355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Массимо Монтанари » Голод и изобилие. История питания в Европе » Текст книги (страница 1)
Голод и изобилие. История питания в Европе
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:03

Текст книги "Голод и изобилие. История питания в Европе"


Автор книги: Массимо Монтанари


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

Массимо Монтанари
Голод и изобилие. История питания в Европе

Марине

(наконец-то)


СТАНОВЛЕНИЕ ЕВРОПЫ

Идет строительство Европы. С этим связываются большие надежды. Их удастся реализовать только учитывая исторический опыт: ведь Европа без истории была бы подобна дереву без корней. День сегодняшний начался вчера, будущее всегда обусловлено прошлым. Прошлое не должно связывать руки настоящему, но может помочь ему развиваться, сохраняя верность традициям, и создавать новое, продвигаясь вперед по пути прогресса. Наша Европа, территория, расположенная между Атлантикой, Азией и Африкой, существует с давнего времени: ее пределы определены географией, а нынешний облик формировался под воздействием истории – с тех самых пор, как греки дали ей имя, оставшееся неизменным до наших дней. Будущее должно опираться на это наследие, которое накапливалось с античных, если не с доисторических времен: ведь именно благодаря ему Европа в своем единстве и одновременно многообразии обладает невероятными внутренними богатствами и поразительным творческим потенциалом.

Серия «Становление Европы» была основана пятью издательствами в различных странах, выпускающими книги на разных языках: «Бек» (Мюнхен), «Бэзил Блэквелл» (Оксфорд), «Критика» (Барселона), «Латерца» (Рим) и «Сёй» (Париж). Задача серии – рассказать о становлении Европы и о неоспоримых достижениях на пройденном пути, не скрывая проблем, унаследованных от прошлого. На пути к объединению наш континент пережил периоды разобщенности, конфликтов и внутренних противоречий. Мы задумали эту серию потому, что, по нашему общему мнению, всем, кто участвует в строительстве Европы, необходимо как можно полнее знать прошлое и представлять себе перспективы будущего. Отсюда и название серии. Мы считаем, что время писать сводную историю Европы еще не настало. Сегодня мы предлагаем читателям работы лучших современных историков, причем кто-то из них живет в Европе, а кто-то – нет, одни уже добились признания, другие же пока не успели. Авторы нашей серии обращаются к основным вопросам европейской истории, исследуют общественную жизнь, политику, экономику, религию и культуру, опираясь, с одной стороны, на давнюю историографическую традицию, заложенную Геродотом, с другой – на новые концепции, разработанные в Европе в XX веке, которые глубоко преобразовали историческую науку, особенно в последние десятилетия. Благодаря установке на ясность изложения эти книги будут доступны самой широкой читательской аудитории.

Мы стремимся приблизиться к ответу на глобальные вопросы, которые волнуют сегодняшних и будущих творцов Европы, равно как и всех людей в мире, кому небезразлична ее судьба: «Кто мы такие? Откуда пришли? Куда идем?»

Жак Ле Гофф

составитель серии

ПОСТАНОВКА ВОПРОСА

Эта книга имеет амбициозную цель. Через историю еды, способов производства и моделей потребления мы собираемся коснуться куда более широкой темы – может быть, всей истории нашей цивилизации, многие аспекты которой (экономические, социальные, политические, культурные) всегда имели непосредственную и первоочередную связь с проблемами питания. Иначе и быть не может, коль скоро ежедневное поддержание жизни – первейшая и неизбежнейшая из человеческих потребностей. Но еда также и наслаждение: между этими двумя полюсами и расположена наша непростая и запутанная история, в огромной мере обусловленная отношениями власти и социальным неравенством. История голода и изобилия, в которой решающую роль играет также образный мир культуры. История – я настаиваю на этом уточнении – вовсе не «иная» или «альтернативная», просто в силу того, что она является сущностно центральной, экзистенциальной. Напротив, история питания тесно переплетается с «другими» историями, определяет их и сама определяется ими, даже если антропологические выводы, которые она заставляет сделать, приводят к пристальному анализу, а иногда и пересмотру общепринятой хронологии.

