355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мервин Пик » Горменгаст (переводчик Ильин) » Текст книги (страница 2)
Горменгаст (переводчик Ильин)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:43

Текст книги "Горменгаст (переводчик Ильин)"


Автор книги: Мервин Пик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

В то теплое летнее утро огромное, похожее на заржавелый колокол сердце Горменгаста вполовину спало и казалось, что приглушенные удары его никаких отзвуков не порождают. В зале с оштукатуренными стенами зевало безмолвие.

Иногда из прибитого над дверью этой залы красного от ржавчины шлема или шишака доносился песчаный, осыпчатый звук и миг спустя из глазной прорези высовывался галочий клюв – высовывался и тут же исчезал. Покрытые штукатуркой стены уходили вверх, в пасмурный и, похоже, беспотолочный сумрак, разрежаемый лишь одиноким, высоко пробитым окном. Теплый свет, пробивавшийся сквозь заросшее паутиной стекло, намекал на присутствие галерей, не то балконов где-то выше окна, но ничего не говорил о наличии там каких-либо дверей и вообще способов, коими можно было б на эти балконы попасть. Несколько лучей солнечного света наклонными диагоналями тянулись из окошка по зале, точно медные провода, и каждый завершался на досках пола лужицей янтарной пыли. Паук сажень за саженью спускался вниз на рискованно длинной нити и, вдруг пронизав солнечный луч, обращался на миг в безделушку из светозарного золота.

Ниоткуда не доносилось ни звука, но вот окошко – точно настал срок разрядить сгустившееся напряжение – раскрылось, и солнечные лучи исчезли, поскольку в залу просунулась потрясающая колокольцем рука. Почти сразу послышался топот, а мгновенье спустя распахнулась и захлопнулась дюжина дверей, и по зале, пересекая ее во всех направлениях, засновали люди.

Колокольчик умолк. Рука выдернулась из окошка, люди исчезли. Не осталось ни единого признака того, что меж оштукатуренных стен когда-либо двигалось или дышало хотя бы одно живое существо, что когда-либо открывалось множество дверей, – разве вот белесый цветочек остался лежать в пыли под заржавленным шлемом, да дверь залы еще тихо покачивалась взад и вперед.

II

Она покачивалась, мельком показывая фрагменты беленого коридора, загибавшегося по дуге, столь широкой и плавной, что там, где наконец исчезала из виду правая стена, потолок, казалось, поднимался над полом не более чем на высоту лодыжки.

Этот коридор, длинный, сужающийся в пепельно-белой перспективе, изгибающийся с безнатужной легкостью парящей в воздухе чайки, внезапно ожил. Ибо к пустой зале стало быстро приближаться нечто, в чем лишь с большим трудом – во всяком случае, пока оно не одолело трети длинной, ведущей сюда дуги, – можно было различить коня и всадника. Резкое щелканье копыт вдруг раздалось прямо за качкой дверью, и маленький серый пони толкнул ее мордой, заставив широко раствориться.

На пони сидел Титус.

Он был в свободном одеянии из грубой ткани, обычном для всех детей замка. Первые девять лет жизни наследнику Графства полагалось проводить среди людей из низших сословий, стараясь постигнуть их помыслы и побуждения. В пятнадцатый день рождения ему следовало оборвать всякую дружбу с ними, буде таковая возникнет. Всей его повадке надлежало перемениться, заместив прежние дружеские отношения с челядью замка новыми, более строгими и разборчивыми. В ранние же годы потомок Рода обязан был, ибо того требовала традиция, каждодневно проводить, по крайности, определенные часы, с детьми невысокого звания – есть в их обществе, спать в их спальнях, брать вместе с ними уроки у Профессоров и участвовать, наряду с прочей мелюзгой низкого разбора, в разного рода освященных веками играх и обрядах. Но и при всем том Титус сознавал, что находится под постоянным призором: со стороны должностных особ, следивших, чтобы он не нарушил каких-либо правил, а порой и со стороны мальчиков. Не доросший еще до понимания всего, что проистекало из его положения, он все же вырос достаточно, чтобы осознавать свою исключительность.

Раз в неделю, перед утренними занятиями, ему разрешалось в течение часа кататься на серой лошадке под высокими южными стенами, и возносимая ранним солнцем фантастическая тень мальчика во весь опор неслась за ним по высоким камням. Стоило Титусу взмахнуть рукой и теневой двойник его на идущем галопом теневом скакуне тоже замахивался.

Однако сегодня, вместо того чтобы рысью направиться к любимой южной стене, Титус, поддавшись озорному капризу, поворотил пони в черную от мха арку и въехал в замок. Сердце его быстро билось в утренней тишине, пока он скакал по каменным коридорам, в которых до сей поры не бывал.

Он знал, что еще пожалеет о самовольной отлучке с занятий – ему не один уже раз приходилось за ослушание подобного рода проводить долгие летние вечера под запором. И все же он наслаждался пронзительным вкусом свободы, рожденной быстрым рывком уздечки, избавившим его от присутствия конюха. Всего несколько минут одиночества выпало ему, но, остановившись в высокой оштукатуренной зале – с ржавым шлемом над ним и смутными, таинственными балконами, висящими много выше шлема, – он почувствовал, что внезапно обуявший его мятежный зуд уже притупился.

Сколь маленьким ни выглядел Титус на своем сером пони, в уверенности, с которой он возвышался в седле, ощущалась некая властность – нечто внушительное, как будто детское тело его отличалось немалым весом либо силой – сплавом духа и плоти, прочной основой, скрытой под капризами, страхами, смехом, слезами и энергичной живостью семи его лет.

Далеко не красивый, этой властностью он тем не менее обладал. В нем, как и в матери, чуялся некий размах, как если бы рост и иные размеры его не имели никакого отношения к логике футов и дюймов.

Медленной, шаркающей походкой в залу вошел конюх, что-то насвистывая по вечной своей привычке, не покидавшей его никогда – чистил ли он коня или занимался чем-то иным, – и войдя, сразу повел серого пони к учебным классам, на запад.

Сидя на ведомом в поводу пони, Титус смотрел в затылок конюха. Он так и не произнес ни слова, как будто все происшедшее было множество раз отрепетировано загодя и не требовало никаких пояснений. Мальчик хорошо знал и этого человека, и его посвистыванье, неотделимое от него, как неотделимо бурное море от звуков, которые оно порождает, – чуть больше года прошло уже со времени, когда Титус получил свою серую лошадку на церемонии, известной как «Дарение пони» и неизменно устраиваемой в третью пятницу после шестого дня рождения любого мужского потомка Рода, ставшего, по причине смерти отца, графом еще в малые годы. За все это время, а пятнадцать месяцев – немалый срок для ребенка, способного хоть с какой-то отчетливостью припомнить лишь последние четыре года, Титус и конюх обменялись не более чем дюжиной фраз. Не то чтобы они не любили друг друга: просто конюху достаточно было делиться с мальчиком уворованным где-то печеньем с тмином, не прилагая никаких усилий к тому, чтобы завязать разговор, а Титусу хватало и таких отношений, поскольку конюх оставался для него всего лишь приволакивающим ноги человеком, который ухаживает за пони, – мальчик довольствовался знанием его повадок, его шаркотни, белого шрама над глазом, посвистываньем.

Через час занятия шли уже полным ходом. Подперев ладонями подбородок, Титус сидел за покрытым кляксами столом, и мечтательно созерцал меловые значки на аспидной доске. Значки изображали результат деления на однозначное число, но вполне могли составлять и тайное послание, которое тысячу лет назад направил своему теперь уж вымершему народу помешанный пророк. Мысли Титуса, как и мысли маленьких его сотоварищей, сидевших в обитой кожей классной комнате, блуждали далеко отсюда – но не в мире пророков, а в мире предназначенных для обмена стеклянных шариков, птичьих яиц, деревянных кинжалов, тайн и рогаток, полуночных пиршеств, героев, смертельной вражды и беззаветной дружбы.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Облокотясь о подоконник, Фуксия смотрела на разлегшиеся внизу неровные крыши. Багряное платье ее горело странной краснотой, чаще встречающейся в живописи, чем в Природе. Оконница, окружавшая не только ее, но и простертую за нею неразличимую мглу, обратилась в раму шедевра. Неподвижность девушки усиливала этот обманный эффект, впрочем, если бы Фуксия и пошевелилась, движение ее скорей создало бы впечатление ожившей картины, а не изменения, совершившегося в Природе. Впрочем, композиция оставалась неизменной. Черные волосы девушки опадали неподвижно, сообщая бесконечную изысканность лежащему за ней объему губчатой тени, подчеркивая в нем то, чем он и был, – не темноту саму по себе, но пространство, изголодавшееся по солнечному свету. Лицо, шея и руки девушки отливали теплым загаром, но казались от близости красного платья бледными. Она смотрела вниз, за пределы картины – на северные аркады, на Баркентина, куда-то тащившего свое жалкое, корявое тело, припадая на костыль и порицая мух, которые улетели за ним, едва он миновал проем между крышами и скрылся из виду.


Вот тогда Фуксия и пошевелилась – обернулась на звук, вдруг раздавшийся за ее спиной, и обнаружила глядящую на нее нянюшку Шлакк. Карлица держала в руках поднос, обремененный стаканом молока и гроздью винограда.

Старушка была раздражена и обижена, поскольку весь последний час она проискала Титуса, которому в его теперешнем возрасте хлопотливая любовь Нянюшки уже только мешала.

– Где же он? Ох, ну где же он? – поскуливала она, и личико ее морщилось от тревоги, бессильные, тонкие, точно веточки, ноги, вечно поспешавшие то по одному, то по другому делу, ныли. – Где этот греховодник, мой маленький, гадкий Граф? Бог да поможет моему бедному слабому сердцу! Куда же он подевался?

Сварливый голосок старушки отзывался над ее головою, пока она обходила зал за залом, слабеньким эхо, пробуждая дремавших по гнездам птенцов.

– А, это ты, – сказала Фуксия, быстрым взмахом ладони отбросив волосы с лица. – А я-то думаю – кто это?

– Конечно, я! Кто ж тут еще может быть, глупая ты? Никто же другой в твою комнату не заходит. Уж в твои-то годы могла бы хоть этознать. Могла бы?

– Я тебя не заметила, – сказала Фуксия.

– Зато я тебя заметила – выставилась в окно, будто бревно какое, и ничего не слышит, а уж я-то зову ее, и зову, и зову, чтобы она мне дверь открыла. Ох, слабое мое сердце! вечно одно и то же – кричишь, кричишь, кричишь, никто не отвечает. И зачем я живу, стараюсь? – Старушка вытаращилась на Фуксию. – Как будто стоит жить ради тебяМожет, хоть этой ночью помру – злоумышленно прибавила она и прищурилась, не спуская с Фуксии глаз. – Ну что же ты молоко не берешь?

– Поставь его на стул, – сказала Фуксия, – после выпью, и виноград. Спасибо. До свидания.

При властном этом выдворении, которое, при всей его резкости, никакой недоброты не подразумевало, глаза госпожи Шлакк наполнились слезами. Однако сколь ни была она дряхла, мала и обидчива, гнев вновь взбурлил в ней, словно крохотный ураган, и вместо того, чтобы по обыкновению брюзгливо воскликнуть: «Ох, слабое мое сердце! как ты могла?» – старушка схватила Фуксию за руку и попыталась отогнуть ее пальцы назад, а не справившись с этим, совсем уж вознамерилась укусить ее светлость за руку, да обнаружила вдруг, что саму ее тащат на руках к постели. Утратив возможность совершить свою мелкую месть, она на несколько мгновений смежила веки, куриная грудка ее вздымалась и опускалась с фантастической быстротой. Открыв же глаза, Нянюшка первым делом увидела на своей ладони ладонь Фуксии и, приподнявшись на локте, стала шлепать по ней, и шлепала, и шлепала, пока не устала, а там уж и прижалась морщинистым личиком к багряному платью.

– Прости, – сказала девушка. – Я вовсе не то хотела сказать моим «до свиданья». Просто мне нужно было побыть одной.

– Почему? – Голос госпожи Шлакк был чуть слышен, так глубоко зарылась она в платье Фуксии. – Почему? почему? почему? Как будто я тебе мешаю, только и знаю, что путаться у тебя под ногами. Как будто я не знаю тебя всю насквозь. Разве не я учила тебя всему с самого детства? Разве не я тебя укачивала, противная ты? Не я? – Она подняла к Фуксии заплаканное личико. – Не я?

– Ты, ты, – отозвалась Фуксия.

– Ну вот! – сказала нянюшка Шлакк. – Ну вот!

Она выползла из постели и с трудом спустилась на пол.

– Немедленно слезь с покрывала, неряха ты этакая, и нечего так на меня глядеть! Я, может, зайду к тебе вечерком. Может быть. Не знаю. Может, еще и не захочу.

Нянюшка заковыляла к двери, потянула за ручку, и через несколько мгновений вновь оказалась одна в своей комнатке, и, широко раскрыв глаза в красных ободках, улеглась на кровать, похожая на выброшенную куклу.

Фуксия, оставшись одна, присела к зеркалу, середку которого так густо усеяли оспины, что как следует разглядеть себя она могла, лишь заглянув в его относительно незапятнанный угол. Гребешок со множеством недостающих зубьев ей удалось, наконец, отыскать в ящике под зеркалом, но едва она собралась причесаться – занятие, к которому Фуксия пристрастилась совсем недавно, – как в комнате потемнело, ибо половину дававшего свет окна вдруг заслонил неведомо откуда взявшийся молодой человек с задранными плечьми.

Не успев даже задуматься, каким это образом кто бы то ни было мог появиться на ее подоконнике, расположенном в сотне футов над землей, и уж тем более не успев узнать знакомый силуэт, Фуксия схватила со столика и занесла над головой щетку для волос, готовая – она и сама не знала, к чему. В миг, когда кто угодно другой завизжал бы или просто сбежал, она приготовилась к бою – с существом, которое, почем знать, могло оказаться и чудищем с крылами нетопыря. Впрочем, еще не успев метнуть щетку, она узнала Стирпайка.

Стирпайк постучал костяшками пальцев в перемычку окна.

– Добрый день, мадам, – сказал он. – Позвольте вручить вам мою визитную карточку.

И он протянул Фуксии клочок бумаги, на котором значилось:

«Его Дьявольское Пронырство, Архиудачливый Стирпайк»

Еще не успев прочесть эти слова, Фуксия издала обычный ее короткий, бездыханный смешок – девочку развеселил шутовской тон Стирпайкова «Добрый вечер, мадам», совершенного в своей неуклюжести.

Пока она жестом не пригласила его спрыгнуть на пол, – а иного выбора у нее не было, – Стирпайк ни на вершок не сдвинулся с места, но стоял, сложив руки и склонив голову набок. Стоило же ей повести рукой, он немедля ожил, будто внутри него спустили курок, и через миг уже отвязал от пояса веревку и швырнул ее за окно, где она и осталась болтаться. Высунувшись в окошко, Фуксия посмотрела вверх и увидела, что веревка, минуя семь этажей, уходит на неровную крышу, где, надо думать, она привязана к какой-то башенке или трубе.

– Все готово для возвращения, – сказал Стирпайк. – Ничего нет лучше веревки, мадам. Какая-нибудь лошадь ей и в подметки не годится. Веревка сползает себе вниз по стене по первому же вашему слову и даже кушать не просит.

– Что ты заладил «мадам» да «мадам»? – сказала Фуксия – к удивлению Стирпайка, несколько громче, нежели следовало. – Тебе же известно мое имя.

Стирпайк, мгновенно проглотив, переварив и извергнув ее раздражение, ибо он никогда не тратил времени на оправдания своих промахов, верхом уселся на стул и уперся подбородком в его спинку.

– Запомню навсегда, – пообещал он, – что вас надлежит называть исключительно по имени, избирая при этом исключительно почтительный тон, леди Фуксия.

Фуксия, думая о чем-то своем, неопределенно улыбнулась.

– Что ты действительно умеешь, – наконец сказала она, – так это лазать. Помнишь, как ты вскарабкался ко мне на чердак?

Стирпайк кивнул.

– И по стене библиотеки, когда она загорелась. Кажется – как давно это было.

– Я помню также, если мне дозволено будет упомянуть об этом, леди Фуксия, как я карабкался в грозу по камням, неся вас на руках.

Казалось, будто из комнаты вдруг выкачали весь воздух – столь страшное молчание воцарилось в ее разреженной атмосфере. Стирпайку почудилось, будто он уловил легчайшую тень румянца на щеках Фуксии.

В конце концов он сказал:

– Не желаете ли вы, леди Фуксия, как-нибудь исследовать со мной крыши вашего огромного дома? Я был бы рад показать вам мои находки, ваша светлость, там, на юге, где гранитные купола обросли мхом, в который по локоть уходит рука.

– Да, – ответила она, – да…

Резкое, мертвенно-бледное лицо молодого человека отталкивало ее, но живость и общая таинственность притягивали.

Она уже собралась попросить его уйти, но ничего еще не успела сказать, как он, не коснувшись рамы, прыгнул в окно, недолго повисел, покачиваясь на натянутой веревке, а после, перебирая руками, полез вверх, к изломанной крыше.

Отворотясь от окна, Фуксия увидела на своем рассохшемся туалетном столике нерасцветшую розу.

Взбираясь по веревке, Стирпайк вспоминал, как семь лет назад день рождения Титуса стал началом его путешествия по крышам Горменгаста и концом каторги на Свелтеровой кухне. Вздернутость плеч не облегчала усилий, которые ему приходилось сейчас прилагать. Но он был ненатурально проворен, а физических цепкости и отваги в нем было не меньше, чем духовных. Пронзительные, близко сидящие глаза его не отрывались от точки, в которой закреплена была веревка, как если б точка эта стала зенитом его устремлений.

Небо потемнело, поднялся резкий ветер, скоро нагнавший дождь. Вода зашипела, стекая по каменной кладке. Она соскальзывала в сотни естественных стоков. Световые шахты, дымоходы, воздушные люки гулко кашляли, водостоки ворковали. На крышах возникали заводи, отражавшие небо так, точно они залегли здесь от века, подобные горным озерам.

Стирпайк с аккуратно намотанной на поясницу веревкой бежал, будто тень, по черепичным скатам. Ворот его куртки был поднят, лицо обросло водяной бородой.

Высокие, мрачные стены вздымались в мокром воздухе, словно отвесы причалов, словно узилища обреченных, или изгибались гигантскими дугами беспощадного камня. На скрытых летящими тучами зубчатых вершинах Горменгаста мотались вставшие дыбом волосы – клубки из намокшего фукуса. Опоры, пласты неразличимых каменных украшений маячили над головой Стирпайка, подобно каркасам разрушившихся кораблей или выброшенным на берег чудовищам, чьи извергающие воду пасти и лбы сотворены сардоническими усилиями тысячи бурь. Крыша за крышей, каждая со своим наклоном, взлетали или спадали перед его глазами, под ногами тускло поблескивали в дожде терраса за террасой, ливень плясал и посвистывал на их давно обезлюдевших плитах.

Мир разнообразнейших форм пролетал мимо него, ибо Стирпайк несся быстро, как кошка, не останавливаясь, сворачивая то в одну, то в другую сторону и замедляя побежку лишь при встрече с препятствием более сложным, нежели заурядно рискованный узкий мосток. Время от времени он на бегу взмывал в воздух, словно от избытка жизненных сил. Внезапно, обогнув черный от плюща дымоход, он перешел на шаг, а там, нырнув под арку, пал на колени и поднял заскрежетавший петлями, давно не используемый световой люк. Миг – и он соскочил, пролетев футов двенадцать, в маленькую комнатку. Здесь было очень темно. Стирпайк отмотал с поясницы веревку и бухтой набросил ее на гвоздь в стене. Затем огляделся. По стенам комнатки висели вплотную ящички со стеклянными крышками, наполненные бабочками самых разных обличий. Длинные тонкие булавки, пронзавшие насекомых, удерживали их на пробковых подстилках, но сколь ни осторожен был в обхождении с ними давний собиратель этих нежных созданий, время взяло свое: не осталось ни единого ящичка с неповрежденной бабочкой, а на донышках большинства тепло светились опавшие крылья.

Стирпайк подошел к двери, прислушался, открыл ее. Пыльная лестничная площадка легла перед ним, приставная лестница спускалась слева в еще одну комнату, такую же заброшенную, как первая. И эта была пуста, лишь в середине ее возвышалась пирамида изгрызенных книг, меж которых шустро шныряли мышиные выводки. Двери в ней не имелось, но с одной из стен вяло свисал кусок мешковины, прикрывавший трещину, достаточно широкую, чтобы Стирпайк мог бочком протиснуться в нее. Новые лестницы, новая комната – на этот раз длинная, вроде галереи. В дальнем ее конце стояло чучело оленя с белой от пыли спиной.

Переходя комнату, Стирпайк уловил краем глаза заключенные в раму не сохранившего стекол окна зловещие очертания Горы Горменгаст, высокие утесы ее, светившиеся в летящем небе. Струи дождя хлестали в окно, разбиваясь о доски пола, так что катышки пыли разбегались во все стороны, точно шарики ртути.

Приблизясь к двойным дверям, Стирпайк провел ладонями по мокрым волосам и опустил воротник куртки; затем, выйдя из комнаты и свернув налево, прошел коридором, который вывел его к верхней площадке еще одной лестницы.

Едва заглянув за перила, он отскочил назад – внизу по озаренной светильниками комнате шла графиня Гроанская. Казалось, она плыла в белой пене; пустые комнаты за спиною Стирпайка наполнились отзвуками неторопливых вибраций, многосложным гулом, эхом мява, Стирпайку не слышного, низким рокотом котов. Коты истекали из залы под ним, как белая отливная волна истекает из устья пещеры, увлекая за собою камень, увенчанный красными водорослями.

Эхо замерло. Безмолвие натянулось, как простыня. Стирпайк торопливо спустился в нижнюю комнату и поворотил на восток.

Графиня шла подбоченясь, чуть опустив голову. Лоб ее рассекали морщины. Графине мало было того, что утвердившаяся с древних времен приверженность долгу и обычаю по-прежнему почитается нерушимо священной во всех уголках замка. Сколь бы грузной и ушедшей в себя ни казалась она, ей было присуще по-змеиному быстрое чутье на опасность, и хоть Графиня не могла пока ткнуть, так сказать, пальцем в точную причину своих сомнений, ею, тем не менее, владела подозрительность, настороженность, жажда мести – пусть и неизвестно кому.

Она перебирала обрывки сведений, кои могли иметь отношение к странному пожару в библиотеке мужа, к его исчезновению и к пропаже главного повара. Едва ли не в первый раз она прибегла к услугам своего от природы мощного мозга – мозга, который так долго убаюкивало мурлыканье белых котов, что пробудить его поначалу оказалось непросто.

Сейчас она направлялась к Доктору. Графиня не заходила к нему уже несколько лет да и в последний-то раз явилась лишь для того, чтобы передать на попечение Доктора дикого лебедя со сломанным крылом. Доктор неизменно гневил ее, но Графиня против собственной воли питала к нему странное доверие.

Спускавшаяся по длинным маршам каменных лестниц неровная волна у ее ног обратилась в подобие медленного водопада. У подножья последней лестницы Графиня остановилась.

– Держитесь… поближе… поближе… друг… к другу, – громко сказала она, выкладывая слова, как крупные камни, по которым переходят ручей – одно отделялось от другого заметными промежутками и оттого казалось, при всей звучности и хрипоте ее голоса, что их произносит ребенок.

Коты удалились. Графиня снова стояла на твердой земле. Дождь бубнил за свинцовым переплетом окна. Она подошла к двери, открывающейся в аркады. За ними, на дальнем краю прямоугольного дворика стоял дом Доктора. Выйдя под дождь, как будто его и не было вовсе, Графиня, высоко подняв крупную голову, с монументальной, неторопливой размеренностью зашагала под ливнем к этому дому.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю