Текст книги "Чудеса происходят вовремя"
Автор книги: Мицос Александропулос
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Лефтерис сбежал по лестнице, перепрыгивая через две-три ступеньки. Здесь, в подвале, под фонарной лавкой, помещалась редакция «Улья».
Газета «Улей» издавалась для бедных и богатых – бедных деньгами и богатых идеями, а посему периодичность выпуска страдала хронической аритмией. Бывали и счастливые времена, когда «Улей» выходил еженедельно, теперь же – увы! – раз или два в месяц, а то и реже, но все-таки он выходил, тогда как другие политические группировки, располагавшие несравненно большими финансовыми возможностями, так и не сумели обеспечить долговечность ни одному из своих печатных органов. С грехом пополам, преодолевая злые превратности судьбы, «Улей» перебирался из одного года в другой, и сегодня редактор Агисилаос напечатал на восковке: «Год издания 4-й, номер 48». Все было готово, и Агисилаос с нетерпением ожидал, когда же наконец явится Лефтерис с бумагой.
Агисилаос был пожилым и мягким по характеру человеком. В этот город он попал с беженцами из Малой Азии[3]3
Поток беженцев из Малой Азии хлынул в Грецию после ее поражения в греко-турецкой войне 1919—1922 гг.
[Закрыть]. Сначала Агисилаоса назначили учителем в школу – он был учителем и в Малой Азии, – Однако потом из школы его выгнали, и Агисилаос занялся изданием «Улья». Новый поворот в своей судьбе он считал не бедой, а, напротив, своего рода «повышением по службе», потому что из наставника детей он превратился в наставника взрослых.
Сорок восьмой номер «Улья» доставил Агисилаосу немало хлопот. Последние события застигли газету в крайней бедности – в кассе не было ни драхмы. Предыдущий сорок седьмой номер поглотил все средства, однако не был распродан и лежал теперь здесь, в углу. Удастся ли выпустить следующий номер – этого никто не знал. А нужен он был как воздух. Утром партийный комитет вынес постановление об экстренном выпуске: любой ценой и во что бы то ни стало до созыва муниципального совета. Предполагалось, что выборы мэра будут, по существу, фиктивными. Не дожидаясь, пока в совете сформируются новые группировки, номарх намерен был навязать свое решение. Проконсультировавшись с членами партийного комитета, Агисилаос написал передовую статью, но разве в этом было дело? Материалом один только Лефтерис смог бы обеспечить всю левую печать страны. Главное, не ч т о написать, а н а ч е м напечатать. Бумаги не было.
Вначале казалось, что дело за деньгами – где их раздобыть? Однако сбор, организованный Агисилаосом и другими членами комитета, прошел весьма успешно. Деньги нашлись, но появилось другое препятствие: оба книжных магазина города – Стравояннопулоса и Ксиласа – наотрез отказались продать им бумагу. Книготорговцы боялись Лингоса и Ибрагима. Стравояннопулос признался Агисилаосу откровенно: в полдень в магазин поступило предупреждение, что, если Стравояннопулос продаст «Улью» бумагу, Лингос и впрямь сделает его кривым[4]4
Стравос – (греч.) – кривой.
[Закрыть]. Напрасно Агисилаос убеждал Стравояннопулоса, что книготорговец вообще, и тем более в г р е ч е с к о й п р о в и н ц и и, не просто продавец книг, он п р о с в е т и т е л ь н а р о д а! «Я согласен, – ответил Стравояннопулос, – но, если Лингос сделает меня кривым, какой из меня будет просветитель?»
Упорное сопротивление Калиманисов выходу «Улья» уже само по себе говорило о том, сколь правильно решение комитета выпустить «Улей» во что бы то ни стало и немедленно. Запрет на бумагу мог преследовать только одну цель: сорвать выход «Улья» именно с е г о д н я н о ч ь ю, ведь завтра никто не помешает им съездить в Патры и закупить там бумагу. «Итак, сегодня», – сказали Агисилаосу. И Агисилаос – другого выхода не было – обратился к опыту прошлого, когда редакция еще не располагала наборными кассами и ручным прессом. Он решил отпечатать листок на гектографе.
Однако и тут все оказалось далеко не так просто, как представлялось сначала. С большим трудом убедили Ксиласа продать им дюжину восковок и с величайшими предосторожностями перенесли их из магазина в подвал. С бумагой их выручил один из тайных друзей партии – преподаватель гимназии, изредка публиковавший в «Улье» стихи под псевдонимом. Но чтобы переправить от него бумагу, пришлось почти на половину суток вывести из строя Лефтериса: еще в полдень он ушел к преподавателю домой и сидел там, дожидаясь поздней ночи, пока преподаватель не сочтет момент подходящим и не выпустит его из дома. Впрочем, теперь осложнения технического порядка не шли ни в какое сравнение с теми осложнениями, которые были вызваны разноречивыми слухами о завтрашних выборах.
Еще утром все были убеждены, что номарх поддержит кандидатуру зубного врача Аргиропулоса. Первая статья Агисилаоса (он уже отпечатал ее на восковке) исходила из этих сведений. Однако вскоре пришло известие о том, что слухи про Аргиропулоса распускались нарочно, чтобы отвлечь общественное мнение. Имя нового кандидата произвело впечатление разорвавшейся бомбы. Это был Маркелос.
Агисилаос переписал статью заново. Но печатать уже не спешил, и его осторожность была вознаграждена, ибо, согласно новым сведениям, добытым, через помощника Аргиропулоса, номарх пошел на коварную игру и намерен добиться компромисса между Калиманисами и Трифонопулосом. Вот это маневр! До такого не додумался ни один из его предшественников за минувшие сорок лет! Что ж, сейчас у номарха были серьезные основания надеяться на успех своего предприятия. Калиманисам придется уступить, лесопромышленник грозит страшным скандалом, и на руках у него вексель, подписанный мэром з а н е с к о л ь к о ч а с о в д о с м е р т и. А тут еще история с колье из «Скарабея», толки об Анете и т. д. Разумеется, таким грязным историям Агисилаос и з п р и н ц и п а не собирался посвятить ни строчки, его газета не унижала себя сплетнями. Тем не менее в редакции «Улья» за этой сюжетной линией следили с немалым интересом. Как заблуждался Георгис Дондопулос, полагавший, что тайну монограммы знает только он! Гравер из «Скарабея», тот самый, который выполнил монограмму, был одним из постоянных читателей «Улья» и, конечно, не замедлил рассказать об этом в редакции газеты. И видно, не только в редакции. Вопрос: «Кто же она? Кто же она?» – повторяли в эту ночь многие.
Как бы там ни было, ситуация казалась Агисилаосу очень неблагоприятной. Выпустить листок необходимо, но какую направленность следует дать материалу?! А вдруг завтра всплывет что-то новое и только что отпечатанные листки лягут рядом с пачками нераспроданного предыдущего номера, который потерпел фиаско именно потому, что за несколько часов утратил свою актуальность. В предыдущем номере «Улей», как всегда, разоблачал мэра, и в передовице – написал ее один из членов партийного комитета – содержалась весьма нелицеприятная характеристика тогда еще здравствовавшего Калиманиса. В статье отмечалось, что мэр страдает прогрессирующей толстокожестью и проявляет полнейшее равнодушие к насущным проблемам города, что ведет он себя как «опереточный бонапартик» и психология его, «антинародная и антидемократическая», является «продуктом времени Кондилиса[5]5
Кондилис – генерал греческой армии, возглавивший несколько военных переворотов.
[Закрыть] и отражает его дух». С последней характеристикой Агисилаос не согласился. «Во-первых, такие типы, как мэр Калиманис, – сказал он на заседании комитета, – существовали еще до Кондилиса, во-вторых, они существуют и после Кондилиса, и, в-третьих, существование их является не выражением «духа Кондилиса», а грозным симптомом явлений куда более опасных...» Итак, в сорок седьмом номере они высказали по адресу мэра много нелестного, однако сразу же после выхода номера в свет им пришлось пойти на похороны и возложить венок на могилу усопшего. И теперь пачки с сорок седьмым номером немым укором лежат в углу, а обстановка меняется с каждым часом...
Эти размышления не настраивали Агисилаоса на оптимистический лад. Однако примерно за час до появления Лефтериса в подвал спустился один из друзей «Улья» со сведениями окончательными и проверенными. Поэтому к приходу Лефтериса материал был подготовлен к печати.
– Иди-ка сюда, – сказал Агисилаос, – прогляди статью и набросай короткий комментарий. Двадцать строк, не больше.
Лефтерис прочитал заголовок статьи.
– «Троянский конь»? – удивленно обернулся он к Агисилаосу. – Почему? Что мы хотим сказать?
– Что они готовят нам настоящего троянского коня, – улыбнулся Агисилаос. – И никаких натяжек тут нет. Нас в самом деле хотят провести, как троянцев. Завтра в четыре созывается чрезвычайное заседание совета. Вопроса о выборах не ставят, будут речи, а потом объявят сбор пожертвований на памятник. Вот тут-то председатель совета и подбросит мысль об избрании Маркелоса.
Лефтерис, просидевший с полудня в доме преподавателя, только теперь услышал о кандидатуре Маркелоса.
– Маркелоса?! Но ведь он даже не член совета!
Как и прочие, Лефтерис уже забыл, что на прошлых выборах в избирательном бюллетене были два Калиманиса – отец и сын. Хотя Маркелос и жил за границей, тем не менее и на муниципальных, и на парламентских выборах Калиманисы заносили его в списки для голосования. Более того, на парламентских выборах, прошедших за два года до муниципальных, Маркелосу не хватило самой малости: он шел вторым по числу голосов после Праксителиса Калиманиса. Поскольку кампания велась в отсутствие Маркелоса, дело приняло скандальную окраску, об этом анекдотичном случае написали почти все газеты страны, а некоторые даже поместили карикатуры и сатирические стихи. (Многие сторонники Калиманисов обвинили тогда Тасиса в том, что он пожалел денег и не купил голоса, которые незадолго до захода солнца предлагал ему какой-то старый политикан.)
– Ну давай, – сказал Лефтерису Агисилаос, – садись за комментарий, время не ждет...
Уговаривать Лефтериса не пришлось. Агисилаос сам осторожно перепечатал статью и комментарий на восковке, закрепил в рамке, провел валиком и снял пробный оттиск.
Прошло несколько часов. Агисилаос сидел за столом, положив голову на руки, и, как видно, дремал. Лефтерис, склонившись над ящиком из-под мыла, что-то писал, а двое рабочих продолжали печатать и аккуратно раскладывать листки сорок восьмого номера «Улья», застелив грязный пол экземплярами сорок седьмого номера. (На самом деле Агисилаос не дремал. Он закрыл глаза, чтобы не видеть, как гибнет плод их трудов: сорок седьмой номер был посвящен минувшему Первомаю – до Первомая выпустить газету не удалось, – и великолепное двухцветное клише для первой страницы обошлось баснословно дорого.)
Итак, работа шла полным ходом... Однако тут-то и разразились самые страшные события той ночи. За дверью раздался грохот. «Задвижку, скорее!..» – крикнул Агисилаос, но было уже поздно: двери широко распахнулись и, подобно наводнению, вниз по лестнице сплошным потоком устремились ноги, злые, перекошенные лица, палки.
– Полиция! – попытался крикнуть Агисилаос.
– Я тебе дам – полиция...
Кто-то со всего размаху обрушил на него палку, и Агисилаос очутился в другом конце комнаты, на пачках «Улья».
– На помощь! – позвал Лефтерис, но его тоже швырнули на пол. Рабочие вступили врукопашную.
– Бумагу! – командовал с верхней ступеньки Ибрагим. – Чтоб не осталось ни одного листка! Крушите машины, чтоб ничего не было целого – ни машин, ни людей! Громите все подряд.
За спиной Ибрагима показался Лингос.
– А ну, живее! Чего копаетесь? Трахни ломом по той машине... Вот так... Теперь по ящикам... А где господин Агисилаос?
К Агисилаосу Лингос относился с некоторым почтением. Они жили по соседству, к тому же в первом и втором классах, которые окончил Лингос, Агисилаос был его учителем.
– Вон он!
– Подними-ка его! Похлопай по щекам, пусть очнется.
Агисилаоса подняли, несколько пощечин привели его в чувство. Мутным, безразличным взглядом он медленно окинул картину разрушения. И вдруг взгляд его ожил.
– На помощь! – пронзительно закричал Агисилаос.
Лингос рассвирепел.
– А ну-ка врежьте ему еще!
Ему врезали, Агисилаос сначала скрючился, потом выпрямился как стрела и рухнул на ящик из-под мыла, который кто-то из бандитов Лингоса надел на голову Лефтериса. Лефтерис был в полузабытьи, он ощущал ноющую боль во всем теле, смутно угадывал, что творится в редакции, и, сознавая весь ужас случившегося, содрогался при мысли, что виной всему он, это по его следам нагрянули громилы. «Ах, этот Дондопулос...» – вспомнил Лефтерис, и могло ли ему прийти в голову...
Между тем как раз в этот момент Дондопулос очнулся и почувствовал холод. Он со стоном подтянул ноги (в первую минуту Георгису показалось, будто они обрублены по колено) и хотел приподняться, но ноги не слушались и дышалось с трудом: рот и нос были заложены. Он долго плевал и сморкался, корчась от острой боли. Хлоп! – что-то шлепнулось ему на ладонь. Георгис наклонился и различил поблескивающий в сгустках крови свой золотой зуб. Теперь он очнулся окончательно, огляделся, увидел дом врача и вспомнил все, что с ним произошло. Свет в окнах уже погас. «Ну и что с того, – подумал Георгис, – еще хорошо, что я оказался здесь поблизости». И, собрав все силы, поднялся на ноги.
Глава десятая«Склонись, коль хочешь вознестись!» – произнес Филипп, закрывая дверь за Георгисом Дондопулосом. Очень верные слова. Именно этот процесс предстоит пройти Филиппу, приговор еще не вынесен, и пока в его распоряжении масса законных средств. Было бы только желание воспользоваться ими, была бы воля и упорство, такое упорство, которое он не раз отмечал у своих клиентов из простонародья. Только с таким упорством и можно довести борьбу до победы. А что за дело ты отстаивал – правое или неправое, законное или беззаконное, нравственное или безнравственное – не имеет никакого значения... Так вот, упорство в Филиппе есть! Он понял это, когда еще говорил с Дондопулосом, и особенно отчетливо осознал сейчас, уже после разговора. Этим важнейшим открытием он обязан Дондопулосу, хотя нет, при чем тут Дондопулос, какое отношение имеет он к внутреннему миру Филиппа? Ровным счетом никакого. Произошло совпадение: крохотная, незначительная сама по себе молекула нечаянно стимулировала большие сдвиги; случайное, совершенно случайное дуновение ветра вновь разожгло огонь, и ты, если зрячий, можешь оглядеться и увидеть, что творится вокруг тебя и в тебе самом. «Пролился свет, и в просиявшем свете познал он самого себя»[6]6
Из неоконченной поэмы классика новогреческой литературы Дионисиоса Соломоса (1798—1857).
[Закрыть]. Именно это произошло сегодня с Филиппом, именно за это он столь щедро заплатил Дондопулосу – за это и ни за что другое...
Так размышлял Филипп, поднимаясь по внутренней лестнице. Он дошел до середины и там, где лестница поворачивала, в задумчивости остановился. «Что следует теперь делать? Каким образом внутренние перемены перевоплотятся – иначе какой в них прок? – в д е й с т в и я и ф а к т ы?»
И тут в круглое лестничное окошко он увидел Георгиса Дондопулоса, стоявшего возле электрического столба в позе такого сосредоточенного раздумья, что Филипп сразу обо всем догадался. «Вот вам, пожалуйста! – воскликнул он с необычайной радостью. – Полюбуйтесь на него! Да я знаю сейчас все его жалкие мыслишки! Прикидывает, куда бы еще пойти, кому бы предложить свои услуги! Клянусь, я прав! Сейчас увидим!» Ждать долго не пришлось, все произошло именно так, как предвидел Филипп, – вместо того чтобы повернуть налево к своему дому, Дондопулос повернул направо и зашагал вниз по улице: эта дорога могла привести его куда угодно – к Калиманисам, к Трифонопулосу, к Аргиропулосу и даже в подвал «Улья». Только не домой, куда он должен был направиться, если бы им руководили честные намерения. «Вот вам, пожалуйста!» – торжествующе выкрикнул Филипп. То, что он сейчас видел из окна, было желанным фактом, подтверждением его мысли. «А-а-а...» – протянул Филипп, и в этом звуке изливалось душившее его чувство радости, выразить которое иначе он не мог.
Тем временем через забор на улицу перескочили две фигуры. И по тому, как они появились, и по тому, как крались вдоль забора, Филипп заключил, что эти люди имеют самое непосредственное отношение к Георгису Дондопулосу, а когда они приблизились к электрическому столбу, Филипп убедился, что его предположение оправдывается.
Обычно, когда Филипп видел Лингоса или Ибрагима, он испытывал отвращение, стыд и, пожалуй, страх. Так бывало д н е м. Однако сейчас, ночью, он не испытал ничего подобного. Появление двух громил – скотов и продажных шкур, как он их называл, – ничего не опровергало, напротив, подтверждало его ожидания. «Правильно! – сказал он все с той же неизъяснимой радостью.– Так и надо! Плеткой их, плеткой! Дондопулоса, Аргиропулоса, Трифонопулоса, Тасиса, ну и, конечно, Агисилаоса, всех, всех.,.» И, называя их одного за другим, Филипп представлял себе не каждого в отдельности, а всех вместе, словно они были одним клубком, все, начиная с Лингоса и Ибрагима и кончая... «Скоты! – пробормотал он, сжимая кулаки. – Скоты! Я вам покажу!.. – Филипп все еще смотрел в окошко, и, хотя на улице никого уже не было, он обращался туда, как будто там, под окном, собрались все те, кому он адресовал свою речь. – Имейте в виду... Все вы считаете, что моя песенка спета. Ошибаетесь, я не банкрот! Н и к т о и з в а с не знает, кто я на самом деле... Никто из вас, – произнес он с особым ударением, – не нашел бы в себе сил, душевной энергии, жизнеспособности, назовите это как угодно, вытерпеть все, что вытерпел я, хотя бы только в з г л я н у т ь с высоты на обрыв, по которому я скатился. Случись это с кем-нибудь из вас, вы были бы уже сломлены. Вы покончили бы жизнь самоубийством или любыми средствами, вопя о помощи, попытались бы остановить свое невыносимое стремительное падение и угасли бы, как гаснет в воздухе ракета, прежде чем шлепнуться на дно пропасти. Вы прекратили бы свое физическое существование, вас просто-напросто не было бы на свете! А я существую, я выдержал все, я все вытерпел, вернее, заставил себя вытерпеть, потому что предчувствовал, что все это неизбежно, все это должно было произойти именно так, как произошло, потому что только благодаря этому я стал тем, к т о я е с т ь с е й ч а с. Вы это почувствуете, вы это поймете сами... Среди подлецов сильнее всех тот, кто з н а е т, ч т о о н п о д л е ц, нет, не то, он н е з н а е т, он познал так много, что теперь уже н е з н а е т ничего, ничего не желает знать, и именно это составляет его чистую, выкристаллизировавшуюся сущность...»
Теперь Филипп не чувствовал радости. (Какая тут радость? И вообще – что такое радость? Зачем оно, это недолговечное удовольствие, за которым всегда следует новое огорчение?) Никаких эмоций Филипп не испытывал. Зато он ощущал в себе прилив сил, переполнявших все его существо. «Так держать!» – произнес он, словно отдавал себе приказ и намечал нужное направление.
Он поднялся на второй этаж. Из каморки старухи доносился храп. «Прекрасно! Прекрасно!» И твердым стремительным шагом Филипп направился в глубь коридора. Он резко рванул дверь – будь она заперта, он наверняка взломал бы ее.
Он вошел и включил свет. Кровать Анеты была пуста, одеяло откинуто, подушки и простыня смяты. Присутствие Анеты ощущалось во всем, но где же сама Анета?
Филипп ринулся к кровати и пощупал простыни – они были еще теплыми. Заглянул под кровать, распахнул шкаф. Потом стремглав выбежал из комнаты и со всего размаху хлопнул дверью. Пусть все рушится! Он в прах разнесет весь дом!
И тут он увидел полоску света, льющегося из неплотно прикрытой двери его кабинета. «Пришла с повинной, – догадался Филипп, – думает, что опять обойдется, я стану говорить, а она – слушать, а потом заговорит она, и все будет, как ей хочется. Ну нет, голубушка, этому не бывать! Довольно разговоров! И незачем возвращаться к тому, что п р о и з о ш л о! Что было, того уже нет, есть только то, что п р о и с х о д и т сейчас. Или я, или ты! – сквозь зубы прошипел Филипп, – я или ты!» – и устремился вперед.
* * *
Анета плакала. Видно, она плакала и раньше – лицо мокро от слез, веки красные и припухшие. Золотое море волос, сияющее и горячее, ниспадало на плечи, а плечи, точно две лодочки, ставшие добычей бури, то показывались на поверхности, то вновь ныряли в пучину волн. Сколько раз настигала Филиппа такая буря? Сколько раз, потеряв силы, тонул он в этой морской пучине? «Нет, сейчас ты меня не потопишь! – сказал себе Филипп и твердой поступью прошел в кабинет. Он приблизился к Анете и неприступной скалой навис над ее головой. Об эту скалу суждено было разбиться несчастным лодочкам, и, чувствуя опасность, Анета предприняла попытку удержаться от крушения.
– Филипп, – сказала она, не поднимая глаз. – Не надо ничего говорить. Представь себе самое худшее: это правда.
Голос ее дрожал, в нем слышалось рыдание, ничего подобного раньше не бывало. «Нет, нет! Никаких сравнений! – одернул себя Филипп. – Начнешь сравнивать, и все погибло. Ни в коем случае не отклоняться от своего!»
– Не тревожьтесь, мадам, я не собираюсь ничего говорить!
Казалось, он уступает. Но Анета понимала, что это не так.
– Филипп, – рыдания заглушали ее голос, – я все тебе скажу, не утаю ничего.
– Ты для этого сюда и пришла?
– Я пришла сказать тебе все.
«Вот оно что... Видать, не по силам тебе эта тяжесть, в одиночку не вынести...» – подумал Филипп.
– Я не стану спрашивать тебя ни о чем! – сказал он все так же сухо и сурово. «Узнаю одно, захочется узнать другое. А как начнешь узнавать, что произошло, утратишь контроль над тем, что происходит. Согласись я тебя выслушать, и во мне исчезнет то, что так тебя пугает теперь, и не ты разобьешься о скалу, а скала скроется в морской пучине. Нет, возврата к прежнему не будет!»
– Нет, нет! – жестко сказал Филипп. – Не надо слов. Не будет ни допроса, ни обвинительного акта, ни речей защиты! Хватит! С этим покончено!
И она тоже поняла, что со старым покончено, поняла, что спасенья нет, она тонет, и протянула руку, словно для того, чтобы удержаться, а Филипп схватил ее, но не для того, чтобы спасти.
– С этим покончено! – повторил он так, будто обрушивал на голову Анеты каменную глыбу.
Он чувствовал, как его пальцы ползут вверх и вонзаются в ее кожу, видел ее лицо, искаженное болью и страхом. Обессиленная, беззащитная, она протянула ему и другую руку, и он схватил ее, и боль стала вдвое, втрое сильнее. Анета закричала, но даже не попыталась вырваться. И, чувствуя, что она всецело в его воле, он все глубже впивался в ее руки, в ее плечи и грудь, и на мраморно-белой коже Анеты оставались широкие фиолетовые следы.
– Шлюха! – шептал он, глядя на следы своих пальцев.
– Нет, нет! – в отчаянии вскрикнула Анета и повисла у него на шее. Они упали на пол, и Филипп обеими руками схватил ее за горло.
– Нет, я тебя не задушу, – яростно шептал он ей прямо в лицо, – но я не оставлю на тебе живого места; изорву на клочки, а потом сошью заново!.. Я сделаю тебя другим человеком...
Он чувствовал, что теряет рассудок, он бил куда попало и как попало. Ей было больно, невыносимо больно. Но Анета знала, что больше ей негде искать спасения. Ни у кого другого, только у Филиппа. И она цеплялась за него, как утопающая, и прижималась К нему, и стремилась – если это удастся – слиться с ним воедино, и так было до тех пор, пока Филипп не почувствовал, что удары становятся слабее, что бить уже не хочется и другая, неподвластная ему сила берет верх над каменной неприступностью, которую он так старался удержать в себе.