Текст книги "Призрак Анил"
Автор книги: Майкл Ондатже
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Вы входите через ворота с характерным наклоном верхней перекладины и оказываетесь в обнесенном стеной саду с утрамбованной почвой песочного цвета. Здесь есть два тенистых уголка. Крыльцо и низкая каменная скамья под большим красным деревом. Здесь Анил проводит много времени, под деревом, которое, склоняясь, подобно эоловой арфе, отбрасывает на песчаную почву сотню оттенков тени разной густоты.
Сколько лет было художнику из семьи Викрамасинге, когда он умер? Сколько лет Ананде? Сколько лет было Анил, когда она стояла в аэропорту, не в силах выплакать боль бесплодного, безответного желания? Отсутствие каких органов сделало мужчин, шагающих по жизни, учтиво неверными, невербальными созданиями? Если двое любовников чувствуют, что могут убить друг друга из-за утраты или желания, что говорить об остальной планете чужих людей? О тех, кто ничуть не влюблен, кто оказался во враждебных лагерях из-за чужого честолюбия и тщеславия?
Она сидела в саду рядом с лунным деревом и кохомбой. Цветки лунного дерева, теряя лепестки, всегда смотрят на луну. Веточку кохомбы можно сорвать, расщепить и чистить ею зубы или зажечь, чтобы отогнать москитов. Это место казалось садом мудрого принца. Но принц покончил с собой.
Эстетика валаввыникогда не становилась предметом размышлений. Усадьба служила убежищем от страха, несмотря на мирную густую тень, невысокие стены и цветущие на уровне лица деревья. Однако этот дом, песчаный сад и деревья проникли к ним в душу. Анил никогда не забудет дней, проведенных здесь. Годы спустя перед ее мысленным взором вдруг возникнет гравюра или рисунок, и она неожиданно для себя что-то поймет про них, как будто ей не говорили, что валавва,в которой она живет, принадлежала семье художника и сам художник тоже здесь жил. Но что такого было в его рисунке? Намеченная несколькими линиями обнаженная фигура водоноса и точно выверенное расстояние от него до дерева с изогнутым стволом, напоминавшим арфу.
Погибнуть от личных невзгод так же просто, как от общественных. Когда-то здесь одиноко жили несколько семей. Возможно, эти люди начинали тихо говорить с собой, пока точили карандаш. Или слушали еле слышные звуки транзистора, которые ловила антенна. Когда кончались батарейки, порой проходила неделя, прежде чем кто-нибудь из них отправлялся в деревню, в это море электрического света! Ибо дом был возведен в эпоху керосиновых ламп, когда единственно возможным горем было личное. Но именно здесь они втроем искали ключ к общей истории. «Драма нашего времени, – заметил поэт Роберт Дункан, – в том, что все люди разделяют одну и ту же судьбу».
Гроза приходит к ним с севера. Пока они сидят под красным деревом, небо чернеет и свежий ветер колышет ветви и тени. Сарата гроза нисколько не волнует. Во время разговора его глаза устремлены вдаль.
– Пойдемте в дом…
– Останьтесь, – отвечает он. – Мы все равно уже промокли.
Анил опускается на каменную скамью лицом к нему и смотрит, как дождь ерошит ему волосы на аккуратно причесанной голове. Она сидит под дождем, ощущая свою безответственность. Такое с ней случалось в детстве. Из деревни доносится стук барабана, едва различимый в шуме дождя.
– С растрепанными волосами вы похожи на брата. На самом деле мне нравится ваш брат. – Она наклоняется вперед. – Я возвращаюсь в дом.
Она шагает по грязи к крыльцу, поднимается по лестнице, распускает волосы и выжимает их, как ткань. Потом оглядывается. Сарат сидит с опущенной головой, шевеля губами, словно с кем-то беседуя. Она знает: нет такого корабля, на котором можно приплыть к Сарату, узнать, о чем он думает. О жене? О фреске в пещере? О струях дождя перед ним? Она вытирает руки в темной столовой и подносит левую ладонь ко рту – слизнуть дождь с браслета.
Под дождем он вспоминает, что собирался рассказать ей об Ананде. Он думал об этом, возвращаясь из больницы. Нет. О Моряке.
– Графит, – произносит он, и это слово заполняет его мысли. – Должно быть, он работал на графитовой шахте.
В ту ночь, далеко за полночь, стук барабана сквозь завесу дождя по-прежнему доносился до Анил. Он задавал темп и господствовал над всем. Она ждала, когда он умолкнет.
Голова Моряка – в исполнении Ананды – уже находилась в деревне, и там неизвестный и нежеланный барабанщик подошел к ней, сел рядом и начал играть. Анил понимала, что шансов на то, что Моряка узнают, немного. За это время исчезло столько людей. Она понимала, что имя даст скелету не голова, а признаки профессии. Поэтому они с Саратом будут обходить деревни с графитовыми рудниками.
Барабан продолжал свою замысловатую мелодию, словно спускаясь в море по ступеням. Он смолкнет лишь тогда, когда голова получит имя. Той ночью он не умолкал.
МЫШОНОК
Когда жена Гамини, Чришанти, ушла из дому, он еще неделю жил там в окружении вещей, в которых никогда не нуждался, – современного кухонного оборудования, полосатых, словно шкура зебры, подставок под посуду. С ее уходом отпала необходимость в садовнике, уборщике и поваре. Он отпустил своего водителя. И начал ходить в отделение скорой помощи пешком. В конце этой первой недели он переселился в больницу, где, как он знал, всегда найдется свободная кровать, – так, поднявшись на рассвете, он вскоре оказывался в хирургическом отделении. Временами он хлопал себя по нагрудному карману в поисках потерянной ручки, подарка Чришанти, но почти не жалел о прошлой жизни.
Когда позвонил встревоженный брат, Гамини сказал, что не нуждается в его участии. Он уже начал принимать таблетки и протеиновый напиток и поэтому всегда был готов помочь умирающим вокруг него. При постановке диагноза «сосудистое поражение» следует проявлять особую осторожность.Не будь он хорошим врачом, такое поведение не сошло бы ему с рук. Он знал, что его общественная ценность сводится только к тому, что он умеет делать в больнице. Здесь он встретил свою судьбу, ведя закулисную битву с войной. Он не слушал военных новостей. Когда ему сказали, что от него плохо пахнет, это почему-то очень его огорчило. Он купил мыло «Лайфбой» и стал принимать душ трижды в день.
Жена Сарата однажды навестила его, взяв его под руку, когда он шел с дежурства в отделении скорой помощи. Она сказала, что они с Саратом приглашают его пожить у них, что он совсем одичал. Она была единственной, кому позволялось говорить такие вещи. Он пригласил ее на ланч, съел больше, чем за несколько предыдущих месяцев, и направил ее расспросы в русло ее собственных интересов. Все это время он просто смотрел на ее лицо и руки. Он был предельно любезен и ни разу ее не коснулся – если не считать того единственного раза, когда она взяла его под руку при встрече. На прощание он ее не обнял. Она бы заметила, как он исхудал.
О Сарате они не говорили. Только о ее работе на радио. Она знала, что всегда ему нравилась. Он знал, что всегда ее любил, ее беспокойные руки, странное отсутствие уверенности у женщины, казавшейся ему совершенной. В первый раз он встретился с ней на костюмированном вечере, у кого-то в саду под Коломбо. Она была в смокинге, с зачесанными назад волосами. Он заговорил с ней и дважды пригласил на танец, но она не знала, кто он, – он был в карнавальном костюме. Это случилось несколько лет назад, тогда они оба были еще свободны.
В ту ночь он был братом ее жениха.
Он дважды предлагал ей выйти за него. Они стояли на террасе, среди деревьев кешью. Он был в гриме якки,в лохмотьях, и она, рассмеявшись, ответила, что помолвлена. До этого они серьезно говорили о войне, и она расценила его предложение как шутку, простое желание развлечься. Он говорил, что давно знает этот сад и часто сюда приходит. Должно быть, вы знаете моего жениха, сказала она, он тоже сюда приходит. Но он притворился, что не может вспомнить его имени. Обоим было жарко, и она расстегнула бабочку.
– Вам, наверное, тоже жарко. В этом костюме.
– Да.
Рядом был водоем с бамбуковым фонтаном, и он опустился перед ним на колени.
– Не смывайте краску в бассейн, там рыбки.
Тогда он размотал тюрбан, окунул его в воду и стал стирать грим с лица. Когда он встал, она увидела, кто он: брат ее жениха, – и он еще раз сделал ей предложение.
Теперь, несколько лет спустя, когда его брак распался, они вышли из кафетерия на улицу, где стояла ее машина. Прощаясь, он держался на расстоянии и не дотронулся до нее – только невольный голодный взгляд, невольный жест вслед удалявшейся машине.
Гамини проснулся в почти пустой палате. Побрился и оделся под пристальным взглядом лежавшего рядом пациента. Еще не рассвело, и на широкой лестнице было темно. Он медленно спустился, не касаясь перил: в их старой древесине скрывалось бог знает что. Миновал детское и инфекционное отделения, травматологию, вышел во внутренний двор, купил в уличном буфете чай и картофельную лепешку и съел их тут же, под деревом, под громкие крики птиц. Не считая редких моментов вроде этого, он неотлучно находился в больнице. Иногда он выходил и садился на скамью. Просил кого-нибудь из интернов разбудить его через час, если он уснет. Граница между сном и бодрствованием была тонка и бледна, как хлопковая нить, и он пересекал ее незаметно для себя. Во время ночных операций ему порой казалось, что плоть, которую он режет, окружена только ночью и звездами. Очнувшись от грез, он вновь оказывался в здании больницы, мгновенно узнавая это более подходящее к случаю место. Во время ночных дежурств к нему попадали совершенно незнакомые люди, и он оперировал их, не зная даже их имен. Он редко говорил.
Казалось, он не подходит к людям, если у них нет раны пусть даже незаметной, – к зевающему в холле санитару, к пришедшему в больницу политику, с которым Гамини отказался фотографироваться.
Пока он мыл руки щеткой, сестры зачитывали ему историю болезни. Им нравилось с ним работать. Его, как ни странно, любили, хотя он не прощал ошибок. Когда он понимал, что бессилен спасти тело, над которым он трудился, он принимал жестокие решения.
– Хватит, – говорил он и покидал операционную.
– Баста, – сказал кто-то, побывавший за границей, и он засмеялся у вращающейся двери.
Это уже походило на человеческую беседу. Гамини знал, что никогда не был приятным собеседником. Светский разговор рядом с ним мгновенно затихал. Иногда его будила дежурная сестра и просила помочь. Она делала это осторожно, но он мгновенно просыпался и шел за ней в одном саронге, чтобы поставить капельницу сопротивлявшемуся ребенку. Потом возвращался на больничную койку.
– Я у тебя в долгу, – говорила сестра, когда он уходил.
– Ты ничего никому не должна. Буди меня, когда понадобится помощь.
Ее свет, горевший всю ночь.
Иногда тела прибивало к берегу, волны выбрасывали их на пляж. В Матаре, или Веллаватте, или около колледжа Святого Фомы в Маунт-Лавинии, где они, Сарат и Гамини, в детстве учились плавать. Это были жертвы политических убийств – жертвы пыток в здании на Говер-стрит или на Галле-роуд, – их поднимали в воздух вертолетом, который, пролетев пару миль от берега, сбрасывал их в воду с высоты. Но лишь немногие из них возвращались в качестве улик в объятия родины.
Внутри острова трупы плыли вниз по течению по четырем главным рекам: Махавели-Ганге, Калу-Ганге, Келани-Ганге и Бентота-Ганге. И все они в конце концов оказывались в больнице на Дин-стрит. Гамини предпочитал не иметь дела с мертвецами. Он избегал коридоров в южном крыле, куда привозили на опознание погибших. Интерны составляли список повреждений и фотографировали трупы. И все же раз в неделю ему приходилось просматривать отчеты и фотографии, подтверждая полученные выводы, фиксируя свежие шрамы от кислоты или острого металла, и ставить свою подпись.
Когда ему приходилось этим заниматься, он принимал энергетические таблетки и быстро говорил в магнитофон, оставленный ему представителем «Амнести Интернешнл». Он вставал у окна, чтобы лучше видеть страшные фотографии, прикрывал лица пострадавших левой рукой, а пульс на его запястье часто бился. Он зачитывал номер папки, давал свое заключение и ставил подпись. Это был самый черный день недели.
Он отходил от недельной стопки фотографий. Двери распахивались, и тысячи искалеченных тел проскальзывали внутрь, словно пойманные в рыболовные сети. Тысячи акул и скатов в коридорах, некоторые из темнокожих рыб еще бились…
Лица на фотографиях стали закрывать. Так он работал лучше, не опасаясь узнать погибшего.
По иронии судьбы он пошел в медицину, полагая, что будет работать в стиле девятнадцатого века. Ему нравилась царившая тогда смесь дилетантства и профессионализма. Рассказывали, что доктор Спиттель, у которого во время ночной операции в Канди погас свет, вынес пациента из больницы, уложил на лавку на стоянке и направил на него свет фар. В подобных историях жизнь представала полной незаметного героизма. Это сулило удовлетворение. О нем будут вспоминать, как вспоминают о крикетисте, сыгравшем классический иннинг в один из дней 1953 года, пару недель его имя будут повторять на улицах. Прославят в песне.
В детстве, когда Гамини месяцами боролся с дифтерией, он, лежа на циновке во время дневного отдыха, мечтал лишь об одном: о жизни, которую вели его родители. Какую бы карьеру он ни избрал, образ и темп его жизни должны походить на родительский. Ранний подъем, работа до обеда, потом сон и беседа, потом еще один недолгий визит на службу. Адвокатская контора его деда и отца занимала крыло большого семейного особняка на Гринпат-роуд. В детстве ему никогда не позволялось посещать таинственные чертоги во время рабочего дня, но после пяти он, неся стакан янтарной жидкости, толкал вращающуюся дверь ногой и оказывался внутри. Там стояли низкие широкие шкафы для хранения бумаг и маленькие настольные вентиляторы. Он здоровался с отцовской собакой и ставил стакан ему на стол.
И тут отец подхватывал его, усаживал к себе на колени и обнимал большими темными руками.
– Начнем с начала, – говорил он, и Гамини принимался рассказывать ему о дневных приключениях: что было в школе, что сказала ему мать, когда он пришел домой.
В детстве он прекрасно ладил со всей семьей. Оглядываясь назад, он не мог припомнить в доме нервозности или гнева. Его родители были нежны друг с другом. Они непрерывно переговаривались, что-то вместе обсуждали. Лежа в постели, Гамини постоянно слышал их приглушенную беседу, служившую как бы войлочной прокладкой между домом и внешним миром. Позже он осознал, что в доме безраздельно царил мир его отца. Клиенты приходили к нему.За домом был теннисный корт, где гости по уик-эндам присоединялись к их семье.
Предполагалось, что оба брата вольются в семейную фирму. Однако Сарат покинул дом, отказавшись от карьеры юриста. А через несколько лет и Гамини предал звучавшие в доме голоса, поступив в медицинский колледж.
*
Через два месяца после ухода жены у Гамини наступил полный упадок сил, и администрация отправила его в отпуск. Идти ему было некуда, его дом опустел. Он осознал, что служба скорой помощи стала для него коконом, в котором он, даже в своем отчаянном состоянии, прятался, как некогда в доме своих родителей. Все, что он ценил, происходило здесь. Он спал в больничных палатах, покупал еду у уличных торговцев прямо у входа в больницу. А теперь его попросили покинуть мир, в котором он укрылся, который он воздвиг вокруг себя, создав своеобразную копию заведенного в детстве порядка.
Он отправился пешком в Нугегоду, где находился его дом, и постучался в запертую дверь. Пахло едой. Появился незнакомый человек, но двери не открыл.
– Да?
– Я Гамини.
– Ну и что?
– Я здесь живу.
Человек ушел, на кухне раздавались голоса.
Гамини не сразу догадался, что на него решили не обращать внимания. Он пересек маленький сад. Его преследовал волшебный запах еды. Он никогда еще не был так голоден. Ему не нужен был дом – ему хотелось домашней еды. Он вошел через заднюю дверь. Осмотревшись, он понял, что эти люди заботились о доме гораздо лучше его. Рядом с мужчиной, не обратившим на него внимания, сидели две женщины. Он никого из них не знал. Сначала он решил, что его жена прислала своих родственников.
– Вы не могли бы дать мне попить?
Мужчина принес стакан. В саду, в бунгало, звучали крики детей, и Гамини понравилось, что все пространство используется полностью. Вспомнив о чем-то, он спросил, нет ли для него почты. Ему принесли целую кипу бумаг. Письмо от жены, которое он положил в карман. Несколько чеков из больницы. Он их открыл, подписал на обороте пару чеков и отдал одной из женщин. Два других он оставил себе. Женщина жестом пригласила его к столу, и он уселся вместе с ними. Вермишель, пол самбол,карри из курицы. Затем с приятно полным желудком Гамини отправился в банк. Он не скупился. Позвонил в «Куикшо», заказал машину и стал ждать в прохладном вестибюле «гринлейс». Когда машина прибыла, он сел рядом с водителем:
– В Тринкомали. А потом в отель «Нилавели-Бич».
– Туда я не поеду.
Он этого ожидал. Место считалось опасным, так как поблизости были повстанцы.
– Нам ничего не угрожает. Я врач. Они не трогают врачей, мы вроде проституток. Вот красный крест на ветровое стекло. Я нанимаю вас на неделю. Вы не должны меня любить и уважать. Мне этого не нужно. Остановитесь.
Он вышел из машины и перебрался на заднее сиденье, ему хотелось вытянуться. Когда машина выехала из Коломбо, он уже спал.
– Езжайте вдоль берега, – пробормотал он незадолго до этого. – Разбудите меня в Негомбо.
Гамини с водителем вошли в темный, мрачный вестибюль старой гостиницы в Негомбо. Лампочка у конторки освещала портье, сидевшего перед неумело намалеванной фреской с видом моря, и Гамини, о чем-то вспомнив, развернулся, выглянул за дверь и увидел ту же картину наяву. Выпив пива, они двинулись в путь. Около Курунегалы он попросил водителя свернуть на проселок. В нескольких милях от Курунегалы Гамини вышел из машины и попросил водителя приехать за ним сюда завтра утром. Тот не сразу его понял. И все же Гамини захотел остаться здесь на ночь.
Отец как-то раз привез его в лесной монастырь, расположенный неподалеку, в Аранкале, еще ребенком. И раз в несколько лет Гамини старался вновь посетить это место. Так как он был военным врачом, от его веры почти ничего не осталось, но он всегда ощущал здесь великое спокойствие. Не обремененный поклажей, в одной легкой рубашке и брюках, без зонтика от солнца и без пищи, он углублялся в лес. Иногда, оказавшись здесь, он видел, что за этим местом кто-то присматривает, иногда оно закрывалось, словно глаз в лесу.
Там был колодец. Он искупался у колодца утром. Застегнул нагрудный карман рубашки на пуговицу, чтобы не выпали очки.
Через неделю Гамини вышел из отеля «Нилавели – Бич» и направился к морю. Он был сильно пьян. Он болтался по покинутому курорту вместе с поваром, ночным администратором и двумя женщинами, убиравшими пустые номера и визжавшими всякий раз, когда повар пытался столкнуть их в бассейн. Они постоянно затевали в холле возню. Он уснул на берегу, а проснулся в окружении вооруженных смеющихся людей.
Его саронг наполовину сполз. Стараясь произносить слова как можно четче, он произнес на двух официальных языках: «Я врач…» – и снова погрузился в сон. В следующий раз он проснулся в хижине, полной раненых мальчишек. Семнадцати лет. Шестнадцати. Некоторые даже моложе. Он как-никак был в отпуске и сообщил об этом одному из вооруженных людей:
– К семи меня ждут к ужину. Если я не появлюсь до половины восьмого, они не станут накрывать на стол…
– Да, да. Но это… – Человек обвел рукой хижину, указывая на раненых. – Они здесь, разве нет?
Гамини, борясь со своей привычкой принимать таблетки, переключился на алкоголь и не совсем понимал, насколько пьян. Он много спал. А проснувшись, обнаруживал себя в чужом саду. Он испытывал не столько желание, сколько потребность спать. В своих снах он вносил и выносил тела из лифтов. Лифты всегда вызывали у него клаустрофобию, но это было лучше скрипучего головокружения лестниц.
Когда повстанцы нашли его на берегу спящим, у его ног плескались морские волны. Они искали туриста, который, кажется, был врачом. Одна из женщин около бассейна направила их на побережье.
Гамини расхаживал по хижине, глядя на лежавшие перед ним тела. Раны замотаны тряпьем, ни обезболивающих средств, ни перевязочных материалов. Он послал в свой гостиничный номер солдата с ключом – за простынями, чтобы их разорвать, и за пластиковым пакетом с кое-какими полезными вещами – лосьоном после бритья, таблетками. Тот вернулся в одной из его рубашек. Гамини вытряс таблетки на стол и разломил на четвертинки. Назревали проблемы с общением. Он очень плохо говорил по-тамильски, они не знали сингальского. Оставались несколько английских слов, которыми Гамини обменивался с командиром.
Была вторая половина дня, и он проголодался. Он пропустил ланч, и теперь гостиничная прислуга отдыхала. Он попросил командира раздобыть ему еды, надеясь, что вдали не раздадутся выстрелы. И начал работать, двигаясь вдоль ряда раненых.
Большая часть из них выживет, но потеряет руку или ногу или получит другие увечья. Он уже видел жертв подобных ранений во время краткой поездки в Тринкомали. Гамини, с деревянным ящиком в руках, продолжал обход импровизированной палаты. Усевшись рядом с каким-нибудь мальчишкой, он перевязывал ему руки кусками простыни. Тем, кого он собрался оперировать, он давал четверть таблетки из своих драгоценных запасов, чтобы к тому времени они уже были под кайфом. Его поразило мощное воздействие этих крохотных кусочков – сам он уже больше года глотал таблетки целиком. Через пятнадцать минут после приема лекарства трое повстанцев крепко прижимали пациента к кровати, а Гамини зашивал рану. Было невыносимо жарко, он уже снял рубашку и обвязал запястья тряпками, чтобы пот не стекал по пальцам. Его неудержимо клонило в сон, он начинал моргать, что всегда служило сигналом, а еду все не несли. Гамини, подавив вспышку гнева, улегся рядом с телами и, свернувшись в клубок, уснул.
Он громко храпел. Когда от него ушла жена, Гамини упрекнул ее в том, что это из-за храпа. Теперь, когда мальчишки вокруг него затихли, его никто не потревожит.
Его разбудил крик боли. Он вышел и ополоснул лицо под краном. К этому времени на велосипеде доставили повара, и медленно, на сингальском, Гамини попросил его привезти десять порций еды на всех и непременно включить расходы в его счет. Это возымело действие. С прибытием ужина операции прекратились. Служащие отеля привезли ему две бутылки пива. За ужином, вспомнив об исчезновении доктора Линуса Кореи, он задал себе вопрос, вернется ли он сам когда-нибудь в Коломбо.
Он продолжал работать ночью, склонясь над пациентами, пока кто-нибудь по другую сторону кровати держал старую газовую горелку. Когда действие таблетки кончалось, некоторые начинали бредить. Кто отправил тринадцатилетних мальчишек сражаться? За какое безумное дело? За престарелого лидера? Выцветшее знамя? Ему пришлось напомнить себе, кем были эти люди. Такие, как они, устанавливали бомбы на запруженных народом улицах, автобусных остановках, рисовых полях и в школах. Сотни жертв погибли на операционном столе. Тысячи потеряли ногу или часть кишечника. Но, несмотря на это, он оставался врачом. Через неделю он вернется к работе в Коломбо.
После полуночи он пришел по берегу в гостиницу в сопровождении вооруженных людей. В своем номере он сразу же заметил исчезновение купленного в Курунегале будильника. Гамини улегся на кровать без простыней и уснул.
Когда между ним и его братом началась тайная война? Она началась с желания быть не таким, как он, и даже с невозможности ему подражать. По духу Гамини всегда оставался младшим, всегда вторым. Его прозвали мия,Мышонок. Ему нравилось уходить от ответственности, нравилось наблюдать за происходящим, оставаясь в стороне. Большую часть времени его родители даже не замечали его; он сидел, притаившись в кресле, с книгой на коленях, навострив уши, прислушиваясь к разговорам, как верный пес. Сарату нравилась история, отцу – юриспруденция, Гамини скрывал свои пристрастия. Его мать, в юности мечтавшая о музыкальной карьере, теперь дирижировала всеми ими. Она так и осталась загадкой для Гамини. Ее любовь была направлена на всех, а не конкретно на него. Ему трудно было представить ее себе в роли возлюбленной отца. Она казалась бездетной,просто стараясь ладить с тремя мужчинами – словоохотливым мужем, умным, обреченным на успех старшим сыном и вторым, скрытным сыном, Гамини. Мышонком.
Из-за того что никто из сыновей не захотел продолжить карьеру отца в семейной юридической фирме, матери приходилось защищать позицию каждого из них – одна нога в стане каждого из сыновей, рука на мужнином плече. Так или иначе, они разошлись. Сарат устремился в археологию, Гамини – в медицинский колледж, но прежде всего в мир за пределами семьи. Теперь они узнавали о нем лишь по слухам о его бесчинствах. Если раньше они не всегда замечали присутствие Гамини в доме, теперь на них обрушилась лавина отвратительных историй о его поведении. Казалось, он хочет, чтобы они отказались от него, и в итоге из чувства стыда они отказались.
На самом деле он любил свой семейный мир. Хотя однажды в разговоре с ним жена Сарата возразила: «Что за семья станет звать ребенка Мышонком?» Она представила себе, каким он был в детстве, – обделенный вниманием взрослых, с большими ушами, в большом кресле.
Однако он был не против. Думал, что так бывает со всеми детьми. Он и его брат были довольны одиночеством, отсутствием необходимости говорить друг с другом.
– Это меня и бесит, возразила жена Сарата. – Это меня бесит в вас обоих.
Беседуя с ней, Гамини по-прежнему представлял себе детство благодатной порой, тогда как она видела в нем ребенка, который еле выжил и никогда не был уверен в любви окружающих.
– Меня баловали, – возражал он.
– Ты чувствуешь себя уверенно лишь тогда, когда ты один и действуешь на свой страх и риск. Тебя не баловали, тебя не замечали.
– Я не собираюсь всю оставшуюся жизнь упрекать мать в том, что она мало меня целовала.
– Но мог бы.
Ему нравилось его детство, думал он. Нравилось бродить по темным комнатам днем, прослеживать путь муравьев на балконе, доставать из шкафов одежду, наряжаться и петь перед зеркалом. И великолепие кресла осталось вместе с ним. Ему хотелось пойти и купить себе точно такое же, немедленно – прерогатива и прихоть взрослых. В тяжелые минуты он вспоминал не о матери или отце, а об этом кресле.
– Я остаюсь при своем мнении, – тихо произнесла жена Сарата.
Сарат, по мнению родителей, был одарен счастливым характером. Они втроем смеялись и спорили за обедом, пока Гамини наблюдал за их манерами и поведением. Когда ему исполнилось одиннадцать, он стал гордиться тем, что хорошо умеет передразнивать кого угодно, даже собак с их уморительными гримасами.
И все же он оставался незаметным, даже для самого себя, и редко заглядывал в зеркало, если не считать переодеваний. Его дядя ставил любительские спектакли, и однажды, оставшись дома в одиночестве, Гамини нашел театральные костюмы. Он перемерил их все, включил проигрыватель и начал танцевать на диванах, распевая сочиненные им песни, пока его не прервала вернувшаяся тетка:
– Ага! Так вот чем ты занимаешься…
Он был безжалостно унижен и невообразимо смущен. Еще долго он считал себя никчемным человеком и в результате стал еще более замкнутым. Он затаился и почти не осознавал тонких движений своей души. Впоследствии он оживлялся только в компании чужих людей – в угаре последних часов вечеринки или в хаосе палат скорой помощи. Там пребывала благодать. Именно там люди могли забыться, словно в танце. Добиваясь любви или действуя в неотложной ситуации, они были слишком поглощены своим мастерством или желанием, чтобы осознавать свою силу. Он мог находиться в центре событий и все же чувствовать себя незаметным. Тогда-то и началась его известность.
Преграда, в детстве отделявшая его от семьи, осталась. Он не хотел, чтобы она исчезла, не хотел, чтобы вселенные слились. Он не осознавал этого. Осознание пришло позднее, во время страшного кризиса, с необычайной ясностью. Он будет обнимать своего брата, понимая, что еще в детстве чувствовал, что этот добросердечный брат был для него катализатором свободы и тайны, к которым он всегда стремился. Через несколько лет Гамини, стоя рядом с Саратом, выскажет ему все, потрясенный своей невольной местью. Когда мы молоды, думал он, наше главное правило – отражать чужие посягательства. В детстве мы это понимаем. Тебя, словно остров в море, всегда окружают волны осуждения семьи. Поэтому юность прячется под обличьем чего-то нежного, как росток, или грубого, как кора. И мы становимся приветливее и откровеннее с чужими людьми.
В последних классах школы Мышонок настоял на том, чтобы его перевели в Канди, в интернат при Тринити-колледже. Чтобы большую часть года жить вдали от семьи. Ему нравился медленно ползущий тряский поезд, увозивший его вглубь страны. Он всегда любил поезда, никогда не покупал автомобили, никогда не учился их водить. В двадцать лет он наслаждался ветром, бьющим в его пьяное лицо, когда поезд нырял глубоко под землю, в страшные грохочущие туннели. Он обожал вести волнующие, задушевные беседы с чужими людьми. Разумеется, он понимал, что все это болезнь, однако в душе был не против этой отстраненности и анонимности.
Он был нежным, нервным и нуждался в людях. Проработав более трех лет на севере, в периферийных больницах, он стал еще более замкнутым. Его женитьба, случившаяся годом позже, распалась почти мгновенно, и потом он почти всегда был один. Во время операций ему был нужен всего один помощник. Остальные могли смотреть и учиться на расстоянии. Он никогда не объяснял, что он делает или собирается делать. Он никогда не был хорошим учителем, но был хорошим примером.
Он любил всего одну женщину, но женился не на ней. Позже, в полевом госпитале близ Полоннарувы, была другая женщина. В конце концов он почувствовал, что находится в одной лодке с демонами, при этом оставаясь единственным нормальным здравомыслящим человеком. Идеальным участником войны.
В комнаты, где в детстве жили Сарат и Гамини, не проникал свет солнца, шум машин, собачий лай и лязганье металлической калитки. Гамини помнит крутящееся кресло, в котором он вертелся волчком, вовлекая в вихревой беспорядок бумаги и полки, запретную атмосферу конторы своего отца. Гамини представлялось, что все конторы хранят ужасные тайны. В подобных помещениях он, даже повзрослев, казался себе ничтожным и бесправным. В банках и юридических конторах он совершенно терялся, словно школьник в кабинете у директора, отчаявшийся что-то объяснить.