Я – медиевист, и многие страницы моей книги посвящены Средневековью. Это не помешало мне обратиться к эпохам, которыми я занимаюсь гораздо реже: отступив к III в. и продвинувшись до XIX и XX вв., я попытался в общих чертах обрисовать историю (и культуру) питания в Европе, воссоздать ее истоки, ход, итог. Набрасывая контуры этой истории, я укрепился в мысли, которую разделяют многие ученые, что Средневековье, осознаваемое в традиционных хронологических рамках, представляет собой фиктивное понятие, почти бесполезное для исследователя: слишком разными и порой противоречивыми предстают и события, и ценности, заключенные в этой огромной толще времени, чтобы можно было им приписать исторически однородные черты и значения. Почему мы упрямо прилагаем к целой эпохе обобщающий термин, придуманный гуманистами XV века для определения пустоты, отсутствия истории и культуры?

Хронология, подчас расходящаяся с делением, общепринятым в академической науке, которую я, как мне кажется, наметил в этой книге, в конце концов привела к тому, что Средневековье распалось, перекомпоновалось и соединилось в иные периоды. Я избрал радикальный путь – выбросить «Средневековье» (даже само слово) из моего научного багажа. Этот шаг, едва ли не вызов, стоил мне немалых сил: я понял, что даже специалист по «Средним векам» может использовать этот термин, чтобы упростить и ускорить изложение, чтобы избежать рискованного погружения в живую историю, где напрямую имеешь дело с людьми и их повседневными занятиями. И в итоге оказалось, что я сбросил громоздкие леса, мешавшие свободно строить здание. Излишне говорить, что Античность, Новое время и прочие подобные абстракции исчезли вместе со Средневековьем. Остались только люди, их дела и мысли.

Имола,

сентябрь 1992

ОСНОВЫ ДЛЯ СОЗДАНИЯ ОБЩЕГО ЯЗЫКА

Голодные времена

«В эти злополучные, скудные времена мы не алчем поэтической славы, ибо алчем хлеба насущного». Так жаловался Фабий Фульгенций в конце V в., прибегая к изысканно литературной, риторической игре слов (fama, слава – вечность; fames, голод – злоба дня). Однако же не всё в этом свидетельстве можно счесть чистой риторикой. Годы, в которые писал Фульгенций, были в самом деле тяжелы как для отдельных людей, так и для общества в целом. Распад Римской империи и сложный процесс возникновения на ее развалинах новых политических и административных образований; бурно проходящее смешение народов и культур; кризис способов производства, начавшийся уже в III в. с упадка сельского хозяйства, оттока населения из деревень и ослабления распределяющей роли города; беспрестанные разорительные войны; непременные спутники голода – эпидемии, все более и более опустошительные… – разве этого недостаточно, чтобы признать положение чрезвычайным?

Вероятно, нет, ибо чрезвычайное положение может длиться месяцы, годы, в крайнем случае десятилетия, но не века – а именно века, по всей вероятности, длились «тяжелые времена» в Европе. Кризис начался, как мы сказали, в III в., обострился в IV и V вв., в некоторых странах, например в Италии, его пик пришелся на VI в. (именно к этому столетию относятся самые кровавые конфликты, самые опустошительные эпидемии и самый страшный голод). То есть «чрезвычайное положение» несколько веков было обыденной реальностью; люди – по меньшей мере десяток поколений – должны были рано или поздно к нему привыкнуть; возможно, они уже и не могли себе вообразить какой-то иной жизни. Мало-помалу они выработали техники выживания, приспособились к «тяжелым временам». Кривая прироста населения Европы, резко уходящая вниз с начала III в. и продолжающая падать до VI в. включительно, могла бы свидетельствовать об обратном – о том, что избыток неблагоприятных факторов и невозможность соответствующим образом реагировать на них на долгое время ослабили сопротивляемость людей. Но связь между демографическими данными и условиями питания вовсе не представляется нам прямой; она нередко имеет обратный характер, и многие данные указывают на то, что именно в исторические периоды с низким демографическим давлением индивидуальное потребление может быть надежнее обеспечено (и наоборот, демографические взрывы не обязательно связаны с изобилием продуктов: некоторые события современности в этом плане очень поучительны). Следовательно, не будем торопиться с выводами и представлять, будто в V–VI вв. ситуация с продуктами питания была катастрофической. Неурожаи, болезни, войны – всё, что историки терпеливо воссоздали, опираясь на литературные источники и на хроники, вовсе не обязательно рисует образ Европы на грани катастрофы: это было бы слишком просто.

Трагедий, конечно, было предостаточно: обильные дожди, заморозки или засуха уничтожали урожай; отряды вооруженных людей рыскали по полям и забирали все, что попадалось под руку; падеж скота лишал людей и пищи, и помощи в труде. Когда продуктов не хватало, приходилось что-то придумывать, прибегать к каким-то иным средствам: травам и кореньям, которые обычно не употребляются в пищу, хлебу «с добавками», мясу самых разных животных – то же самое мы видели совсем недавно, в страшное военное время. «В этот год, – пишет Григорий Турский, имея в виду события конца VI в., – великий неурожай случился почти во всей Галлии. Многие выпекали хлеб из виноградных косточек или из цветов орешника; другие собирали папоротник, высушивали его, толкли и к этому подмешивали немного муки. Другие проделывали то же самое с луговой травою. А у кого совсем не было муки, те просто собирали и ели разные травы; но им раздувало животы, и они погибали». Однако даже и такой выход оказывался недоступен для крестьян из Центральной Италии в ужасные годы войны между византийцами и готами, как о том рассказывает Прокопий: «Голод так их ослабил, что если они находили клочок травы, то набрасывались на него с яростью, пытаясь вырвать из земли с корнями; но поскольку сил у них совершенно не было, то они падали на эту самую траву, вытянув руки, и там умирали». Чудовищные образы возникают в рассказе Прокопия: «исхудалые, с желтыми лицами», с иссохшей кожей, которая «походила на выдубленную шкуру», голодающие падали на землю «с исступленными лицами, безумными, полными страха глазами». Одни умирали от недоедания, других убивала еда: «…поскольку в них полностью угасло природное тепло, следовало кормить их понемногу, словно новорожденных младенцев, иначе они умирали, ибо не могли переварить еду». Говорит он и о случаях, когда некоторые, «принуждаемы голодом, кормились человеческим мясом».

Такие рассказы поражают наше воображение, как поражают его и перечни отвратительной пищи – плоть мертвых тел, ядовитые супы из мышей или насекомых… – приведенные в покаянных книгах, своего рода пособиях для исповедников, первые образцы которых восходят к VI в., где во множестве приведены примеры дурных обыкновений (также и в области питания), чтобы добрый христианин старался избегать их. Но только нездоровая тяга к ужасному может заставить поверить в то, что такое поведение было нормой; к тому же нетрудно отыскать в любой эпохе, включая нашу, аналогичные по мерзости случаи. К чему же смаковать экстремальные, отчаянные, чрезвычайные жизненные ситуации? Норму, что верно, то верно, никогда не замечают; но это не повод забывать о честных повседневных усилиях, направленных на выживание, даже и во времена голода. Голод – приходится напомнить об этой очевидной вещи – не обязательно приводит к смертельному исходу; гибельны лишь чрезвычайные, длительные голодовки, а они случаются не так уж часто. Нормально сосуществовать с голодом, терпеть его, день за днем всеми средствами бороться с ним.

Одним словом, европеец V–VI вв. (чуть позже мы точнее определим, что он собой представляет) вовсе не был заядлым пожирателем диких трав и кореньев или, при случае, свирепым каннибалом, но – гораздо чаще – нормальным потребителем пищи (он даже ел за столом, иногда и покрытым скатертью). А поскольку он боялся, что со дня на день ресурсы данной конкретной пищи могут исчерпаться, то как мог разнообразил источники съестного. Разнообразие – вот ключевое слово, позволяющее понять механизмы добывания и производства продуктов питания в те века, когда с политическим крушением Римской империи на Европейском континенте начинает складываться новый институциональный, экономический и культурный порядок.

Состояние окружающей среды и прирост населения не только позволяли прийти к такому решению, но и подталкивали к нему. Людей мало, территории наполовину (даже более) пустые. Поля разорены, но более всего из-за недостатка рабочих рук: «Уже миновало время сбора урожая, – пишет Павел Диакон (историк лангобардов), рассказывая об эпидемии, поразившей Италию во второй половине VI в., – а нивы, нетронутые, ожидали жнеца, и никто не собирал и не давил виноград». Ресурсов теоретически хватало, нужно было только, чтобы выжившие организовались для их использования. Повсюду простирались леса, естественные луга, болота: невозделанные земли, которые начиная с III в. стали теснить поля почти повсеместно – даже там, где их прежде не было, – сделались основной формой ландшафта. Использование их открывало великие возможности, нужно было только заняться этим на практике, преодолев глубоко укорененный в античной культуре предрассудок, исключавший saltus, невозделанное, из сферы производственной деятельности, считая его некой антитезой человеческому, цивилизованному миру. Последовательное изменение такого отношения происходило параллельно с утверждением в V–VI вв. новой производственной и культурной модели: в ее рамках впервые удалось сблизить и в какой-то мере слить воедино вкусы и предпочтения, которые до тех пор упорно оставались противоположными и противоборствующими. На этом процессе, решающем для формирования «языка питания», общего для всех европейцев, понятного всем, мы и остановим наше внимание.

Варвары и римляне

Римская культура, как и греческая, не слишком ценила первозданную природу. В системе ценностей, выработанной греческими и римскими мыслителями, она занимала скромное место, будучи противоположностью цивилизации, а это понятие, в свою очередь, связано, даже этимологически, с понятием «цивитас», города, то есть некоего искусственного порядка, созданного человеком для того, чтобы выделиться из природы и отдалиться от нее. Эта практичная культура выкроила из идеального пространства упорядоченную, хорошо организованную, примыкающую к городу деревню, которую латиняне называли ager, совокупность обрабатываемых земель, резко отделенную от saltus, природы первозданной, не-человеческой, не-городской, не-производительной. Существовали, конечно, побочные формы использования невозделанных земель: лесное и болотное хозяйства были, несомненно, более развитыми, чем то можно предположить, опираясь на источники. Но это были именно побочные, маргинальные промыслы, если можно так выразиться, «подпольные», в какой-то мере скрытые, не освещаемые в литературе, идеологически нацеленной на прославление иных ценностей: цивилизации, города, сельского хозяйства, подчиненного городу (городскому рынку, городским потребителям). Одним словом, в римской культуре понятие «невозделанного» несло в себе преимущественно негативный смысл. Лес был синонимом маргинальности, исключения; только маргинал, исключенный, изгнанный, прибегал к лесу как к источнику пищи: охотник, которому Дион из Прусы посвятил свой роман, именно таков. Совсем иначе описаны императорские охоты, но они происходят в другом пространстве – экзотическом, чуждом, далеком от повседневной жизни: на них добывают трофеи, а не пополняют стол.

Итак, явный приоритет отдается земледелию: полеводство и садоводство были стержнем экономики и культуры как греков, так и римлян (во всяком случае, если иметь в виду господствующую экономическую модель). Зерновые, виноград, оливы лежали в основе всего: триада экономических и культурных ценностей, которую эти цивилизации возвели в ранг символа своей собственной идентичности. «…Всё от моих дочерей прикасанья в хлеб, иль во влагу лозы, или в ягоды девы Минервы преобращалось…»[1]

[Закрыть]
– слова Ания, делосского царя-жреца, которого Овидий изображает в одной из своих «Метаморфоз», многое говорят о привычках и пищевых потребностях (разве миф об Ании не является также и утопией?) этих людей. А Плутарх рассказывает, что молодых афинян по достижении совершеннолетия вели в храм Агравлы, где они присягали на верность родине: «Клянутся же они помнить, что границы Аттики обозначены пшеницей… виноградной лозой и масличными деревьями»[2]

[Закрыть]
. Этих трех необходимых элементов было достаточно, чтобы узнать, о какой земле идет речь. Помимо того, немалую роль играли огородничество и выпас овец – единственная форма использования ресурсов дикой природы, которой греческие и римские писатели уделяли пристальное внимание, описывая ее с подлинной теплотой; рыболовство имело какое-то значение только в прибрежных районах. На этом и базировалась система питания – не назвать ли ее «средиземноморской»? – питания преимущественно растительного, основанного на лепешках, кашах и хлебе, вине, оливковом масле и овощах; сюда добавлялось немного мяса, но более всего сыра (овцы и козы не забивались, их в основном держали для молока и шерсти).

Совсем иными были способы производства и культурные ценности «варваров», как называли их греки и римляне. Кельтские и германские народы, веками жившие в окружении лесных массивов Центральной и Северной Европы, явно предпочитали использовать первозданную природу и невозделанные пространства. Охота и рыбная ловля, сбор лесных ягод, свободный выпас скота в лесу (в основном свиней, но также лошадей и крупного рогатого скота) – основные занятия, характеризующие их систему жизнеобеспечения. Стало быть, не каши и не хлеб, а мясо было первостепенной ценностью в системе питания. И пили они не вино (вино знали только в областях, соседствующих с империей), а кобылье молоко и производимые из него кисломолочные продукты; или сидр, получаемый за счет брожения лесных плодов; или пиво, там, где на небольших полянах, отвоеванных у леса, выращивались зерновые. Для смазывания и для приготовления пищи использовалось не оливковое масло (в руководстве по римской кухне, приписываемом Апицию, упоминается только этот вид жира), а сливочное масло и свиное сало.

Картина, конечно, не была такой четкой: и германцы употребляли в пищу зерновые, овсяные каши или ячменные лепешки (но не пшеничный хлеб, истинный символ средиземноморской системы питания), и римляне ели свинину (императоры в столице раздавали народу не только хлеб, но и мясо). Но задача не в том, чтобы выяснить наличие или отсутствие того или иного продукта – если так рассуждать, получится, что все едят более или менее одно и то же, – а в том, чтобы оценить особую роль отдельных продуктов в режиме питания, место, которое занимает каждый из них внутри системы, связного целого, организованного всякий раз по-иному. Тогда в глаза бросаются прежде всего контрасты, которые используют и современники, чтобы обозначить собственную культурную идентичность и определить, чем от них отличаются другие.

Если в гомеровских поэмах люди определялись как «едоки хлеба», и этот факт служил синтетической эмблемой цивилизованности, то впоследствии греческие и латинские писатели не без изумления (а может, и с явным удовлетворением, ибо «иное» всегда подтверждает правильность «нашего», укрепляет нас в сознании своего превосходства) описывают обычаи невиданных народов, не знающих хлеба и вина. «Они не обрабатывают поля, – пишет Цезарь о германцах, – и их рацион большей частью состоит из молока, сыра и мяса». В начале II в. Тацит сообщает нам, что германцы (во всяком случае, живущие по берегам Рейна) также покупают вино, однако их основным напитком является «ячменный или пшеничный отвар, превращенный посредством брожения в некое подобие вина»[3]

[Закрыть]
: пиво – или лучше назвать его брагой, если мы хотим обозначить различие между этой плотной, густой жидкостью и светлым, прозрачным пивом, которое стали получать тысячелетие спустя, подмешивая в него хмель. В остальном «пища у них очень простая: дикорастущие плоды, свежая дичина, свернувшееся молоко»[4]

[Закрыть]
. Через несколько веков, когда германские народы укрепились на территории Римской империи и с помощью оружия установили там свою власть, подобные описания относят к другим народам, которые живут «на краю света». В VI в. Прокопий пишет о лапландцах, что они «не пьют вина и не добывают из земли никакой пищи… но занимаются только охотой, как мужчины, так и женщины». Зато малые готы, по утверждению Иордана, знали вино благодаря торговле с соседними народами, хотя и предпочитали молоко. Тот же Иордан (мы все еще в VI в.) рассказывает, что народы Скандинавии «живут одним только мясом»; что гунны не знают иного рода деятельности, кроме охоты; что лапландцы – опять они – «не возделывают землю, производя зерно, а живут мясом диких зверей и птичьими яйцами» (Павел Диакон, рассказывая о том же самом в VIII в., добавляет, что это мясо они поглощают сырым: дополнительный знак дикости в сфере питания, который можно без колебаний признать топосом, общим местом). Тем не менее самого по себе занятия земледелием было недостаточно, чтобы признать народ «цивилизованным». О маврах Прокопий пишет, что да, они употребляют в пищу зерновые, пшеницу и ячмень, но «не варят и не мелют зерно», а поедают его, «как животные», поскольку не знакомы с выпечкой хлеба. В этом вся суть: активно относиться к приготовлению еды, создавать ее искусственно, «изобретать», а не ограничиваться тем, что природа (пусть и побуждаемая человеком) может предоставить.

Не следует думать, будто гордость за свою пищевую (а в какой-то степени и культурную) особость испытывали только греки и римляне. Кельты и германцы были тоже привержены своим ценностям. Но напрасно мы будем искать у них «растение цивилизации» (если употребить уже ставшее знаменитым выражение Броделя), которое играло бы роль аналогичную пшенице в греко-латинском мире, кукурузе в Америке или рису в Азии. Зато мы найдем «животное цивилизации»: свинью, вездесущую реальность кельтского мира, возможно, единственную, которая в состоянии отразить и вобрать в себя как производственные, так и культурные его ценности. Мифология этих народов полна сюжетами, где протагонистом выступает свинья, первостепенный, необходимый для человека продукт питания: вспомним хотя бы ирландскую сагу под названием «Свинья [короля] Мак Дато» – эту гигантскую скотину семь лет выкармливали молоком шестидесяти коров, а потом подали к столу, расположив на ее спине сорок быков.

Схожим образом в германской мифологии представлен загробный мир, рай, где воины, павшие в битвах, насыщаются неиссякаемым мясом Сэхримнира, Великого Вепря, который является чуть ли не источником жизни, самой сущностью еды и питания: «каждый день его варят, а к вечеру он снова цел»[5]

[Закрыть]
, говорится в «Эдде» Снорри. Да и корова Аудумла, из вымени которой «текли четыре молочные реки»[6]

[Закрыть]
, играет важную роль в мифе о сотворении мира, рассказанном Снорри: опять животное, опять экономика леса и пастбища.

Напротив, греческие и римские авторы, не колеблясь, воображали золотой век безмятежно вегетарианским: их культура видела в плодах земли первейшую и высочайшую из пищевых ценностей. Во времена Крона, рассказывает Гесиод, «жили… люди, как боги… большой урожай и обильный сами давали собой хлебодарные земли»[7]

[Закрыть]
. Демокрит, Дикеарх, Платон повторяют то же, а за ними следом – Лукреций, Вергилий и многие другие: все время возникает образ земли, дающей пищу сперва самопроизвольно (как в библейском Эдеме), потом благодаря труду человека: вот вам и мифы о зерне, вине, оливковом масле. Что же до животных, то нет сомнения, пишет Варрон, что первыми человек приручил и стал использовать овец. Но все равно «вселенная имеет начало в хлебе», утверждает Пифагор; в том самом хлебе, который, вместе с вином, превращает дикого человека в цивилизованного, как мы о том читаем в «Эпосе о Гильгамеше», одном из древнейших памятников мировой культуры.

Это противостояние культур достигает критической точки где-то в первой половине III в., когда новые общественные силы, новые народы выходят на историческую арену; в это время иногда даже случается, что лица «варварского» происхождения восходят на римский престол: властные структуры переживают глубокий кризис, и императоры с головокружительной быстротой сменяют друг друга. Очень показательны биографии, собранные в так называемой «Августейшей истории» («Storia Augusta»), относящейся предположительно к IV в.: в них со всей очевидностью проступает то столкновение ценностей (в частности, касающихся пищи), о котором мы говорим. Эти свидетельства часто подчеркивают «римские» предпочтения того или иного императора в области пищи, освященные традицией, связанные со старыми, надежными ценностями, – особенно когда нужно изобразить его в положительном свете. «Те же клеветники распространили слух, будто [Дидий] Юлиан с самого первого дня, словно бы в насмешку над воздержанностью Пертинакса [его предшественника], затеял роскошный пир, объедаясь устрицами, курятиной и рыбой. Все это абсолютная ложь: Юлиан настолько умерен, что если ему кто-то дарит поросенка или зайца, этого хватает на три дня, а так он довольствуется зеленью и овощами без всякого мяса, хотя никакая религия ему и не предписывает поста». С редкой недвусмысленностью в этом отрывке проявлены положительные коннотации, какие культура, к которой принадлежит автор, Элий Спарциан, вкладывает в образ растительной пищи: без мяса можно обойтись, так даже и лучше (не зря в греческой и римской традиции достаточно философских систем, предписывающих вегетарианство). Приведем еще примеры: Гордиан II, не придававший особого значения еде, «был особо жаден до зелени и свежих фруктов»; Септимий Север, тоже воздержанный и умеренный в еде, «был сам не свой до зелени с его родной земли, а порой с удовольствием пил вино; мяса же чаще всего и вовсе не пробовал». Даже если нужно подчеркнуть некий аморализм привычек и склонность к излишествам в еде, внимание сосредоточивается прежде всего на таком предмете роскоши, как фрукты, а они все-таки входят в «идеологически правильную» вегетарианскую систему питания. Клодий Альбин «был ужасным лакомкой, особенно в том, что касалось фруктов: он мог съесть натощак пять сотен фиг, корзинку персиков, десяток дынь и двадцать фунтов винограда», за этим следовали сотня славок и четыре сотни устриц. Вот пример «презренной утонченности» Галлиена: он в своем дворце «строил крепость из фруктов, сохранял виноград по три года, и среди зимы у него подавались к столу дыни».

«Варварская» культурная модель, которую многие римские интеллектуалы будут отвергать, которой долго и тщетно будут пытаться ставить заслоны, появляется в Риме вместе с Максимином Фракийцем, первым императором-солдатом, «рожденным от варваров: отец его по происхождению гот, мать – аланка». Говорят, с презрением пишет его биограф Юлий Капитолин, что он выпивал в день по амфоре вина (что примерно соответствует двадцати литрам) и «умудрялся съедать около сорока, а то и шестидесяти фунтов мяса»; говорят даже – для истинного римлянина это и вовсе немыслимо, – «что он никогда не пробовал овощей». Не отставал от отца и сын, Максимин Младший, который «был охоч до еды, особенно до дичи, и ел только мясо вепря, уток, журавлей и тому подобное». Пьяницей и «великим пожирателем мяса» был также Фирмий, о котором писали, будто он «съедал по страусу в день». Этим портретам, этим описаниям не следует, разумеется, слепо доверять; но наша задача не в том, чтобы признать их истинными или ложными: важно обнаружить в них культурную напряженность, проявившуюся в Европе в сугубо критический период ее истории. И проявлялась эта напряженность также и во взглядах на модели питания.

Непреодолимая пропасть отделяла мир «римлян» от мира «варваров»; ценности, идеология, способы производства – все коренным образом различалось. Казалось невозможным сгладить эти различия; в самом деле, два тысячелетия общей истории так и не стерли их до конца; облик Европы до сих пор во многом определяется ими. И все же некоторое сближение имело место благодаря обоюдному процессу интеграции, некоей взаимной ассимиляции, которая наметилась в V и VI вв. и в дальнейшем получила развитие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю