355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мервин Пик » Горменгаст (переводчик Ильин) » Текст книги (страница 13)
Горменгаст (переводчик Ильин)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:43

Текст книги "Горменгаст (переводчик Ильин)"


Автор книги: Мервин Пик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Длинные летние минуты еле тянулись для Титуса, сидевшего за партой в классной, где профессор Цветрез (некогда положивший себе за правило хотя бы на один умственный час опережать учеников, что бы он им ни преподавал, но давно уже передумавший, решив взамен овладевать знаниями на равной с ними ноге), откинув, дабы никто не видел, чем он занимается, вверх крышку своего высокого стола, надолго прикладывался к злодейского вида бутылке с синей наклейкой.

Для Баркентина же, которому еще предстояло выполнить десятка два разного рода приготовлений, и который крыл на все корки рабочих в южном дворе, часы пролетали с быстротою минут.

И вот, по прошествии того, что представлялось бесконечностью Титусу и мгновенным взмахом подола времени – Баркентину, утро, летящее и медлящее, принесло долгожданный плод, и подобный воздушной виноградине, в светозарном коконе коей повисла на этот миг наша планета, – содрогнулся созревший фантом, именуемый полднем.

Прежде чем он пробудился, чтобы тут же скончаться, десятки колоколов и часов вскрикнули, извещая о нем, а через минуту после его кончины по всему Горменгасту залязгали в своих ржавых железных шатрах металлические языки. Казалось, ни один из механизмов земли не способен сразить или сковать этот призрак времени. Часы и колокола запинались, бухали, звенели. Они топотали, оставляя железные следы. Они били престарелыми кулаками, орали древними голосами – но призрак был старше их.

Полдень, спелый, как гром, и безмолвный, как мысль, удалился нетронутым.

Когда замерло последнее эхо даже тех часов из западных отрогов Замка, заупокойный звон которых вошел в поговорку, так что фраза «запаздывает, как западный звон» была у всех на устах, – когда умерло это эхо, Титус услышал нечто иное.

После медлительной панихиды курантов новый звук этот, прилетевший по мягким пятам маятников, показался омерзительно торопливым, безжалостным и нетерпеливым.

Как ни реален он был, в нем ощущалось фантастическое упорство охотничьего пса с ногами из камня или железа; гончей, которая с громом, алчно и неуклонно летит за добычей, стремительно смыкая расстояние, отделяющее порок от невинности.

Мальчик слышал этот звук так ясно, словно источник его был совсем рядом. Между тем коридор, которым шел Титус, был пуст, а перестук костыля доносился, на самом-то деле, из параллельного прохода, и Баркентина, до которого было всего несколько ярдов, отделяла от мальчика крепкая каменная стена.

Титус, прищурившись, замер на месте; ненависть, почти немыслимая на столь юном лице, исказила его черты. В Баркентине он видел олицетворение тирании, старости, всего, что держало его самого вдали от летних дней в лесу, от купания с друзьями во рву, от того, по чему он так тосковал.

Он стоял, содрогаясь от поднявшейся в душе горячей волны страха и отвращения, и внимательно вслушивался. В какую сторону движется за каменной стеною костыль?

На обоих концах Баркентинова коридора вспомогательные проходы соединяли оный с коридором, в котором стоял Титус. Мальчику показалось, что Распорядитель Ритуала поспешает в одну с ним сторону. Повернувшись, он пустился в обратный путь, но внезапно в коридоре потемнело от сплошной толпы Профессоров, надвигавшейся на Титуса в порхании эфиопских тканей и целого флота плоских шапочек. Теперь Титусу оставалось одно – бежать вперед в надежде проскочить соединительный проход до появления на другом его конце Баркентина.

Он побежал. Не из-за какого-то совершенного им проступка, не из осознанного страха. То был порыв, потребность исчезнуть. Бунт против всего, что старо. Всего, наделенного властью. Туманность ужаса поглотила его, и он побежал.

Вдоль правой стены возвышалась в тусклом, сообщавшем им пепельный оттенок свете фаланга изваяний. Установленные по большей части на тяжелых постаментах, они нависали над Титусом, и безмолвные члены их распиливали темный воздух или тупо таранили его обломками рук. Голов, окутанных паутиной, накрытых саваном вечного сумрака, видно почти что и не было.

Мгновения, подобные этому, Титус знал с детства. Однако он замечал их или запоминал не чаще, чем какой-нибудь ребенок замечает однообразный узор обоев своей спальни.

Он снова замер, увидев маленький, но безошибочно узнаваемый силуэт калеки, который, появившись из-за дальнего угла, направился к нему.

Даже не успев понять, что делает, Титус с быстротою белки скакнул в сторону и мгновенно окунулся в почти полную тьму, застоявшуюся за громоздкой, мускулистой статуей без головы и без рук. Постамент, на котором торчало, уравновесясь, это каменное тело, поднимался выше головы Титуса.

Он стоял там, дрожа, и слушал, как с запада близится шарканье многих ног, а с востока – стук костыля. Он старался не думать о том, что Профессора, возможно, заметили его. Он цеплялся за пустую надежду, что глаза их опущены долу, что Профессора не увидели, как он бежал перед ними, как нырнул за статую; еще более лихорадочной, страстной была надежда, что Баркентин не сможет с такого расстояния различить в коридоре какое-либо движение. Но, трепеща, Титус сознавал, что надежды эти питаются страхом, и оставаться здесь – безумие.

Шум уже буйствовал со всех сторон – тяжелая поступь, шуршание мантий, железный лязг костыля по плитам.

И наконец голос Баркентина заставил стихнуть все прочие звуки.

– Стоять! – гаркнул он. – Стоять на месте, Школоначальник! Клянусь чумой, да с вами тут весь ваш корявый штат, чтоб меня ад обгадил!

– Мои более чем достойные коллеги следуют за мной, – ответил старый, звучный голос Кличбора. И Школоначальник добавил, словно желая испытать свою храбрость перед лицом яростно взирающего на него существа в багровом тряпье: – Мои безмернодостойные коллеги.

Но Баркентина занимало иное.

– Что это было? – рявкнул он, еще на шаг подскочив к Кличбору. – Что это было, я спрашиваю?

Кличбор приосанился, приняв излюбленную, подобающую Школоначальнику позу, хотя старое сердце его болезненно билось.


– Не имею понятия, – сказал он. – Ни малейшего понятия не имею о том, чем могло быть то, о чем вы говорите. – Слова его вряд ли могли прозвучать значительнее и искреннее. Он, видимо, и сам это понял, поскольку добавил: – Ни малейшего представления, уверяю вас.

– Какое еще представление? Представление! – завопил Баркентин. – Да захлебнись оно черномазой кровью, ваше представление!

Еще подскок, скрежет костыля, и старик подобрался к Школоначальнику вплотную.

– Клянусь вонью ваших фонарей, в коридоре был мальчишка. Сию минуту. Что? Что? Сию минуту здесь болтался скользкий щенок. Вы это отрицаете?

– Я здесь ребенка не видел, – ответил Кличбор. – Ни скользкого, ни какого иного.

Он приподнял в ухмылке уголки рта да так и оставил их, довольный собственной шуткой.

Баркентин уставился на него, и будь зрение Кличбора получше, злоба, изливавшаяся из глаз калеки, пожалуй, смогла бы напугать старого Школоначальника до того, что он отказался бы от своих слов. Он и так уж сцепил под мантией руки и, вызвав в памяти образ Титуса – Титуса, глаза которого засияли тогда, в форту, при виде стеклянных шариков, – решил держаться за произнесенную им ложь с упорством Святого.

Баркентин перевел взгляд на Профессоров, теснившихся за спиной их начальника подобием черного хора. Слезящиеся, беспощадные глаза его перебегали с лица на лицо.

На миг в голове старика мелькнула мысль, что зрение его обмануло. Что он видел лишь тень. Поворотясь, Баркентин оглядел строй безмолвствующих монументов.

И тут гнев и досада вырвались наружу, и Баркентин с размаху треснул палкой по ближайшему каменному торсу. Хорошо еще костыль не сломал.

– Здесь было какое-то отродье! – завизжал он. – Но хватит об этом! Время уходит. Все подготовлено, что? Что? Все ли у вас готово? Помните, когда вы должны появиться? Порядок вы знаете. Черт подери, чтобы сегодня ни единой промашки!

– Подробности нам известны, – ответил Кличбор столь торопливо и радостно, что Баркентин, разумеется, подозрительно дернулся в его сторону.

– Какого это дьявола вы так развеселились? – прошипел он. – Клянусь геенной, тут что-то нечисто!

– Веселость моя, – произнес вдвое медленнее и величавее Кличбор, – порождается знанием, каковое, как люди культурные, разделяют со мною мои подчиненные, знанием, что сегодня нам предстоит услышать выдающееся поэтическое произведение.

Что-то засипело в горле Баркентина.

– А мальчишка, Титус, – выпалил он, – знает, чего от него ждут?

– Семьдесят седьмой Граф исполнит свой долг, – сказал Кличбор.

Этого находчивого ответа Школоначальника Титус не услышал, поскольку, обуянный внезапной усталостью, попробовал прислониться к стене коридора за ним – и обнаружил, что никакой стены нет. В бездыханном молчании он опустился на четвереньки и пополз в пустоту по узкой щели, и, достигнув барьера из волглых камней, обнаружил, что вправо от него чередой невысоких ступеней уходит тоннель. Он так и не узнал, что всего через несколько минут Баркентин продолжил свой путь по середине коридора мимо расступившихся перед стариком Профессоров, не узнал и того, что, когда Профессора удалились, Кличбор воротился и сдавленно прошептал:

– Выходите, Титус, выходите, покажитесь вашему Школоначальнику, – а, не услышав ответа, сам полез за каменный постамент, но лишь затем, чтобы удивиться и расстроиться, обнаружив пустую тьму.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Двор выстилали светлые изжелта-белые кирпичи – приятный сочный тон, успокоительный для глаза. Их уложили узкими сторонами вверх: способ, который, верно, потребовал количества кирпичей вдвое большего против обычного. Однако узор елочкой, использованный столетней давности мастерами, сообщал двору только ему присущий характер.

Сколь ни запачкались и ни истерлись кирпичи, поверхность двора по-прежнему веяла жизнью, как будто душа человека, который давным-давно распорядился, чтобы их уложили так-то и так-то, еще жила в ней. Кирпичи дышали. Пересечь двор означало – прогуляться по замыслу.

Столбы галереи окрасили: идея отвратительная, поскольку ничто лучше сизовато-серого камня их не сочеталось со светло-желтой кирпичной кладкой, из которой они, казалось, и вырастали. Тем не менее, их окрасили в густейший цвет, самый гнетущий из красных.

Правда, назавтра целая армия мальчишек начнет отскребать краску, но все же сокрытие нежно-серого камня представлялось вдвойне возмутительным в тот единственный в году день, когда двору выпадала высокая честь обратиться в сцену, на которой читает Поэт.

Установленная перед красными столбами Трибуна Поэта рдела и темнела – но лишь для того, чтобы снова вспыхнуть под полуденным солнцем. Древесная ветвь скользила по лику солнца, и заполненный скамейками двор, казалось, пошатывался, когда мерцающие тени листвы проносились по нему вперед, назад, вслед за колеблемой ветром ветвью.

Собравшиеся торжественно восседали на скамьях, поглядывая назад, на калитку, из которой мог с минуты на минуту появиться Поэт. Прошел уже год, как никто из присутствующих не видел этого высокого, нескладного человека, да и видели-то они его на этой же самой церемонии, которая в прошлый раз совершалась под разреженной, скудной моросью.

Графиня сидела перед первым рядом скамей. Слева от нее стояло кресло Фуксии. За креслом торчал Баркентин, по лицу которого лил пот раздраженного беспокойства; старик не сводил глаз (как, впрочем, и Графиня с Фуксией) не с калитки Поэта, но с дверцы в южной стене, через которую вот уже двадцать минут тому надлежало вбежать во двор Титусу.

За ними длинным рядом – словно желтые скамьи их были насестом черных индеек, – восседали Профессора. Кличбор, возвышавшийся в зодиакальной мантии посередине ряда, также смотрел на дверцу в стене. Вот он вытащил большой, неопрятный носовой платок и утер им чело. В тот же миг дверь распахнулась, и трое мальчишек подлетели, задыхаясь, к Баркентину.

– Ну? – просипел старик. – Ну? Нашли его?

– Нет, сударь! – задыхаясь, отвечали мальчишки. – Нигде не можем найти, сударь!

Баркентин, гневясь, треснул концом костыля по светлым кирпичам. Рядом с ним тут же возник Стирпайк – словно вырос из сочно светящейся земли. Он склонился перед Графиней, и та же тень волной окатила неровный рельеф заполняющих двор десятков голов. Графиня на поклон не ответила. Стирпайк распрямился.

– Я не смог отыскать ни единого следа семьдесят седьмого графа, – сказал он Баркентину.

– Черномазая кровь! – продрался сквозь стиснутые зубы голос старика. – Это в четвертый раз…

– Какое… такое… это? – Три эти слова Графиня выложила так, словно они были сделаны из свинца. Слова тяжко попадали в полуденный воздух.

Баркентин, обмотав должностными лохмотьями хилое тело, в гневе повернулся к Графине, взиравшей на него ледяными глазами. Причмокивая, старик поклонился.

– Госпожа моя, – сказал он, – уже в четвертый за шесть месяцев раз семьдесят седьмой граф отсутствует на священной…

– Клянусь тончайшим волосом с его головы, – перебила Графиня тоном, полным убийственной неторопливости, – даже если он будет отсутствовать по сто раз в час, я не позволю говорить о его поведении на людях. Я не позволю вам разглагольствовать о его промахах. Держите ваши соображения при себе. Мой сын – не раб, коего вы, Баркентин, вправе обсуждать с вашим бледным подручным. Подите прочь. Торжество продолжается. Найдите для мальчика замену на скамьях новичков. Свободны.

Тут в толпе за ними послышался ропот – то вошел в Калитку Поэт, предваряемый медленно вышагивающим человеком в шкуре лошади и с ее же хвостом, влачившимся за ним по кирпичам. Поэт – в мантии, с кубком ровяной воды в левой руке и манускриптом в правой, широким неловким шагом следовал за фигурой в лошадиной шкуре. Лицо его походило на клин. Безрассудство мерцало в мелких глазах. Он бледнел от смущения и недобрых предчувствий.

Стирпайк отыскал мальчика примерно Титусова возраста и роста и объяснил тому его роль, довольно простую. Мальчику надлежало стоять, когда остальные сидят, и сидеть, когда все стоят, – вот и все, о чем следовало помнить семьдесят седьмому, по полномочию, графу.

Когда Графиня положила в кубок камушек из реки Горменгаст, когда зрители снова уселись и никого, кроме Поэта и заместителя Титуса, на ногах не осталось, полная тишь пала на двор, и Поэт, сжимая в руке поэму и воздев лицо, возвысил глухой свой голос…

– Ее светлости, Гертруде, Графине Гроанской, и детям ее, Титусу, семьдесят седьмому властителю просторов, и Фуксии, единственному сосуду Крови с женской стороны: всем присутствующим дамам и господам и всем наследственным служителям; всем, исполняющим многоразличные обязанности, тем, соблюдение догматов коими служит оправданием их присутствия на сей церемонии, посвящаю я поэму, которая, по предписанью закона, должна быть обращена ко всем присутствующим здесь, как бы ни рознились они в отношении восприимчивости, занимаемого положения и прозорливости ума, ибо поэзия есть ритуал души, голос веры, суть Горменгаста, луна во всей красноте ее, трубление Гроанов.

Поэт примолк, чтобы глотнуть воздуху. Слова, только что им сообщенные, неизменно произносились перед самой поэмой, и теперь ему оставалось только открыть дверцу проволочной клетки и выпустить наружу сороку – символ, значение коего давно уж утратилось в архивах.

Сорока, каковой полагалось ввинтиться в солнечное небо и лететь, пока она не обратится в точку, ничего такого делать не стала. Скакнув из клетки и с миг простояв на краю трибуны, она, громко треща крыльями, подлетела к Графине, на плече коей и просидела до конца церемонии, время от времени поклевывая свои черные крылья.

Поэт, подняв манускрипт к глазам, сделал глубокий, сотрясший его вздох, открыл маленький ротик, отступил назад и, потеряв равновесие, только что не сверзился по ступенькам, крутенько уходившим с узкой трибуны на семь футов вниз, к земле. Визгливый смех, донесшийся со скамей новичков, пронзил теплый день, как игла пронзает подушку.

Юного нарушителя увел особый служитель. Вновь наступила дремотная тишь, затопившая, как некая жидкость, испещренный тенями двор.

Поэт, чью кожу кололи иглы стыда, взошел на трибуну. Он снова поднял, приступая к чтению, манускрипт, и пока он читал, во дворе удлинялись тени. Вверху моталась, подобно мигрени, туча скворцов. Мальчишки на скамьях новичков, передразнивавшие поэта и пихавшиеся локтями, один за другим засыпали. Графиня зевнула. Летний день расплавился в вечер. Стирпайк бегал глазами туда-сюда. Баркентин раздраженно почмокивал.

Голос Поэта гудел, гудел. Явилась звезда. За нею другая. Земля плыла по Вселенной. Графиня снова зевнула и в который раз взглянула на западную дверь.

Где же Титус?

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

С самого рассвета лощина купалась во мраке. На заре полоска почти горизонтального света проскользнула сквозь массу деревьев в смутный угол ее, где выгибало спины стадо гигантских папоротников (их длинные ветви висли, как лошадиные гривы). Они отливали холодным, зеленым, сердитым блеском. Их стоило выставить напоказ. Но длинный луч удалился, словно не найдя того, что искал.

Пока поднималось солнце, лощина, казалось, темнела вместо того, чтобы копить набирающий силу свет. Своды листвы возносились над нею, один объемистый слой над другим обвисал темнеющими пеленами.

Весь день здесь покоилась, окутывая стволы, тьма, страшная дневная тьма, непроницаемая, как ночь.

И при том самые верхние ветви деревьев, верхние слои листвы блистали под безоблачным солнечным небом.

Когда наступал вечер и солнце повисало над западным горизонтом, затопленная мраком лощина начинала светлеть. Пологие лучи изливались с запада; прогалина встряхивалась и затем, безмолвная и неподвижная, точно собственное живописное изображение, раскрывала все свои тайны.

Среди деревьев, растущих в этой округлой низине, было одно, требовавшее немедленного внимания. Обхват его был таков, что прочие деревья, обступившие это, хоть тоже высокие, мощные, выглядели побегами. То был царь. И только один он был мертв.

Однако сама эта мертвенность наполняла его жизнью. Жизнью, не нуждавшейся в апрельских соках. Глыба ствола его походила на башню, возведенную посреди увитой зеленью беседки, и когда свет с запада ударял в нее, глыба светилась, жестко и гладко, как мрамор или слоновая кость, ибо цветом походила на бивень.

Дерево вырастало из устланной сепиевым дерном смутной котловины. Золото пестрило эту больную, гниющую почву там, куда падали прямые лучи, и светлые ромбы удлинялись, покамест садилось солнце.

В шестидесяти футах от земли ствол мертвого великана покрывали оспины дупел. Они походили на входы во что-то или же на иллюминаторы корабля, выступающие ободы их были гладки, как шелк, и тверды, как кость.

Вот здесь-то, в этих зевах великого дерева, в шестидесяти футах над землей, где ствол оставался еще таким же массивным, как у закутанного в дерн основания, – здесь и помещалось самое средоточие жизни.

Не было в этом высоком, шелковистом утесе ни единой пещеры, в которой не поселились бы постояльцы. Помимо пчел, чьи амбразуры сочились сладостью, не многим из обитателей этого мертводревесного поселения удавалось хоть как-то цепляться за поверхность ствола. Однако имелись ветви других деревьев, качающиеся на расстоянье прыжка, посильного для дикой кошки, белки-летяги, опоссума и того существа, что, оставаясь почти неприметным в устланной мхом темноте своего логова, отделенного всего только плевой пропитанной медом древесины от многоголосого ропота пчел, спало, пока вечерний свет не прокрадывался в малый вход, так высоко расположенный над землей. Когда свет поярчел, существо зашевелилось во сне. Глаза его открылись. Ясные и зеленые, как морские камушки, они светились на лице, цветом и Бесноватостью смахивающим на яйцо зарянки.

Существо выскользнуло из укрытия, на миг задержалось, присев, на краю своей головокружительной пещеры, и рванулось вперед, в пространство, перелетая взмахами с ветки на ветку, как нечто, лишенное вещественности и веса, и вечереющий лес сомкнулся вокруг него, и еле слышный колокол ударил в далеком замке.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Как ребенок теряется в безбрежном лабиринте темнеющего леса – так затерялся и Титус в неисследованной дичи давно позабытых мест. Как ребенок может в изумлении и страхе вглядываться в наполненный сумраком и молчанием путь, а после, вертя головой, в другой и в третий – так и Титус, в страхе, с бьющимся сердцем вглядывался в пути и дорожки, ведущие через камень.

Однако Титуса, в отличие от ребенка в лесу, окружала лишенная жизни твердь. Ни зарослей, ни движения не было здесь. Не было ощущения, что где-то рядом, средь каменных просторов, дремлют, ожидая алмазного апреля, медлительные соки. Некому было разделить с ним этот миг, невыносимо страшный и долгий, пронизанный ужасом миг мрачных предчувствий. Неужели ничто здесь не шевельнется? Неужели в издевательских этих теснинах нет ни единой вибрации? Никакого дыхания? Ничего, сумевшего выжить в затемненных далях и перспективах камня? Пустые, безмолвные, неприветливые, как лунный ландшафт, теснины Горменгаста лежали вокруг.

Ни звука – ни оклик птицы, ни верезг насекомого не нарушали молчания камня. Ни ручейка, что, пришепетывая, скользил бы по каменным плитам Великих Залов.

Титус заблудился окончательно. Все звуки замковой жизни – бряцанье колоколов, шаги по гулким камням, голоса и эхо голосов – сгинуло все.

Но не это ли и означает – быть первооткрывателем? Искателем приключений? Глотать дремотную тишину. Следить, как она вздымается, подобно прибою, с полов, опускается из заплесневелых пустот высоких сводов, затопляя, словно нечто осязаемое, коридоры?

Ощущать, как пересыхают губы, становится кожистым язык, слабеют колени.

Чувствовать, как сердце бьется, словно порываясь к свободе, колотится о стены маленьких ребер, рвется на волю.

Зачем он полез в это ночное зияние, где руки его шарили и не находили ничего, и опять ничего, и опять ничего, пока он медленно продвигался в темноте? Зачем спустился по ржавой железной лестнице в заброшенный коридор и увидел, как чуждо удлиняется тот в постороннем и траурном мраке? Почему не повернул назад, пока еще мог? Не повернул, не поднялся снова по лестнице, не подождал за гигантским торсом, когда в коридоре изваяний стихнет последнее эхо? Школоначальник встал на его сторону – солгал ради него. А он улизнул – ведь это неблагодарность, разве не так? И вот, заблудился, потерялся навек, для всех, на все времена.

Стиснув кулаки, он громко закричал в гулкой глуши:

– Помогите! – И сразу же дюжины голосов ответили ему со всех четырех сторон.

– Помогите, помогите! – кричали они снова и снова; голоса, все – его собственные, гомонили, пока последнее обморочное эхо этого крика, крохотное, изнуренное, напуганное и бесконечно далекое, не изнемогло и не умерло, и густая тишина снова не обступила его отовсюду, и он снова в ней не потонул.

Идти было некуда и идти можно было куда угодно. Куда он направлялся и откуда пришел – все растаяло за столетия, как ему показалось, нерешительных колебаний.

Безмолвие набивалось в уши, пока те не заныли. Титус перебирал в памяти все читанное о путешественниках, но не мог припомнить ни одного рассказа о героях, затерявшихся на подобных здешним путях.

Он поднес стиснутые кулаки ко рту и укусил костяшки. На миг боль, казалось, помогла ему. Вернула ощущение собственной реальности, и, когда она стихла, Титус укусил еще раз и, в пустой надежде достичь хотя бы чего-то, еще раз осмотрев все вокруг, ибо он стоял на скрещении многих путей, постарался взять себя в руки. Мышцы его напряглись, он вытянул шею вперед, вглядываясь в сужающиеся перспективы. Но ничто ему не помогло. Ничто из увиденного не подсказывало способа действий, не предлагало пути к свободе. Ни единый луч света не указывал на существование какого ни на есть внешнего мира. То, что брезжило здесь, однородное, было своего рода сумерками, ничего общего не имеющими со светом дня. Нечто самодовлеющее, взращенное в каменных коридорах, просачивалось сквозь стены, полы и потолки.

Проведя сухим языком по губам, Титус присел на плиты пола, но ужас тут же заставил его вскочить. Казалось, камень уже принялся впитывать его. Необходимо оставаться на ногах. Необходимо двигаться. На цыпочках он подбежал к похожей на плотину стене. На миг прижался к уложенному без раствора камню маленькой потной щекой. «Надо думать… думать… думать…» Он слепливал эти слова сухим языком. «Сбился с пути. С пути? А что это значит?» Он стал вышептывать слова, чтобы их было слышно ему, но не Замку. Шелушистые эти звуки не порождали эха. «Это значит, что я знал, куда идти. Что же я знаю теперь? Что существуют север, юг, восток и запад. Но не знаю где что. Нет ли здесь каких-нибудь других направлений?»

Сердце его скакнуло.

– Да! – крикнул он и сотни утвердительных восклицаний вырвались из каменных глоток. Попрыгучие крики заставили Титуса замереть, глаза мальчика заметались по сторонам на неподвижном лице. Столь громкий гам наверняка выкурит из укрытий жутких призраков этих мест. Маленькая грудь мальчика ныла, ушибленная ударами сердца.

Но никто не объявился, молчанье сгустилось сызнова. Но что же за открытие взяло его врасплох? Открытие нового направления? Не северного, не южного, не западного, не восточного? Какого же? Направления в небо. К кровлям. К открытому простору.

То была всего-навсего искра, но она воспламенила надежду. Титус снова заговорил вслух.

– Должны же быть лестницы, – сказал он. – Этажи, один над другим. На них можно будет понять, где я.

Облегчение, испытанное Титусом при мысли об этом, заставило его содрогнуться, слезы хлынули по лицу его. И он пошел – так твердо, как мог, – по самому широкому из серых каменных путей. Долгое время путь этот вел прямо, потом начал медленно изгибаться. Стены по обеим сторонам оставались безликими, потолок – тоже. Голые их поверхности не привлекли ни единого паука. И вдруг, свернув круче обычного, коридор разделился на пять пальцев поуже, и все страхи тут же вернулись к Титусу. Не возвратиться ли в гулкое безмолвие, из которого он пришел? Но Титус не мог повернуть назад. Не мог.

В отчаянии он прислонился к стене, закрыл глаза и тут-то услышал первый звук – порожденный не им. Первый звук с тех пор, как он скользнул в темноту за далекой статуей. Он не подпрыгнул от страха, но закостенел до того, что ворон, возникший в темноте одного из узких проходов, не заметил его. Ворон вышагивал степенно и сосредоточенно и, не дойдя до Титуса нескольких футов, опустил большую башку и сронил из клюва серебряный браслет. Но только на миг, ибо сразу за тем порылся клювом в грудных перьях, подобрал браслет и прошел еще несколько шагов, после чего запрыгнул, довольно неловко, на выступ в стене, а с него – на полку пошире. Медленно-медленно повернул Титус голову, чтобы не упустить его – это живое существо – из виду. Однако при первом же движении головы, сколь ни было оно нерешительным, птица громко, гортанно вскрикнула, мгновенно взвилась, треща крыльями, в воздух, и через долю секунды исчезла в темном, узком проходе, из которого так недавно явилась.

Титус немедля решил последовать за вороном: не потому, что хотел еще поглядеть на птицу, но потому что она была для него знамением внешнего мира. Более чем вероятно, что птица, хоть и не сразу, выберется из негостеприимного коридора на вольный воздух, к лесам и просторному небу.

Титус шел и с каждым его шагом сумрак все уплотнялся, и вскоре мальчик понял, что движется под землей, поскольку сквозь потолок и суглинок стен начали пробиваться корни деревьев, и запах тлена сгущался в воздухе.

Если бы страх и ужас перед безмолвными залами, из которых он так недавно бежал, были не такими реальными, Титус уже поворотил бы вспять от этого давящего пространства и побежал к пустотелому кошмару, из которого пришел. Ибо казалось, что черному, удушающему тоннелю не будет конца.

Поначалу Титус еще мог идти в полный рост, но то было давным-давно. Теперь ему приходилось ползти, и подолгу, и смрад нечистой земли липнул к его лицу. Впрочем, тоннель и расширялся на столь же долгое время, так что Титус мог влачиться вперед, почти распрямившись, а там потолок опять понижался, и боязнь задохнуться одолевала мальчика.

Никакого света, нигде. Титус почти расстался с надеждой выбраться из этого ужасного приключения живым. Идти было все же не так страшно, как сидеть, скорчившись, в темноте, иначе он давно уступил бы соблазну не понукать больше свое усталое тело час за часом тащиться вперед, поскольку сил и решимости у него почти не осталось.

И наконец, когда усталость и страх измотали его до того, что у него не осталось сил ни на тревогу, ни на радость, Титус, будто во сне, различил впереди тусклый, с рваными краями просвет, темно опушенный сухими травами, и понял – вяло, бесцветно, – что не погибнет в темном тоннеле, что кошмар полых залов остался в прошлом, и что самое большее, чего ему стоит страшиться, – это наказание, ждущее его по возвращении в замок.

Когда Титус выволок себя из травянистого устья тоннеля и забрался на вал, в стене которого оно зияло, то увидал вдали, на севере и на западе, башенные очертания древней своей обители.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю