадь Баральта, чтобы сфотографировать, – теперь он походил на казака, грубого и необузданного, с замкнутым, суровым лицом, и всегда был окутан запахом диких трав и корня табака.

Пока Венесуэла продолжала учебу, Педро Клавель открывал адскую сырость лесов Санта-Инес, ущелья Дуаки, заросшие гигантскими деревьями, и топкие берега Валенсии, где Алонсо Диас Морено когда-то основал свой первый город. Потом, по возвращении, он расскажет Венесуэле о ее стране, о том, что значит ее имя, о хлопковых деревьях с покрытой шипами корой, что взламывают асфальт, прорастая посреди улицы, о холмах Сан-Хуан и Лос-Моррос, которые охраняют соколы-балобаны величиной с драконов, и о лесах Сан-Эстабан, где он украл камень Кампанеро с туземными петроглифами, изображающими быков и рептилий, который позже будет украден грабителем-денди по имени Рутилио Гуэрра.

Педро Клавель странствовал долго, нагруженный тяготами шаманства и бременем своей кабалы, до тех пор, пока не перестал чувствовать как мускулы своих плеч, так и тяжесть своей души. Он познавал страну, а страна познавала его. Его научили говорить на языке дождя, узнавать деревья, дающие молоко. На обочине дороги он встретил последнего человека в округе, торговца керамическими фигурками, который подарил ему черепок – на нем можно было прочесть начертанный таинственными письменами древний бюллетень голосования, по итогам которого кто-то был приговорен к изгнанию.

Через неделю скитаний он вышел на такую засушливую равнину, что даже камни на ней потели каплями соленой воды. На этом плато построили когда-то деревню, где гнали ром, окруженную полями сахарного тростника, и говорили, что там в свое время потерпел крушение капитан Генри Морган со всей своей командой.

Педро Клавель узнал историю этого пирата, накопившего такие сокровища, что понадобилось два тридцатишестипушечных фрегата, чтобы доставить их на сушу. После крушения он углубился пешком в лес лавровых и каучуковых деревьев в сопровождении раба-мулата, который нес на спине дубовый сундук, заколоченный двенадцатью гвоздями и запертый на серебряный замок. На четвертый день Генри Морган приказал выкопать яму и спустил туда сундук на корабельных канатах. Потом он убил раба и бросил его труп в ту же яму, чтобы быть единственным, кто знал точное место клада, и поклялся, что однажды вернется за ним.

Но через несколько месяцев в Лондоне было подписано постановление о преследовании корсаров, и ему пришлось бежать из порта в порт, на Барбадос, на Мартинику, в Маракайбо. Его бросили в тюрьму в Англии, потом помиловали, пожаловали дворянский титул, назначили генерал-губернатором Ямайки. Политический долг, старые соблазны пиратства, алкоголизм и отек легкого так сократили его жизнь, что вернуться он не успел, и сокровище осталось зарытым там, на десяти футах глубины, между комьями чернозема и трупом раба, сохранившись в мифах, которые можно найти в черном сахаре Карибов.

В той деревне, возле винокурни, примыкающей к асьенде, Педро Клавель познакомился с Дианой дель Альбой, худенькой брюнеткой, очень скромной и замкнутой, с чистым лицом и медового цвета глазами, которые опускались долу, когда к ней обращались.

Ее кожа цвета темного янтаря понравилась ему сразу. Педро Клавель, уверенный в своей силе, даже не счел нужным ухаживать, ибо сногсшибательная красота его лица, освещенного пламенем очага и дрожащими отсветами масляных ламп, эта неотразимая аура, которую он сохранил, невзирая на погружение в глубины черной магии, всколыхнули в сердце Дианы дель Альбы самые смелые грезы. Они любили друг друга тайком, как два беглеца, сплетаясь в объятии в погребе, полном урчащих бочек, там, где привидения и призраки еще живут вдыхании сказок, и он был вынужден признать, что эта тихая девушка, которая на первый взгляд всего боялась, в близости обладала познаниями и умениями поистине вавилонскими.

Когда Диана дель Альба заметила задержку цикла и непривычную тошноту, а живот ее стал постепенно расти, она поняла, что не сможет сохранить этого ребенка в тайне. В тот же день она пришла к матери и призналась ей во всем. Мать осталась невозмутима, незыблемая, как статуя из черного дерева, не высказала ни упрека, ни суждения, но в груди ее бушевал гнев на этого шамана-насильника, и она пожалела, что утрачена традиция амазонок кастрировать всех мужчин, ступивших на территорию женщин.

Проглотив весь свой стыд, она сохранила хладнокровие и сказала дочери: «Завтра будет видно». На следующий день она взяла ее за руку и повела в Ла-Викторию, деревню в нескольких километрах к югу, где жила ее сестра. Она оставила беременную дочь на попечение старой тетки там, где никто не стал бы ее искать, и вернулась домой. Через два дня, утром, когда Педро Клавель встревожился, что Дианы не видно, мать ответила:

– Я отвела ее к моей сестре. Ей надо развеяться.

Несколько месяцев мать отказывалась навестить ее и пресекала деревенские сплетни, повторяя, что дочь просто устала. Никто больше не задавал вопросов, и беременность протекала спокойно. Когда пришел срок, мать снова отправилась в Ла-Викторию и сама приняла роды.

Она извлекла из тела своей дочери младенца весом в два с половиной кило; он родился с открытыми глазами, а цветом напоминал дубовую бочку. Крошечная скорчившаяся девочка была покрыта темной смазкой, как будто и духи, и табак отца осели на ее коже. Диана дель Альба была так ошеломлена, что ее еще штормило в кровати, когда мать забрала у нее ребенка и сказала:

– Это девочка. Но я запрещаю тебе давать ей имя.

Даже не потрудившись обмыть новорожденную, которая еще кричала, ища в воздухе несуществующую грудь, она положила ее в коробку из-под обуви, закрыла и вышла из дома. Решительным шагом она направилась к плантации сахарного тростника, углубилась в заросли, раздвигая перед собой острые листья, и положила коробку посреди поля.

– Я ничего не имею против тебя, малышка. Жизнь очень сложная штука.

Это был сезон пала. Назавтра поле сахарного тростника подожгли, чтобы облегчить рубку, избавиться от сорной травы и выгнать змей. Никто не услышал криков малютки, которая была еще жива, среди листьев, в обувной коробке. Только пес по кличке Оро, который пришел с золотоискателем, откликавшимся на имя Андалусец, залаял на пламя, почувствовав живое существо в опасности.

Он бросился в огонь и появился вновь, весь в дыму, с коробкой в зубах. Ко всеобщему изумлению, внутри обнаружился ребенок цвета кофе. Так это тайное дитя, эта девочка, которую накануне пытались убить, до конца своих дней сохранившая след ожога на виске как клеймо своего проклятия, чудесным образом родилась во второй раз на этой земле сражений и рома, и никогда Педро Клавель не узнал о ее существовании. Ее назвали Эва Фуэго.

* * *

В то же самое время, когда Педро Клавель покидал ромовую плантацию, разразилась война на другом конце света, за одиннадцать тысяч километров, на полуострове Синай. Этот конфликт, никак не связанный с Венесуэлой, привел к нефтяному эмбарго богатых стран, и цена за баррель на Карибах взлетела до головокружительных высот. Меньше чем за год «маленькая Венеция» стала «Саудовской Венесуэлой».

В Маракайбо первым признаком этого обманчиво изобильного периода стала интенсивная урбанизация, когда словно из небытия появились в считаные недели авеню Падилья, авеню Либертадор, автострада 1, парк Пасео Сьенсиас и бейсбольный стадион, так быстро, что люди, выходя на улицу, думали, будто за ночь их перенесли в другой город. Очень скоро семьи, никогда не пересекавшие границу, уже путешествовали с личным шофером и прислугой, нянями и кухарками-креолками, на круизных лайнерах, где ужинали при свечах под фортепьянные концерты, и возвращались с кучей новеньких чемоданов, чтобы сосредоточиться на этом клочке земли, где избыточное потребление стало законом.

Этот рост был так парадоксален, что в одночасье стало возможно купить машину на три месячные зарплаты, а город тем временем расширял тротуары для установки фонарей. Кубинцы плыли на американских кораблях из Мариеля, сальвадорцы бежали от гражданской войны, колумбийцы подвергались гонениям Армии народа, никарагуанцы терпели династию Сомоса, а тридцать тысяч венесуэльцев уже владели домами в Майами и затвердили наизусть одну-единственную фразу: «Недорого, дайте два».

Слухи об этом феноменальном подъеме, контракты и легендарное гостеприимство пересекли границы и привлекли самых алчных инвесторов. Вскоре потекла иностранная валюта, денежные единицы мерились силами на великолепной арене рынков, и, как некогда в Лидийском царстве, боливар с эмблемой Симона Боливара распространился по всем банковским сейфам Америки.

В старом порту, куда много лет назад прибыла его статуя, высаживались промышленники, предприниматели, банкиры, инженеры и даже киноактеры, все они ездили в машинах, больше похожих на дворцы на колесах, в которых салон был отделан серебром, стекла тонированы роскошной синевой, а сиденья набиты лебяжьим пухом. На террасах словоохотливые красноречивые адвокаты, оживленно жестикулируя, называли денежные суммы, еще немыслимые в городе, но были тут и молодые европейские архитекторы, которым дали карт-бланш на строительство зданий, достойных Месопотамии, на берегу озера, где рыбаки еще тянули сети вручную. Всем пришлось привыкать к этой новой экономике. Сев и жатва подчинялись теперь свободной конкуренции без пределов и границ, каждый крестьянин мог обеднеть или разбогатеть в силу новых законов рынка, в том числе и те, что еще пахали на быках. Туземцы со сьерры были вынуждены запрыгнуть в этот поезд на ходу. Они стали пить газированные напитки, потому что массовое распространение сделало их дешевле бутилированной воды. Всё теперь импортировали: гуайяву, рис, кофе, маис, сахар – всё, что способна была дать эта столь богатая земля; это было безумие, всепоглощающее и наглое; дошло до того, что стало казаться, будто штат Сулия вдруг стал центром мироздания.

У жителей Маракайбо не было возможности одержать это нашествие варваров, как не могли они этого сделать и в пору открытия нефти. К тому моменту, когда они начали жаловаться, столкнувшись с трудностями найти жилье в собственном городе, итальянцы уже открыли на главных улицах траттории по неаполитанской моде, колумбийцы обустраивали первые дискотеки, китайцы оккупировали рынок алкогольной продукции, улицы превратились в гигантский супермаркет предметов роскоши, как из-под земли вырастали бутики, косметические магазины, деликатесные лавочки, и всюду с видом аристократов расхаживали семейства нуворишей.

В Клубе Альянса Нью-Йоркская филармония дала исторический концерт. На дамбу привезли самый большой отбойный молоток в мире. В центре вырос небоскреб из стекла, на Эль-Саладильо, там, где раньше были домишки из сухого камня, появились лучшие в регионе французские рестораны, и даже сами французы признали, что официанты-метисы, хоть и не обучались в Париже, быстро освоились и обсчитывают не хуже, чем в Сен-Жер-мен-де-Пре. Венесуэла стала первым потребителем шотландского виски в мире и за пять лет построила тридцать тысяч километров дорог.

Захват был такой всесторонний и внезапный, что в первые месяцы в барах почти не слышалось испанской речи, и достаточно было уехать из Маракайбо на пару недель, чтобы, вернувшись, не узнать его, ибо новые многоэтажные дома росли как грибы, а внушительного вида высокие торговые центры пришли на смену аллеям манговых деревьев, посаженных при диктатуре Переса Хименеса.

Только одного человека не волновала вся эта ажитация. Венесуэла была тогда уже взрослой девушкой, умной и рассудительной. Ее не трогала всколыхнувшая страну суматоха, не было у нее и призвания, такого определенного, как то, что направляло в молодости ее родителей, но она была уверена, что судьбой не отстанет от них, хоть и не собиралась следовать их примеру. Со дня своего рождения до того страшного утра, когда отец разрезал ногу рыбака, она мирилась с бременем их воли, соглашаясь с той картиной будущего, которую нарисовали для нее они. Их настойчивость возымела обратный эффект, и в своем одиночестве, в опустевшем теперь доме, Венесуэла жила по собственному выбору. Антонио, занятый руководством больницей, забегал домой только переодеться и поспать, мельком заглядывал в комнаты, как призрак, чуждый всему, что там происходило, и ни в коей мере не подозревал, что его дочь тоже молча строит свой храм. Ана Мария же, когда не разъезжала по колледжам для девочек, проводила все время в родильном доме. Эва Роса затерялась в тупиках глубокой старости за плетением венков для своих алтарей и лепкой свечей для мертвых, и Венесуэла освоилась в этом доме так, будто жила одна. Теперь она могла свободно оклеивать стены открытками с видами Парижа и афишами с изображениями Эйфелевой башни во всех возможных ракурсах. Ее страсть к Франции превратила дом на улице 3Н в склад парижских сувениров, и она даже заставила бы всех говорить по-французски, если бы не постучался однажды утром в ее дверь призрак из прошлого.

В конце марта, в самую жару, в сад без спроса вошел мужчина. Венесуэла не сразу заметила его, скрытого под широкими листьями монстеры, около одиннадцати часов, между горшками с бугенвиллеей и лиловыми россыпями гвоздик. Перед ней предстал красавец-брюнет, намного выше ее, с квадратными плечами и неотразимым взглядом; он улыбнулся ей с неожиданной фамильярностью. Несмотря на голос и движения рук, ей понадобилось несколько минут, чтобы понять, что этот мужчина с пустыми глазами, медного цвета кожей и подстриженными коротким ежиком волосами не кто иной, как ее брат, Педро Клавель, не погибший ни от яда желтых жаб на гвианских плоскогорьях, ни от коварных приманок духа.

– Педро, – сказала она, обнимая его. – Ты вернулся.

Никто, даже Венесуэла, не знал о нем почти ничего. Он был выше, чем когда уехал, выглядел рассеянным, не от мира сего, но с печалью анахорета и сумрачным огнем в глазах казался мимолетным видением. О нем ходили разные слухи. Устав сражаться с демонами, после жизни, полной шаманизма и черных месс, он увидел нищету глуши с ее заброшенными деревнями и возжелал побороться с людьми. Он организовал движение сопротивления в горах с колумбийцами, спустился через Эквадор, привлекая активистов из профсоюзов, пересек Перу – это было нереальное путешествие, – потом вступил в Чили в крайне левое революционное движение MIR, с тем же пылом, какой он проявил, когда ушел с колдунами. Пиночетовский переворот застал его близ Сантьяго, когда он прятал оружие в виноградарском хозяйстве, и его схватили, пытали, посадили, потом выпустили. Пять лет он жил в разных городах, говорили, что у него, как у Ленина, больше шестидесяти псевдонимов, что он сам не помнит своего настоящего имени, а после его смерти количество его личин так выросло, что в трех странах его продолжали называть по-разному.

– Что ты делал все это время? – спросила Венесуэла.

Педро Клавель улыбнулся. У него еще были живы в памяти страны-пожиратели и черная река бунта.

– Я мог бы попытаться рассказать тебе о моих странствиях, но с тем же успехом можно описывать океан, сказав, что это просто соленая вода.

Венесуэла хотела спросить его, как долго он намерен оставаться, но Педро Клавель опередил ее.

– Я не останусь, – сказал он. – Я должен уехать.

– Куда?

– В Европу, – ответил он. – Может быть, в Париж.

Венесуэла промолчала. Париж, этот город, круглый, как пятнышко от слезы, пересеченный морщинкой воды, очертания которого она видела в атласе своей матери, по-прежнему не давал ей покоя. Там она хотела состариться.

Педро Клавель ушел назавтра, тихо, как пришел, и только одна вещь позволяла сказать, что он действительно ночевал в доме на улице 3Н, – гамак, который он оставил подвешенным в своей комнате как след прошлой жизни. Но как ни краток был его визит, он оставил еще и глубокий отпечаток на одиночестве сестры. Ее воображение, питавшееся до сих пор только байками Сины о Париже и далекими отголосками другого континента, измучило ее до такой степени, что ей была невыносима мысль провести хоть одну лишнюю минуту в Маракайбо, и она смогла успокоить тоску, которую будил в ней этот город мишурных богатств и парадов святых, торопящийся наверстать отставание в смехотворной гонке к славе, только когда приняла решение, которого не изменила до самой смерти. Как ее брат, она должна уехать.

Она никогда не забудет тот день, когда пришла в комнату матери и, ничем себя не выдав, села перед ней. Одна лишь фраза жгла ей губы. Она знала, что Ана Мария не согласится отпустить ее из Маракайбо. Знала, что в этом замершем доме, где оседлый образ жизни стал законом, кочевническим настроениям нет места. Гвоздики в саду, белый гамак, сто зеркал в спальне, портрет Чинко на стене, половник, чтобы разливать суп, зеленый графин в форме рыбы, вся эта тысяча вещиц в ее доме никуда ее не отпустит. Однако, сидя в кресле-качалке, глядя на старое барахло, вдыхая полными ноздрями дурманящий запах прошлого, Венесуэла с почти извращенным удовольствием представила себе, какой переполох вызовет в доме ее решение, и улыбнулась своим мыслям. Мать это заметила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю