355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майкл Бейджент » Мессианское наследие » Текст книги (страница 17)
Мессианское наследие
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:46

Текст книги "Мессианское наследие"


Автор книги: Майкл Бейджент


Соавторы: Ричард Ли,Генри Линкольн

Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)

15
АРТИСТ В РОЛИ СВЯЩЕННИКА,
ЦАРЬ В РОЛИ СИМВОЛА

За последний век с лишним традиционная религия испытала на себе немало тяжелых и крайне болезненных ударов, нанесших урон ее авторитету. Но само религиозное чувство – чувство «священного», «ноуменального», выходящего за пределы индивидуального опыта личности, – в душах подавляющего большинства людей осталось практически незатронутым. Традиционные хранители «духовности» были вынуждены пойти на компромисс, в первую очередь – с самими собой. Мы привыкли стыдиться слова «духовность», за исключением случаев, когда оно взято в кавычки. И, однако, для подавляющего большинства людей за словом «духовность» стоит вполне конкретная реальность, даже если от ее имени говорит не традиционная религия, а нечто иное.

Такова важная и характерная черта мышления и культуры XX в., отражающая склонность людей нашего времени к восприятию духовного и духовности за пределамиконтекста и рамок официальной религии. Так, например, Эйнштейн, следуя по стопам Ньютона, попытался соотнести свои собственные фундаментальные открытия, вносящие дезориентацию в прежнюю картину мира, с традиционным восприятием Божественного. Таким образом, все больше и больше людей, признавая крах всех прежних систем ценностей, напряженно искали адекватное средство синтеза для восстановления целостности реальности, распавшейся на отдельные фрагменты.

Один из примеров этого процесса – К. Г. Юнг, которого с современной точки зрения следует рассматривать не только как психолога, но и как философа и даже пророка. Мотивы и установки концепции Юнга носили откровенно религиозный характер. Его концентрация внимания на универсальном опыте и использование критического инструмента синтеза, а не анализа, проистекает из желания восстановить утраченную целостность мироздания, осмыслить его в новом качестве. Более того, Юнг стремился осуществить это не в теоретических (или богословских) терминах, а в понятиях, которые можно было бы непосредственно пережить,а не просто принять на веру, как вероисповедные догматы, – понятиях, которые, если трансформировать их в психологическую динамику, имели бы практическую ценность не только по воскресеньям, но и в повседневной жизни человека.

В отличие от Фрейда Юнг не считал психологию и религию абсолютно несовместимыми явлениями. Напротив, он рассматривал их в качестве взаимодополняющих систем, каждая из которых помогает другой обрести новый смысл и понимание цельности бытия. При этом Юнг понимал религию в наиболее широком, целокупном и важном смысле – не как просто набор вероисповедных догматов, не как какую-то одну конфессию или деноминацию, а как нечто более широкое и всеобъемлющее, обнимающее всеверы и являющее собой базовую составляющую человеческой души. Вследствие такой установки Юнг обратился к синтезу, сравнительному анализу религий и выявлению их общих источников, общих знаменателей, общих психологических мотиваций и установок, общих для всех картин мира, причем это касалось не только крупнейших мировых религий, но и большинства сторон повседневной деятельности человека. В результате Юнг выявил и сформулировал нечто, что действительно способно функционировать как важный религиозный принцип современной эпохи – тот образ мыслей и мировосприятия, который реально раскрывает смысл бытия, обеспечивая в то же время толерантность, гибкость и гуманизм.

Так, исторический Иисус был для Юнга явлением скорее случайным, тогда как Иисус веры – тот Иисус, который существует как психологическая реальность в душе верующего, – это уже архетип, и такие эпизоды Его земной жизни, как, скажем, искушение в пустыне, «нисхождение во ад» или само

Воскресение, представляют собой компоненты архетипической картины мира, которая в главных чертах является общей для всего человечества. Искушение, нисхождение в подземный мир и триумфальное возвращение из него – все это темы, в той или иной форме присутствующие в каждой культуре, каждой религии и любой мифологии. Благодаря этим универсальным сюжетам Иисус без труда вступает в гармоничное единство с другими персонажами-архетипами по всему земному шару. Они как бы неявно присутствуют в Нем, а Он – в них, и все они воплощают и раскрывают некие вневременные, универсальные истины. В то же самое время Иисус как архетип также, и притом вполне буквально, присутствует в душе каждого человека, как то утверждает христианство. Ведь все без исключения люди в своей повседневной жизни сталкивались с искушениями. Каждому предстоит пройти через смерть, либо в буквальном, либо в метафорическом смысле – низойти в темные глубины собственной души – то есть спуститься в ад, который мы носим в душе своей. Каждый может надеяться пройти через духовное возрождение и обновление. И именно в той мере, в какой мы сопереживаем Ему и приобщаемся к Его опыту, мы действительно становимся одним целым с Иисусом, а Он – с нами. И в этом нет никакого противоречия реальному историческому факту.

На протяжении большей части своей жизни и в первые годы после смерти, последовавшей в 1961 г., Юнг вызывал серьезные подозрения у ортодоксальных кругов психологов, придерживавшихся по преимуществу фрейдистских взглядов. Эти круги видели в нем «мистика» и соответственно относились к нему. Между тем в наши дни Юнг по праву считается одним из наиболее оригинальных мыслителей, внесших исключительно ценный и важный вклад в сокровищницу мысли XX в. Он указал путь многим мыслителям, работающим в столь разных дисциплинах, как антропология, психология и сравнительное религиоведение, – всем тем, кто последовал по его стопам в поисках сближения между психологией и религией, между индивидуальным опытом и универсальным чувством священного начала, глубоко коренящимся в душе каждого человека. Весьма показательно, что Дон Купитт, говоря о кризисе, поразившем традиционные религии в конце XX в., сказал о Юнге, что «видимо, мы все должны последовать за ним».

СРЕДОТОЧИЕ СВЯТОСТИ

Однако взгляды Юнга ни в коей мере не следует считать единственной успешной попыткой вскрыть смысл бытия в современном мире. Такой же процесс происходил и в сфере искусства, в творчестве многих ведущих деятелей культуры нашего века, которые с готовностью принимали на себя традиционное для художника бремя ответов на вопросы о смысле бытия, тяготения к синтезу, стремления воссоздать из разрозненных фрагментов целостную картину реальности. В некоторых случаях художник действует совершенно спонтанно, в других работает как бы в рамках тщательно продуманного плана.

Так, например, еще в середине XIX в. Гюстав Флобер упорно обличал традиционную религию за уклонение от бремени ответственности за происходящее, за нежелание далее выполнять роль средоточия святости и смысла бытия. Чтобы подчеркнуть этот крах церкви, он настойчиво предпринимал шаги с целью продемонстрировать, что художник – это, так сказать, новый тип священника, и возложить на него ответственность за раскрытие смысла бытия. Искусство для Флобера лично было средоточием смысла бытия и всего «священного» в мире. Однако это должно быть естественной и вполне осознанной программой действий художника. В те же годы, когда Флобер развивал эти взгляды в своих письмах, Рихард Вагнер в Германии публично провозглашал их в своих выступлениях. А в России такие крупнейшие фигуры, как Лев Толстой и Достоевский, прямо воплощали их в своем творчестве.

Флобера в наши дни вполне могли бы отвергнуть как провозвестника анахроничного аскетизма. Тем не менее многие крупнейшие представители литературы XX в. – Джойс, Пруст, Кафка, Томас Манн (ограничимся этими четырьмя примерами) – следовали по пути, проложенному Флобером, и открыто декларировали, что многим обязаны ему. Сегодня вряд ли кто-либо будет оспаривать утверждение, что многие виды искусства действительно стремятся взять на себя религиозные функции, стать средоточием всего священного, попытаться раскрыть смысл бытия и сложить из разрозненных фрагментов цельную картину реальности. В некоторых случаях – например, в окрашенной в мистические тона поэзии поэта-католика Поля Клоделя – получает свое выражение позиция конкретной деноминации. В творчестве других авторов, в частности Льва Толстого, выражена более широкая «христианская» ориентация, которая отвергает категории и рамки отдельных деноминаций, не переставая при этом быть искренне и глубоко религиозной. Известны и произведения иного плана, принадлежащие перу Д. Лоуренса, Патрика Уайта, а также некоторых современных латиноамериканских писателей, – произведения не обязательно чисто христианские, однако отражающие несомненное религиозное чувство и религиозное мировидение. И хотя Джойса, Пруста и Томаса Манна обычно вообще не принято относить к «религиозным писателям», они тем не менее касаются вопросов, которые считаются прерогативой и «канонической территорией» традиционных религий. Все упомянутые выше авторы стремились, в меру своих сил, вскрыть и решить проблему смысла бытия. И все они решали ее посредством приоритета «духовной» ориентации, которую можно описать исключительно как религиозную.

Начиная с 1880-х гг. важную роль в общественной мысли Запада начали играть книги, относимые к «Традиции мудрости Востока», – такие книги, как «Бхагаватгита», «Рамаяна», «Махабхарата» и «Даодэцзин». Авторитетным европейским и американским мистикам часто задают вопрос о том, почему на Западе не сложилось аналогичной традиции, сравнимой с мудростью Востока. На самом деле такая традиция существует и реально присутствует в нашем культурном наследии. «Рамаяна» и «Махабхарата» – великие эпические поэмы Древней Индии. «Бхагаватгита» – нечто среднее между эпической и драматической поэмой. Эти произведения в принципе не слишком отличаются от таких шедевров литературы Запада, как «Божественная комедия» Данте, «Потерянный рай» Мильтона или «Фауст» Гете. И если они и отличаются, скажем, от драм Шекспира или Пушкина, романов Льва Толстого или Германа Брока, то различия эти в основном сводятся к разнице между литературными жанрами, а не к содержанию или точке зрения автора. Аналогичным образом «Даодэцзин» состоит из длительного ряда коротких мистических стихотворений. Их западными эквивалентами и аналогами можно считать мистически окрашенные стихи Йейтса, Элиота, Стефана Георге и особенно «Сонеты к Орфею» Рильке.

Итак, Запад также имеет свою собственную «традицию мудрости» – традицию, которая постоянно развивается, ширится и обретает новые измерения. И если это море материалов все более отдаляется от традиционной религии, то это – в первую очередь следствие узости и неадекватного мировосприятия последней. Образ Иисуса в книгах вроде «Последнего искушения» Казанзакиса по сути своей является куда более религиозным и глубоко «христианским», чем тщательно отретушированный портрет, предлагаемый церковью. В этом смысле можно сказать, что цель Флобера наконец-то достигнута. Искусство действительно стало средоточием истинно священного, хранителем смысла бытия.

Западное общество часто оказывается неспособным понять, в чем заключаются его собственные органические недостатки и утраты. Это – в первую очередь результат лености ума. В промышленно развитых странах Запада крупное произведение действительно серьезной литературы имеет крайне мало шансов стать бестселлером. Правда, иногда, если ему удается завоевать какую-нибудь престижную премию, вызвать скандал и дискуссию или лечь в основу сценария кассового фильма или телесериала, можно говорить о его коммерческом успехе. Но и в этом случае оно будет рассматриваться в первую очередь как своеобразная форма отдыха или развлечения; если же его сочтут «слишком трудным», то есть если оно потребует от читателя хоть минимальной концентрации внимания, оно будет незамедлительно отвергнуто. Однако общество Запада далеко не всегда относилось к литературе с такой кавалерийской легкостью. Еще в XIX в. книги таких корифеев, как Гете, Байрон, Пушкин и Виктор Гюго, были бесспорными бестселлерами в своих странах, а их тиражи приближались к миллиону. Эти книги активно формировали общественное мнение и взгляды своей эпохи. И в наши дни, в других частях света, считающихся «менее развитыми», чем наше, западное общество, к произведениям серьезного искусства относятся с большим пиететом, и они нередко выполняют религиозные функции, раскрывая смысл бытия.

В 1968 г. Габриэль Гарсия Маркес опубликовал свой знаменитый роман «Сто лет одиночества». После перевода книги на английский она немедленно была признана «мировой классикой», одним из «истинно великих» романов XX в., принятых академическими кругами, где она породила целую «индустрию диссертаций», посвященных ей. Однако вплоть до того дня, когда автор «Ста лет одиночества» в 1982 г. получил Нобелевскую премию за свой шедевр, сам он и его книга оставались малоизвестными для так называемого «массового читателя». Но и само присуждение Маркесу Нобелевской премии, увы, мало что изменило. Многие читатели на Западе, в поисках смысла бытия или самопознания с готовностью проглатывающие тысячи страниц писаний Гурджиева или Рудольфа Штайнера и тому подобные спекуляции на западном менталитете, откладывают Маркеса в сторону как «слишком трудное» чтение. Зато в самой Латинской Америке «Сто лет одиночества» читают и перечитывают люди любого уровня культуры и образования, живущие в Каракасе, Сантьяго или Мехико. По тиражам продаж эта книга сопоставима только с Библией. Ее цитируют и обсуждают в барах и бассейнах и прямо на улице. Эпизоды из нее пересказываются как всем известные реальные коллизии. Люди в этих странах знакомы с ней так же хорошо, как жители Великобритании или Штатов с событиями, происходящими в очередных продолжениях «Династии» или «Далласа».

Понятно, что о книге больше и охотнее будут говорить те, чью жизнь и мир она описывает. Но одно это никак не объясняет того, почему английские и американские читатели находят «Сто лет одиночества» «трудным чтением». Или почему, хотя бы ради сравнения, читатели в этих странах не цитируют «Даллас» или «Династию»? Почему ни одно произведение во всей английской или американской литературе, все равно – классической или современной, не пользуется популярностью, сравнимой со «Ста годами одиночества»? Во время одной из лекций мы воспользовались возможностью задать эти вопросы гостю из Латинской Америки. Его ответ был весьма показательным. «Потому что мы изучаемсвою литературу, – с гордостью отвечал гость. – Мы изучаем ее точно так же, как жители Европы несколько веков тому назад изучали лютеровский перевод Библии. Притом мы изучаем ее не как академический труд, а как руководство к жизни и осмыслению мира. Такие книги помогают нам глубже постичь смысл существования современного мира и нашей собственной жизни. Мы обращаемся к ним в поисках смысла бытия точно так же, как люди обращаются к Библии».

То уважение, которым пользуется серьезная литература в Латинской Америке, отражает статус, которым пользуются ее творцы и создатели. Латиноамериканские писатели всегда имели большое влияние на политику своих стран. Так, знаменитый чилийский поэт Пабло Неруда, лауреат Нобелевской премии, был близким личным другом и советником президента Сальвадора Альенде. Мексиканский прозаик и романист Карлос Фуэнтес служил на посту посла своей страны во Франции. Сержио Рамирес, нынешний вице-президент Никарагуа, также является известным романистом. А в Перу прозаик Марио Варгас Льоса выдвигался на пост президента.

Лучшее, что может предложить в ответ правительство Великобритании, – это Джеффри Арчер. Что же касается США и президента Рональда Рейгана, то его имя вспоминается вместе с героем боевика «Рэмбо». Вместе, но – вслед за ним.

АРХЕТИПИЧЕСКИЙ АСПЕКТ МОНАРХИИ

Взгляды Юнга и искусство – это сферы, в которых реализуется традиционная религиозная функция поиска, обретения и, возможно, создания смысла бытия. Однако в то же самое время и взгляды Юнга, и искусство были и остаются достаточно ограниченными сферами интереса и творческой деятельности. В силу целого ряда причин, слишком сложных и многогранных, чтобы подробно останавливаться на них в нашей книге, ни одна из этих сфер не способна реально повлиять на жизнь широких масс, равно как и создать нечто вроде такого всеобъемлющего «зонтика» для общества в целом, которым является религия.

Но существуют ли другие позитивные принципы, пользующиеся авторитетом и способные эффективно работать в современной культуре? Существуют ли в наши дни сложившиеся – то есть «готовые» к работе – институты, которые, по природе своей восходя к архетипам, способны воздействовать на массовое сознание и, таким образом, быть средоточием исканий смысла бытия? Таким институтом в целом ряде аспектов может считаться религия.

В худшем своем варианте, как показывают многочисленные автократические режимы прошлого, монархия может считаться синонимом тирании. Зато в лучшей своей ипостаси монархия действительно может стать носительницей смысла бытия и, хотя и весьма косвенным образом, действительно выполнятьпо меньшей мере полурелигиозные функции. Монархия, бесспорно, зиждется на фундаменте архетипов. Всякое царство – само по себе архетип. Царское достоинство, по самой своей природе, является объектом легенд, а легенда – это одно из проявлений мифа. Миф же, как было сказано выше, представляет собой творческую попытку осмысления реальности. При какой бы форме правления и государственного устройства ни жил человек, его душа с раннего детства населена всевозможными королями и королевами, принцами и принцессами. Даже в странах республиканского строя все эти персонажи являются неотъемлемой частью всеобщего культурного наследия и живут своей собственной душевной жизнью. При отсутствии истинной династической царской власти мы склонны создавать разного рода суррогаты царского достоинства, наделяя им, к примеру, кинозвезд, рок-певцов или, как это имеет место в Соединенных Штатах, членов семьи Кеннеди. И все же такие суррогаты – это всегда лишь бледное подобие оригиналов, к которым они, осознанно или бессознательно, восходят. Несмотря на всевозможные фантазии и восторги, практически у всех возникает ощущение, что киногерои – это нечто неподлинное, целлулоидное. А «королевский» ореол, которым окружены семейства вроде Кеннеди, развеивается в пух и прах марионеточной мишурностью политиков.

Накануне Первой мировой войны президент Третьей республики во Франции сетовал, что он, будучи президентом, не пользуется в народе никаким авторитетом, тогда как какого-то третьесортного князька с Балкан, приехавшего в Париж в золоте и страусовых плюмажах, население встречает с восторгом, выстраиваясь по обеим сторонам улиц в ожидании проезда плохонького, но монарха. Другими словами, президент Франции косвенно признал неизменную привлекательность монархии и связанной с ней красочной церемонии, по которым так изголодался французский народ. Его собственное признание малой привлекательности той гражданской фигуры и роли, которую он воплощал в своем лице, по сравнению с величественным обликом других глав государств не было вопросом его личного тщеславия. Нет, это был вопрос национальной гордости. Если французы стыдятся быть французами из-за того, что глава их государства выглядит смешно и напыщенно, право, здесь есть о чем задуматься.

За шестьдесят пять лет до этого эпизода с той же самой дилеммой столкнулся другой французский президент. В декабре 1848 г. Луи Наполеон, племянник Наполеона I, был избран президентом Второй республики, то есть занял пост, дававший весьма ограниченные права и полномочия. Он также чувствовал себя весьма неловко в окружении помпезного великолепия правителей других европейских держав. Вскоре после этого, 2 декабря 1851 г., Луи Наполеон, как и следовало ожидать, совершил самый настоящий coup d’etat (государственный переворот. – Пер.),отстранив правительство и радикальным образом изменив в свою пользу расклад политических сил. Затем он пошел на беспрецедентный шаг. Он вознамерился получить легитимный мандат на свои действия, проведя плебисцит или, говоря современным языком, референдум. И народ неожиданным большинством голосов поддержал его. Год спустя, 2 декабря 1852 г., Дуй Наполеон, спекулируя на славном имени своего дяди, провозгласил себя императором Франции и вновь вынес акт об установлении империи на референдум. По сути, Дуй Наполеон обратился к народу Франции с вопросом о том, какую (при прочих равных условиях) форму правления он предпочитает: эгалитаристскую мистику республики или иерархическую помпезность и величие империи. Французский народ отдал решительное предпочтении второму, и Дуй Наполеон, под именем Наполеона III, занял трон новой империи, которой предстояло превратить Францию в культурную столицу всего мира.

Ко времени, когда Луи Наполеон стал императором, главной моделью и образцом успешной революционной республики, разумеется, были Соединенные Штаты Америки. Дело в том, что Соединенные Штаты сумели успешно совершить революцию на полтора десятка лет раньше Великой французской революции К тому же революция в Америке не завершилась ужасами террора или приходом к власти нового диктатора. Однако Соединенные Штаты мыслились не как новая республика в том смысле, в каком это слово употребляется в наши дни. Подавляющее большинство лидеров, принимавших участие в создании США, были масонами, и новая межэтническая общность с самого начала была задумана как идеальная иератическая политическая структура, базирующаяся на некоторых ритуалах и воззрениях масонства. Государство в целом рассматривалось как своего рода макрокосм, мондиалистская версия и расширенный вариант ложи. Более того, те самые лица, которые работали над созданием Декларации Независимости, поначалу не могли выдумать ничего лучшего, чем монархия. Американцы не любят вспоминать, что Джорджу Вашингтону, который возглавил борьбу первых тринадцати колоний за независимость и привел их к победе, при почти единодушном одобрении коллег было предложено принять титул короля.

Понятно, что мир накануне Первой мировой войны претерпел куда более радикальные изменения, чем в период между Наполеоном III и Джорджем Вашингтоном. И тем не менее сам факт обращения к идее монархии более чем показателен. В этой связи достаточно вспомнить, какой отклик находят за рубежом отношения между принцем и принцессой Уэльскими [154]154
  Имеются в виду принц Чарльз и принцесса Диана. (Прим. пер.)


[Закрыть]
. Вокруг их имен в массмедиа поднята самая настоящая шумиха, они давно стали объектом нездорового интереса и спекуляций и в известном смысле даже фигурами скандального шоу-бизнеса. И однако, неким непостижимым образом, они по-прежнему окружены ореолом мистического почтения, граничащего (это особенно относится к принцессе Диане) с обожанием, которого не знает никакой поп-идол или рок-звезда. Любопытно, что это особенно заметно в Америке, где республиканские принципы положены в основу конституции и «неравенство», заключенное в самой идее монархии, должно вызывать активное неприятие. В номере «Таймс» за пятницу, 8 ноября 1985 г., Майкл Байньон писал об истерии, окружавшей визит принца и принцессы Уэльских в Вашингтон:

«…американцы отличаются явной тягой к монархии. Народ США, состоящий из людей, чьи предки покинули Европу, спасаясь от тирании, людей, воспитанных в духе равенства и республиканских идеалов, до сих пор ощущает отсутствие стержневого, центрального символа государства, живого воплощения традиций и ценностей. Конечно, у США есть и флаг, и президент. Но флаг попросту неспособен удовлетворить все проявления патриотических чувств. А президент, будучи выражающим интересы какой-то одной политической партии, в принципе неспособен объединять и представлять в своем лице нацию в целом столь же убедительно, как монарх».

И далее:

«Многие американцы отвергли бы саму мысль о том, что они очень привязаны к старым европейским символам. Но они действительно привязаны к ним. Госпожа Жаклин Кеннеди привнесла некоторые из них в Белый дом, а Никсон попытался одеть охранников и часовых Белого дома в церемониальные мундиры с помпонами и аксельбантами. Однако в них они выглядели настолько смешно и неловко, что от этой затеи вскоре отказались. И вся церемония теперь сосредоточилась на персоне президента…»,

который, как мог бы добавить г. Байньон, в последние тридцать пять – сорок лет все более активно стремится придать своему имиджу большую величественность и в общении с монархами вольно или невольно светит их отраженным светом. Но дело в том, что сама природа американской президентской власти активно противится монархическому статусу. И не только потому, как пишет Байньон, что президент представляет интересы определенной политической партии. И не потому, что некоторые прежние хозяева Белого дома, облеченные президентской властью, основательно дискредитировали ее. В конце концов, всегда было более чем достаточно монархов, которые не вызывали никакого доверия на троне. Главное заключается в том, что институт американской президентской власти по определению не может внушать такой же пиетет, как монарх, ибо авторитет монарха предполагает длительное (читай – пожизненное) пребывание на троне, а о какой длительности можно говорить, если президент находится у власти четыре или – в случае переизбрания – восемь лет [155]155
  История США в XX в. знает пример, когда президент находился у власти не 8, а более 12 лет. Франклин Делано Рузвельт занимал пост президента США в 1932–1945 гг. (Прим. пер.)


[Закрыть]
. Кроме того, важнейшая составляющая власти монарха – династический принцип, когда власть передается по наследству и символически побеждает время. В этой своей способности выходить за рамки времени и, так сказать, нейтрализовать его династия по сути выполняет те же функции, что и церковь. Она становится носительницей и воплощением непреходящих ценностей, смысла и цели земного бытия, которые не требуют пересмотра и корректировки на следующих выборах. Она, как никакая другая администрация и система власти, имеет мистические коннотаты в таких традиционных формулах, как «мать-Россия», «немецкий фатерлянд (отечество)», «милая Франция». Все эти коннотаты лежат уже за рамками сферы политики, по сути, затрагивая чисто религиозную сферу.

В 1981 г. бракосочетание будущих принца и принцессы Уэльских вызвало массовый подъем патриотических настроений и энтузиазма в народных массах – тех самых, от имени которых обличают и проклинают монархию не только марксизм, но и республиканский строй американского образца. Естественный вывод сводится к тому, что этот взрыв монархических настроений был связан именно с ритуалом бракосочетания будущей королевской четы, предполагающим и все прочие последствия брака: появление потомков, продолжение династии и сохранение всех тех ценностей, которые эта династия воплощает – ценностей, отождествляемых с самим понятием «Британия». Вневременной, архетипический характер этих ценностей стал своего рода современной кристаллизацией стародавнего церемониального порядка, актом живой преемственности с далеким прошлым и одновременно обещанием продолжения традиции в будущем. Буквально все детали этой церемонии – старинные, в стиле конца XIX в., наряды, кучера, ливреи и вицмундиры, даже сами традиционные фразы – служили созданию атмосферы «вневременности» этого момента. Посредством этой «вневременности» как бы временно аннулировалось, утрачивало свою силу само время и все те его составляющие, которые угрожают как настоящему, так и будущему.

Большинство из тех, кто выражал свои восторги по поводу бракосочетания будущего короля, воспринимали – осознанно или бессознательно – сам акт бракосочетания как последний оплот стабильности во враждебном и пугающе изменчивом мире. Посреди тягот жизни, разочарований в политических лидерах, социальных волнений и нестабильности, расовых конфликтов, роста безработицы, всевозможных слухов и страхов по поводу развития технологии микрочипов, волны забастовок, парламентских скандалов и прочих проявлений надвигающихся перемен монархия – благодаря собственному обновлению и продолжению в акте бракосочетания – казалась незыблемым бастионом. Она воплощает и осуществляет принцип постоянства и продолжения традиций. Между тем постоянство и продолжение – важные аспекты смысла бытия. И в той мере, в какой она воплощает эти принципы, монархия может служить хранительницей смысла бытия.

Для того, чтобы сохранить свой статус в современном мире, монархия должна учитывать запросы времени. Конечно, она не может оставаться институтом власти в том ее понимании, которое отстаивают некоторые монархические партии в Европе. Она более не может, все равно – явно или неявно, апеллировать к принципу собственной «богоустановленности». Она не в состоянии поддерживать ту жесткую социальную иерархию такого типа, который существовал в прежние времена. Наконец, она не в силах выступать за возврат к старорежимномудеспотизму и абсолютизму. Совсем другое дело – конституционные монархии типа тех, что существуют сегодня в Великобритании и Испании, Нидерландах и Бельгии, Дании и Швеции. Эти монархии выполняют реальные созидательные функции.

Сущность такой монархии сводится к тому, что она зиждется на принципах, которые пропагандирует Приорат Сиона и, как считается, воплощали на практике короли династии Меровингов во Франции. Для Меровингов король правил, но не управлял. Другими словами, он был чисто символической фигурой. Его символический статус сохранял свою эффективность именно в той мере, в какой король оставался непричастным к грязным политическим интригам. Как заявил в своей статье один из авторов из круга приоров Сиона, «король есть– и только». Другими словами, авторитет монарха зиждется на идеалах, которые он воплощает в качестве живого символа, а не его деяниях или реальном могуществе, которое он может и не проявлять. Наиболее могущественные символы всегда обладают необъяснимым авторитетом, который лишь уменьшается в результате компромиссного обращения к материальным формам власти. Так, папство на протяжении тех веков, когда оно обладало суверенными правами монархии, сумело сильно скомпрометировать себя и притом несколько неожиданным образом, ибо на определенном этапе одновременно существовали два и даже три папы [156]156
  Имеется в виду период так называемого Авиньонского пленения пап, имевшего место в 1309–1377 гг., когда кафедра Римского первосвященника была насильно перенесена в Авиньон. Его следствием явилась так называемая Великая схизма, или Великий раскол, когда в 1378–1417 гг. существовали две параллельные линии пап (папы и антипапы) в Риме и Авиньоне. (Прим. пер.)


[Закрыть]
, без тени смущения проклинавших друг друга в борьбе за престол св. Петра. И лишь когда папство отказалось от своих притязаний на монархическую власть, оно вновь обрело некое подобие авторитета и уважения.

И все же, именно в силу своего официально узаконенного бессилия, конституционная монархия, в частности – английская, обладает вполне реальным, хотя и нематериальным, влиянием. Принц Уэльский одним своим словом может сформулировать важнейшие девизы общенационального масштаба, заручиться горячей поддержкой населения и основательно намылить шеи верхушке архитектурного истеблишмента за авантюрные планы реконструкции Национальной галереи. Всего лишь выразив заинтересованность в этой проблематике, он может оказать содействие развитию нового и, на наш взгляд, заслуживающего доверия направления философии Юнга и некоторых форм восстановительной медицины. И даже если его слова неверно поняты или превратно истолкованы, сама его обеспокоенность о плачевном состоянии лондонского Сити и моральном кризисе молодого поколения способна придать новый импульс усилиям в этом направлении.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю