Текст книги "Горменгаст (переводчик Ильин)"
Автор книги: Мервин Пик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I
Прюнскваллор сидел у себя в кабинете. Собственно, это Прюнскваллор называл его «кабинетом». Для сестры Доктора Ирмы то была просто комната, в которой брат норовил забаррикадироваться всякий раз, когда она желала поговорить с ним о чем-либо важном. После того как он оказывался внутри, запирал замок, навешивал цепочку да еще и окна замыкал на шпингалеты, ей только и оставалось что биться о дверь.
В этот вечер Ирма была несносней обычного. В чем дело, – снова и снова осведомлялась она, – что мешает ей встретить человека, который оценит ее и восхитится ею? Она вовсе не хочет, чтобы он, этот гипотетический поклонник, посвятил ей всю свою жизнь, потому что мужчина должен и трудиться (при условии, конечно, что труд не будет отнимать у него слишком много времени), – разве не так? Но если он окажется богатым и захочетпосвятить ей всю свою жизнь, тогда что ж – обещать она ничего, конечно, не может, но, по крайней мере, готова внимательно выслушать его предложение. У нее длинная, безупречная шея. Грудь плосковата, это правда, да и ступни тоже, но, в конце-то концов, женщина не может обладать всеми достоинствами сразу.
– Ведь двигаюсь-тоя красиво, Альфред? – с неожиданным пылом вскричала она. – Я говорю, двигаюсь-то я красиво?
Ее брат, сидевший подперев длинной белой ладонью длинное розовое лицо, оторвал взгляд от скатерти, на которой он изображал скелет страуса. Рот Доктора машинально открылся – то был скорее зевок, чем улыбка, впрочем, и зевок этот полыхнул немалым количеством зубов. Затем гладкие челюсти Доктора снова сомкнулись, и он уставился на Ирму, в тысячный раз дивясь безумному стечению обстоятельств, обременившему его такой сестрой. Поскольку то был уже тысячный раз, и, стало быть, навык у Доктора имелся, удивление его продлилось всего-навсего пару сокрушенных секунд. Но и за эти секунды он в который уж раз впитал в себя совершеннейший идиотизм ее тонкого, безгубого рта, конвульсивную глупость кожи под глазами, раскатистый рев угнетенных чувств, отзывавшийся в ее голосе всего лишь слабеньким блеянием, гладкий, пустой лоб (с которого пышные, жесткие, мышастые волосы тянулись, туго облегая черепную коробку, назад, чтобы сплестись в плотный, твердый, как булыжник, узел) – лоб, походивший на ровно оштукатуренный фасад заброшенного дома, в котором обитает разве что призрак птицеподобного постояльца, скачущего в пыли и охорашивающегося перед потускневшими зеркалами.
«Господи-господи! – думал он, – почему из всех созданий, населяющих шар земной, именно я, ни в каких умертвиях не повинный, наказан подобным образом?»
Доктор опять улыбнулся. На сей раз улыбка его не несла никакого сходства с зевком. Челюсти Доктора растворились, как крокодильи. И как только смогла голова человека вместить столь жуткие, столь ослепительные зубы? Совершенное сходство с новехоньким кладбищем. И заметьте, полностью анонимным. Ни на одном надгробии не вытесано имени владельца. Пали ль они в боях, сии непоименованные, недатированные дентальные мертвецы, чьи монументы сверкают под солнцем, когда челюсти раскрываются, а когда закрываются, встают во тьме плечом к плечу, с течением лет все теснее притираясь друг к дружке? Прюнскваллор улыбался. Ибо он находил утешение в мысли, что существуют вещи и похуже метафорической обремененности такойсестрой, и одна из них состоит в обремененности ею во всем буквальном кошмаре такового явления. Ибо воображению Доктора явилась редкостной живости картина – сестра сидит у него на спине, вдвинув плоские ступни в стремена, ее каблуки впиваются ему в бока, а он, закусив удила, скачет во весь опор вкруг стола, дергаясь под перекрестными ударами хлыста, и в этом галопе расточается вся его жалкая жизнь.
– Когда я задаю тебе вопрос, Альфред, – я говорю, когда я задаю тебе вопрос, Альфред, я исхожу из предположения, что ты все-таки человек настолько воспитанный, пусть даже ты мне и брат, что ответишь, вместо того, чтобы глупо ухмыляться собственным мыслям.
Следует сказать, что если и существовало нечто такое, в чем Доктор отродясь замечен не был, так это именно способность глупо ухмыляться. Форма его лица просто-напросто не позволяла проделать что-либо подобное. Да и лицевые мышцы Доктора совершали совсем иные движения.
– Сестра моя, – сказал он, – поскольку ты мне сестра, прости, если сможешь, своего брата. Он, затаив дыхание, ждет от тебя ответа на свой вопрос. Вопрос же таков, о горлица моя: «Что ты ему сказала?» Ибо он забыл все в такой полноте, что если бы сама кончина его зависела от сказанного тобою, ему пришлось бы жить дальше – с тобой, его ягодным леденцом, с тобой одной.
Ирма никогда не прислушивалась к более чем пяти первым словам чрезмерно извилистых периодов брата, и потому немалое число оскорблений пролетало мимо ее ушей. Оскорблений, лишенных какой-либо злобы, но доставлявших Доктору что-то вроде словесного самоувеселения, без которого ему пришлось бы всю жизнь безвылазно просидеть у себя в кабинете. Который, к тому же, был никакой и не кабинет, поскольку хоть вдоль стен его и тянулись книжные полки, помимо них в нем обретались лишь очень удобное кресло да очень красивый ковер. Письменный стол отсутствовал. Бумага с чернилами – тоже. Отсутствовала даже мусорная корзина.
– Так о чем ты меня вопрошала, плоть моей плоти? Я постараюсь помочь тебе, чем смогу.
– Я сказала, Альфред, что я не лишена обаяния. А также изящества и ума. Почему за мной никто не ухаживает? Почему никто никогда не делает мне авансов?
– Ты имеешь в виду – финансовых? – спросил Доктор.
– Я имею в виду – возвышенных, одухотворенных, Альфред, и ты это прекрасно знаешь. Что есть в других такого, чем не обладаю я?
– И наоборот, – сказал Прюнскваллор, – чего нет в них такого, чем ты уже обладаешь?
– Я не понимаю тебя, Альфред. Я говорю, я тебя не понимаю.
– Именно-именно, – отозвался брат, простирая вперед руку и трепеща по воздуху пальцами. – И мне хотелось бы, чтобы ты это прекратила.
– Но моя манера держаться, Альфред! Неужели она не бросается в глаза? Что же напало на представителей твоего пола – они совсем уже не способны увидеть, как красиво я двигаюсь?
– Возможно, мы слишком возвышены, одухотворены, – сказал доктор Прюнскваллор.
– Да, но моя осанка, Альфред, моя осанка!
– Она слишком натужна, о сладчайший белочек, слишком, слишком натужна. На безотрадной дороге жизни тебя кренит то в одну, то в другую сторону – да еще и бедра твои вращаются на ходу. О нет, дорогая моя, твоя осанка отталкивает мужчин, вот и все. Ты пугаешь их, Ирма.
Вот уж чего Ирма снести не могла.
– Ты никогда не верилв меня! – закричала она, вскакивая из-за стола, и безупречная кожа ее густо покраснела. – Но я тебе вот что скажу. – Голос Ирмы поднялся до пронзительного визга. – Я леди!Ты что думаешь, мне нужны мужчины? Скоты! Я их ненавижу! Слепые, тупые, неуклюжие, отвратительные, тяжеловесные, вульгарные твари и ничего больше. И ты тоже один из них! – взвизгнула она, тыча пальцем в брата, который, чуть приподняв брови, вернулся к оставленному было изображению страуса. – Ты тоже одиниз них! Тыменя слышишь, Альфред? один из них!
Вопли ее привлекли слугу. Последний неблагоразумно приоткрыл дверь, якобы намереваясь спросить, не звонила ль хозяйка, а на деле – желая узнать, что тут творится.
Горло Ирмы трепетало, как тетива.
– На что он нужен настоящей леди, мужчина? – возопила она и вдруг, увидев в дверях физиономию слуги, сцапала со стола нож и метнула его в эту физиономию. Впрочем, прицел ее оказался совсем не хорош – быть может, оттого, что она прилагала слишком много усилий, чтобы остаться леди, – и нож вонзился в потолок точнехонько над ее головой да там и остался, в совершенстве имитируя трепет ее горла.
Доктор, неторопливо добавив последний позвонок к хвосту страусиного скелета, оборотился к двери, в которой оцепеневший слуга, разинув рот, таращился на дрожащий нож.
– Не будете ль вы столь любезны, милейший, что уберете вашу чрезмерно раскормленную тушу из проема двери, ведущей в эту комнату? – произнес Доктор тонко, неторопливо, – и постараетесь держать ее на кухне, за что вам, собственно говоря, и платят, ведь ваше место, ежели не ошибаюсь, между кастрюль?., ну так вот, окажите любезность. Никто не звонил и вас сюда не призывал. Голос вашей хозяйки, хоть он и высок, ничего общего со звоном колокольчика не имеет… то есть, решительно ничего.
Физиономия сгинула.
– И что хуже всего, – послышался прямо из-под ножа полный отчаяния крик, – он больше не приходит повидаться со мной! Никогда! Никогда!
Доктор поднялся из-за стола. Он понимал, что речь идет о Стирпайке, хотя сестра, быть может, и не испытала ни разу рецидива подавленной страсти, разросшейся в ней с того дня, когда этот молодой человек впервые послал в ее слишком податливое сердце свои льстивые стрелы.
Брат Ирмы отер салфеткою губы, смахнул с брюк крошку и распрямил длинную, узкую спину.
– Я спою тебе песенку, – сказал он. – Сочинил ее вчера вечером в ванне, ха-ха-ха-ха! – этакая безалаберная нескладица, так я ее и назвал – безалаберная нескладица.
И скрестив на груди изящные белые руки, он пошел вокруг стола.
– Начинается, сколько я помню, так… – Понимая, впрочем, что Ирма скорее всего не станет слушать его декламацию, Доктор снял со стола бокал, стоявший рядом с ее тарелкой, и: – …Ирма, дорогая, тебе не помешает глоток вина, прежде чем ты отправишься спать – ведь ты, судорожная моя, намереваешься с минуты на минуту отбыть в Страну Грез – ха-ха-ха! – и всю ночь провести там в обличии истинной леди.
С проворством профессионального престидижитатора Доктор вытащил из кармана пакетик, извлек из него таблетку и уронил ее в бокал Ирмы. Плеснув туда же немного вина, он с преувеличенной грацией, редко его покидавшей, протянул бокал сестре.
– А я налью немного себе, – сказал он, – и мы выпьем за общее наше здоровье.
Ирма, уже упавшая в кресло, сидела, спрятав в ладонях длинное мраморное лицо. Черные очки ее, коими она защищала от света глаза, ухарски съехали на щеку.
– Надо же, я совсем забыл о своем обещании! – воскликнул, застыв перед нею и по-птичьи склонив набок целлулоидную голову, Доктор – очень высокий, худой и прямой, весь – олицетворенная чувствительность и нервная интеллектуальность.
– Первым делом, добрый глоток упоительного вина с виноградников под мечтательным холмом – так и вижу его, – и ты, Ирма, ты ведь тоже способна его увидеть? Крестьяне трудятся, потея под солнцем, – а почему? А потому что у них нет иного выбора, Ирма. Они беспросветно бедны, согбенные шеи их кривы. И эти мужчины, мужья, Ирма, как всякий достойный муж, заботятся о своих возлюбленных – ласкают лозы загрубелыми дланями, шепчутся с ними, улещивают их. «О виноградинки, – бормочут они, – дайте нам вина. Ирма ждет». Ну и вот оно, вот оно, ха-ха-ха-ха! Восхитительно вкусное, белое, в хрустальном бокале. Запрокинь главу и глотай, моя капризная королева!
Ирма немного встряхнулась. Она не услышала ни слова. Она томилась в собственном, личном аду унижения. Глаза ее обратились к ножу в потолке. Тонкий рот дернулся, но Ирма все же взяла протянутый братом бокал.
Брат чокнулся с нею и, повторяя движенье его руки, Ирма непроизвольно подняла бокал к губам и отпила.
– А теперь та самая нескладица, набросанная в присущей мне небрежной манере. Да, но как же она начинается? Как она начинается?
Прюнскваллор знал, что уже к третьей строфе на Ирме скажется сильное, лишенное вкуса снотворное, растворенное им в вине. Он уселся на пол у колен сестры и, подавив отвращение, похлопал ее по ладони.
– Первейшая из дам, – сказал он, – взгляни на меня, если сможешь. Сквозь полуночные очки свои. Это будет совсем не страшно – для того, кто вскормлен на ужасах. Итак, слушай…
У Ирмы уже слипались глаза.
– Начинается, ежели не ошибаюсь, так. Я назвал мою песенку «Костистый конь».
Костистый конь, вильни крестцом,
Берцовой костью громыхни,
Грядущее, как серный ком,
Лежит в морской тени.
Не мчишь ты больше от души
Средь лютиков и росных трав,
Лишь ветер, воя, тормошит
Твой тазобедренный сустав.
– Тебе нравится, Ирма?
Та сонно кивнула.
Напружась, похрусти сильней
Пологой пагодой спины
Еда да йод – за гранью дней
Кому они нужны?
Костистый конь внезапно сел,
Взметнув весь остов разом;
Я косо на него глядел —
Ведь он же был не связан.
Ничем – ни связок и ни жил.
Лишь только… [1]1
Здесь и далее стихи в переводе А. Глебовской. – Здесь и далее прим. переводчика.
[Закрыть]
Тут Доктор, забывший, что дальше, снова покосился на сестру свою Ирму – та крепко спала. Доктор позвонил в колокольчик.
– Горничную вашей хозяйки, носилки и двух мужчин, чтобы их тащить. – В двери появилось лицо. – И мигом.
Лицо исчезло.
Когда Ирму уложили в постель, и прикрутили лампу, и тишина водворилась в доме, Доктор отпер дверь кабинета, вошел и плюхнулся в кресло. Ломкие с виду локти его оперлись о мягкие подлокотники. Пальцы переплелись, образовав подобье изысканного гнезда, и в это гнездо Доктор погрузил длинный свой подбородок. Еще через несколько секунд он снял очки и положил их на подлокотник. Затем, снова сцепив пальцы под подбородком, закрыл глаза и негромко вздохнул.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Впрочем, ему суждено было вкусить лишь несколько мгновений покоя, поскольку вскоре за окном послышались чьи-то шаги. Правда, донеслось этих звуков всего-навсего два, но в весомости и неспешности их слышалось нечто, внушившее Доктору мысль об армии, движущейся в совершенном согласии – грозно, размеренно. Дождь затих и удар каждой ноги о землю различался с пугающей ясностью.
Прюнскваллор распознал бы эту зловещую поступь и средь миллиона других. Однако в вечерней тиши мысли Доктора полетели за призраком армии, пробудившемся в его поскакучем мозгу. Но что же в механической поступи этого статного призрака сводило горло и челюсти вяжущей судорогой, порождаемой обыкновенно мыслью о ломтике лимона? Отчего на глаза набежали слезы? И заколотилось сердце?
Углубляться в эти материи Доктору было некогда и потому он одновременно отбросил со лба космы седых волос и выбросил из головы армию на марше.
Достигнув двери прежде, чем треньканье колокольчика привлекло бы к ней совершенно ненужных в этом случае слуг, он открыл ее и предстал перед грузной фигурой, уже собравшейся садануть по двери поднятым кулаком…
– Добро пожаловать, ваша светлость, – сказал Доктор. Тело его чуть согнулось вперед в пояснице, зубы блеснули, а сам он меж тем гадал, с какой, во имя всяческих ересей, стати Графине явилась в голову мысль посетить своего врача в этот полуночный час. Она вообще никого не посещала, ни днем, ни ночью. То было не в ее правилах. И тем не менее – вот она.
– Осадите коней. – Голос Графини был тих, но тяжек.
Одна из бровей доктора Прюнскваллора взлетела едва ль не до самого верха лба. Приветствие, прямо сказать, необычное. Можно подумать, что он вознамерился заключить Графиню в объятия. Да одна только мысль об этом леденила его!
Однако следом Графиня произнесла:
– Ладно, можете войти, – и вторая бровь Доктора взлетела вслед за товаркой так прытко, что та испуганно дернулась.
Данное ему разрешение «войти», когда он и так внутри, было достаточно странным, а уж то, что гостья дозволяет хозяину войти в его собственный дом, представлялось и вовсе нелепым.
Медленная, тяжкая, тихая властность, звучавшая в голосе Графини, делала положение еще более затруднительным. Графиня вступила в прихожую.
– Я хотела увидеться с вами, – произнесла она, не сводя, однако ж, глаз с двери, которую уже закрывал Прюнскваллор. Когда же двери осталось пройти путь всего лишь в шесть дюймов, чтобы, лязгнув засовом, замкнуться от ночи, – постойте! – сказала Графиня. – Придержите дверь!
Затем крупные губы ее напучились, как у ребенка, и она свистнула – протяжно, до странного мелодично. Нежная, одинокая нота, какой и не ждешь от столь массивного существа.
Доктор, повернувшийся к ней, выглядел истинным воплощением растерянного недоумения, хотя зубы его поблескивали по-прежнему весело. Впрочем, он еще поворачивался, а уж нечто, уловленное краем глаза, зацепило его внимание. Нечто белое. Шевелящееся.
В щели, оставленной почти закрытой дверью, Доктор увидел у самой земли личико – круглое, как полная луна, и мягкое, как мех. В последнем не было ничего удивительного, поскольку личико и было покрыто шерсткой, казавшейся в тусклом свете прихожей болезненно бледной. Едва Доктор успел осознать увиденное, как это личико сменилось вторым, а следом, тихие, как смерть, объявились третье, четвертое, пятое… Сплоченной чередою коты проскальзывали в прихожую, так тесно следуя один за другим, что их вполне можно было принять за нечто единое – за белый хвост ее светлости.
Прюнскваллор, так и не снявший ладони с дверной ручки, смотрел, ощущая легкое кружение в голове, как мимо ног его струится этот волнистый поток. Кончатся они когда-нибудь? Прошло уже больше двух минут.
Он перевел взгляд на Графиню. Та стояла, обвитая, точно маяк, пенным прибоем. Красные волосы ее, освещенные неяркой лампой, сочились тусклым светом.
Прюнскваллор был уже совершенно счастлив. Ибо смутили его не столько коты, сколько невразумительные приказы Графини. Теперь же смысл их стал вполне очевиден. И все же, как странно – велеть стае котов осадить коней!
При этой мысли брови его, неохотно сползшие до середины лба, пока он ждал возможности затворить дверь, снова взвились вверх – так, будто грянул стартовый пистолет, и быстрейшую из них ожидала награда.
– Вот… все… мы… и здесь, – сказала Графиня. Прюнскваллор обернулся к двери и увидел, что поток и вправду иссяк.
– Так-так-так-так! – заливисто вскричал он, привстав на цыпочки и бия руками по воздуху, словно был эльфом и намеревался взлететь. – Как это чарующе, воистину чарующе,что вы посетили меня, ваша светлость. Бог да благословит мою аскетичную душу, если вы не оторвали старого отшельника от занятий самоанализом! Ха-ха-ха-ха-ха! И вот, как вы соизволили выразиться, вы все и здесь. В чем никак уж нельзя усомниться, не правда ли? Ах, как мы повеселимся! Игры в мяузыкальные стулья и прочее в том же роде! ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!
Почти непереносимая высота его смеха погрузила прихожую в полную тишину. Коты, сидевшие, выпрямив спины, не сводили с него глаз.
– Но я заставляю вас ждать! – вскрикнул Доктор. – Ждать у меня в прихожей! Разве вы калека какая-нибудь, ваша светлость, или некая плодовитая нищенка, чьим околдованным отпрыскам я способен, как она полагает, вернуть человеческий облик? Разумеется, нет, клянусь всяческой очевидностью! так чего же ради оставлять вас на этом холоде – в этой сырости – в сих несносных сенях, при том, что дождевая вода стекает с вас положительными водопадами… и потому… и потому, если вы дозволите мне показать вам путь… – Он взмахнул длинной, тонкой, изящной рукой и белая ладонь на конце ее затрепыхалась, точно шелковый флаг, – …я распахну пару дверей, зажгу одну-две лампы, стряхну крошку-другую и мы будем готовы к… Какое ж вино мы предпочтем?
И странно вспархивая ногами, он устремился к гостиной.
Графиня последовала за ним. Слуги уже убрали со стола оставшуюся от ужина посуду, оставив гостиную столь безмятежно спокойной, что трудно было поверить, будто именно в этой комнате Ирма совсем недавно покрыла себя позором.
Прюнскваллор, пропуская Графиню, широко распахнул дверь. Распахнул с театральной бесшабашностью, подразумевавшей, надо думать, что если дверь разломится или сорвется с петель или картина слетит со стены, то и пускай их. Дом принадлежит ему, он вправе делать здесь все, что ему заблагорассудится. Ежели он решился рискнуть сохранностью своего имущества – это касается только его. А в случаях, вроде нынешнего, разного рода мелочные соображения приходят в голову только черни.
Графиня прошествовала в середину комнаты и здесь остановилась. Она рассеяно обозрела все ее окружавшее – длинные лимонно-зеленые шторы, резную мебель, темно-зеленый ковер, серебро, фарфор, обои в бледно-серую с белым полоску. Возможно, разум Графини и обратился к пропахшему свечным салом, полному птиц, тускло освещенному хаосу ее спальни, однако никакого выражения на лице Графини не обозначилось.
– И… все… ваши… комнаты… похожи… на… эту?.. – пророкотала она, едва опустившись в кресло.
– Э-э, позвольте подумать, – сказал Прюнскваллор. – Нет, не в точности, ваша светлость… не в точности.
– Полагаю… они… безупречно… чисты… Ведь… так… а?
– Надеюсь, что так, да, да. Очень надеюсь. Не то чтобы я в течение года посещал больше пяти-шести из них, но при том количестве слуг, которые порскают взад-вперед со щетками и метлами, лязгая ведрами и выжимая тряпки, и при наличии сестры моей, Ирмы, порскающей по пятам их, приглядывая, чтобы кривое делалось прямым и наоборот, я ничуть не сомневаюсь, что все тут у нас простерилизовано настолько, что уж почти и не дышит – ни пятнышка на перилах, и ни единого микроба, питающего надежду на спокойное существование.
– Ясно, – сказала Графиня. Просто поразительно, сколько убийственного неодобрения удалось ей вложить в это короткое слово. – Однако я пришла поговорить с вами.
С миг она задумчиво проглядела перед собой. Коты, не шевелившие ни единым усиком, заполнили комнату. Их геральдические фигуры украшали каминную доску. Стол являл собою монолит белизны. Кушетка преобразилась в сугроб. Ковер был словно вышит глазами.
Голова ее светлости, всегда казавшаяся куда более крупной, чем то дозволено человеческой голове, была отвернута в сторону от Доктора и несколько склонена, так что мощная шея Графини напряглась, сохранивши, впрочем, пышность и полноту на ближней к Доктору стороне ее. Щека Графини почти совсем заслонила профиль. Волосы были по большей части забраны вверх в подобия красноватых гнезд, то, что осталось неприбранным, тлело, спадая змеиными кольцами на плечи и только что не шипя.
Доктор развернулся на узких ступнях, напыщенным жестом растворил дверцу горки из атласного дерева, дернув головой, отбросил со лба копну седых волос и переплел под подбородком длинные белые пальцы. Затем, снова поворотясь к Графине (так и сидевшей, подставляя взорам его плечо и примерно осьмушку лица), сверкнул зубами и вопросительно завел брови:
– Ваша светлость, – сказал он, – то, что вы решили нанести мне визит и обсудить со мной некую тему, – великая честь для меня. Но прежде всего – чтовы будете пить?
Распахнув дверцу горки, Доктор выставил напоказ самую редкостную и изысканную коллекцию вин, какую только можно было подобрать в его погребе.
Графиня повела по воздуху огромной головой.
– Кувшин козьего молока, Прюнскваллор, если вас не затруднит, – сказала она.
Все в Докторе, что почитало красоту, изящество, тонкость и избранность, – а в нем присутствовали многие качества, живо откликавшиеся на эти абстракции, – скукожилось, будто улиточьи рожки, и едва не приказало долго жить. Впрочем, когда он, внешне сохранивший полное самообладание, вновь повернулся к Графине, ладонь его, вознесенная было в воздух, но задержанная на полпути к солнцу, плененному некогда на давно уж забытых виноградниках, всего лишь запорхала туда-сюда, будто дирижируя оркестриком гномов. Доктор отвесил поклон, блеснул зубами, позвонил в колокольчик, и когда в двери появилось лицо:
– Коза у нас есть? – спросил он. – Ну же, ну же, любезный – да или нет? Есть у нас коза или таковая отсутствует?
Слуга положительно заверил его, что коз в хозяйстве не имеется.
– Ну так, сделайте милость, отыщите какую ни есть. И немедля. Нам необходима коза. Ступайте.
Графиня уселась поудобнее, широко раздвинув ступни и свесив по сторонам кресла тяжелые весноватые руки. Наступило молчание, которое даже Прюнскваллор не нашел чем нарушить. В конце концов, нарушил его голос Графини.
– Зачем вы втыкаете ножи в потолок?
Доктор заново перекрестил уже скрещенные ноги и последовал за безучастным взглядом Графини, прикованным к длинному хлебному ножу, который, казалось, вдруг заслонил собою все находившееся в комнате. Одно дело – нож в каминной решетке, или на подушке, или под креслом, и совсем другое – нож, окруженный белой пустынею потолка: такому негде укрыться, он наг и вопиющ, как свинья в кафедральном соборе.
Впрочем, Доктор находил плодоносным любой предмет разговора. Его пугало лишь отсутствие темы, а столкнуться с таковым ему случалось редко.
– У этого ножа, ваша светлость, – сказал он, окидывая названное орудие взглядом, исполненным глубочайшего уважения, – хоть нож он всего только хлебный, имеется своя история. История, мадам! И весьма интересная.
Он обратил к гостье взгляд. Гостья безучастно ждала.
– Сколько ни выглядит он скромным, неромантичным, несоразмерным и грубым, для меня этот нож многое значит. Хоть я, мадам, смею вас уверить, я – человек не сентиментальный. Тогда почему же? – спросите вы себя. Почему? Позвольте, я вам все расскажу.
Он сцепил ладони и несколько сгорбил узкие, изящные плечи.
– Именно этим ножом, ваша светлость, я произвел первую мою успешную операцию. Я скитался в то время в горах. Огромных, поросших травою горах. Полных своеобразия, но начисто лишенных обаяния. Я был один с моим верным мулом. Мы заблудились. Над головою моей промчал метеор. Но что проку было нам от него? Никакого решительно не было. Он лишь вывел нас из себя. На миг в нездоровых зарослях папоротника обозначилась тропа. Определенно не та, что нам требовалась. Она лишь привела бы нас обратно в трясину, из которой мы только что выбрались, убив на это полдня. Каково изложено? Как коряво изложено, ваша светлость, ха-ха-ха-ха-ха! Так о чем я? Ах, да! Совершенная тьма. Многие мили до чего бы то ни было. И что же вдруг происходит? Удивительнейшее событие. Я погоняю мула палкой – в ту минуту я ехал на нем, – и внезапно эта скотина вскрикивает, точно дитя, и оседает наземь. А оседая, поворачивает ко мне огромную, косматую голову и, хоть света совсем мало, я вижу, что глаза его положительно молят меня об избавлении от некой непонятной мне муки. Следует сказать, ваша светлость, что мука есть вещь мучительная для всякого, кого она мучает, но обнаружить вместилище муки в муле, во тьме, средь гор и нездоровых зарослей папоротника это… э-э… нелегко (литота!), ха-ха-ха! Однако надо же что-то и предпринять.Мул, здоровенный такой, уже лежит в темноте на боку. Я успел соскочить с него, пока он оседал, и уже напрягал мои умственные способности до пределов возможного. Глаза животного, не отрывавшиеся от меня, походили на лампы, в которых кончается масло. Я задал себе пару вопросов – уместных вопросов, как мне представлялось в то время, – и первый из них был таков: ЯВЛЯЕТСЯ ли его мука душевной или телесной? В первом случае, темнота не составит помехи, однако исцеление окажется делом прекаверзным. Во втором, темнота не сулит никакого добра, зато задача, которую предстоит разрешить, – вполне по моей части. Или почти по моей. Я выбрал второе, и благодаря скорее удаче, нежели тому удивительному шестому чувству, которое нарождается в человеке, очутившемся один на один с мулом среди поросших травою гор, почти сразу же обнаружил, что выбор мой оказался верен, ибо, едва решившись исходить из начал телесных, вцепился мулу в голову и повернул ее под таким углом, чтобы тусклое тление его глаз окатило – слабенько, разумеется, но, тем не менее, окатило смутным светом остальноеего тулово. И я был немедля вознагражден. Взорам моим предстал чистейший случай «инородного тела». Вкруг задней ноги животного обвился – уж и не скажу вам, сколько раз – питон! Даже в тот страшный, все решающий миг я не мог не отметить его красоты. Он был гораздо, гораздо прекраснее моего старого мула. Но пришла ль в мою голову мысль, что мне надлежит перенести свою привязанность на рептилию? О нет. В конце концов, на свете существует не одна красота – есть еще и верность. К тому же, я терпеть не могу пешей ходьбы, а ехать верхом на питоне, ваша светлость, есть испытание, слишком обременительное для человеческого терпения. И кроме того…
Тут Доктор взглянул на свою гостью и немедля о том пожалел. Вытащив шелковый платочек, он отер им лоб, затем, еще раз сверкнув зубами, сообщил с отчего-то поубавившимся воодушевлением:
– Вот тогда-то я и вспомнил о моем хлебном ноже.
На миг наступило молчание. А когда Доктор набрал полную грудь воздуха и хотел продолжить рассказ:
– Сколько вам лет? – спросила Графиня. Однако прежде чем доктор Прюнскваллор успел перестроиться, в дверь стукнули, и появился, волоча за собою козла, слуга.
– Не тот пол, идиот! – Графиня тяжело поднялась из кресла и, подойдя к козлу, погладила его по голове большими ладонями. Козел потянулся к ней, напрягши веревку, и лизнул ее руку.
– Вы меня изумляете, – сказал слуге Доктор. – Не удивительно, что вы и готовите плохо. Прочь, любезный, прочь! Сыщите нам другое животное, да постарайтесь, во имя любви к млекопитающим, снова не напутать с полом! Иногда просто диву даешься, что же это за мир, в котором нам приходится жить, – клянусь всеми первоосновами, просто диву даешься!
Слуга удалился.
– Прюнскваллор, – произнесла Графиня, уже отошедшая к окну и глядевшая теперь во двор.
– Мадам? – откликнулся Доктор.
– У меня тяжело на сердце, Прюнскваллор.
– На сердце, мадам?
– На сердце и на душе.
Она вернулась к креслу, уселась заново и, как прежде, свесила руки по сторонам.
– В каком смысле, ваша светлость? – В голосе Прюнскваллора не осталось и следа пустой игривости.
– В замке неладно, – ответила она. – Не знаю, где именно. Но неладно.
Она смотрела на Доктора.
– Неладно? – наконец отозвался он. – Вы подразумеваете некое влияние – некое дурное влияние, мадам?
– Наверняка не знаю. Но что-то переменилось. Я это чувствую нутром. Завелся тут у нас некто.
– Некто?
– Враг. Человек или призрак – не знаю. Но враг. Понимаете?
– Понимаю, – ответил Доктор. Желанье шутить покинуло его окончательно. Он наклонился вперед. – Это не призрак, – сказал он. – Призракам не присуще стремление к бунту.
– К бунту! – громко произнесла Графиня. – К какому бунту?
– Понятия не имею. Но что же еще, мадам, могли б вы почувствовать, как вы изволили выразиться, нутром?
– Да, но кто здесь осмелится бунтовать? – прошептала Графиня, словно обращаясь к себе самой. – Кто осмелится?.. – И помолчав: – А сами вы кого-нибудь подозреваете?
– У меня нет доказательств. Но я поищу их. Ибо, клянусь ангелами небесными, раз уж вы заговорили об этом, значит в замок вселилось зло, ошибки быть не может.
– Хуже, – отозвалась Графиня, – хуже, чем зло. Измена. Она глубоко вдохнула и произнесла, очень медленно: – …и я сокрушу врага, истреблю – не только ради Титуса и его покойного отца, но больше того – ради Горменгаста.