сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
Возвращаюсь к приходу Андре. Сделав признание о своих отношениях с Альбертиной, она прибавила, что Альбертина ушла от меня из-за того, что могли подумать ее подружки, но были и другие причины: например, ее жизнь у молодого человека, с которым она не состоит в браке. «Мне известно, что это было неприятно вашей матушке. Это бы еще ничего. Но вы не представляете себе, что такое весь этот мир девушек, что они друг от дружки скрывают, как они боятся того, что про них будут говорить. Мне приходилось наблюдать, как сурово обходились они с молодыми людьми только потому, что они были знакомы с их подружками, и тех же самых девушек мне случайно, помимо их воли, довелось увидеть совсем другими». За несколько месяцев до этого разговора сведения, которыми, по-видимому, располагала Андре относительно того, чем руководствуются в своих поступках девушки из стайки, показались бы мне наиболее драгоценными. Быть может, их было достаточно для того, чтобы понять, почему Альбертина, отдавшаяся мне в Париже, потом отдалилась от меня в Бальбеке, где я постоянно виделся с ее подружками, тогда как я имел глупость считать это своим преимуществом, залогом наилучших отношений с ней. Может быть, она подозревала, что Андре пользуется у меня особым доверием, со страхом думала: вдруг я имел неосторожность проговориться Андре, что она будет ночевать в Гранд-отеле, а в результате она, за час до этого собиравшаяся доставить мне удовольствие и смотревшая на это как на нечто самое обыкновенное, неожиданно изменила своему решению и даже грозилась позвонить лифтеру. Но тогда она, вероятно, была доступна многим другим. Эта мысль пробудила во мне ревность; я задал Андре вопрос: «Вы занимались этим в нежилой квартире вашей бабушки?» – «О нет, никогда, там нам бы мешали». – «Разве? А я думал, мне казалось…» – «Альбертина любила заниматься этим за городом». – «Где же?» – «Прежде, когда у нее не было времени ездить далеко, мы ездили на Бют-Шомон – она знала там один дом, или под деревьями, или в Малом Трианоне». – «Теперь вы сами видите, как можно вам верить. Вы же меньше года тому назад клялись мне, что на Бют-Шомон у вас ничего не было». – «Мне не хотелось вас огорчать». Много позднее я понял, что во время второй нашей встречи, в день признаний, Андре пыталась меня огорчить. Я бы подумал об этом сейчас же, когда она мне рассказывала, если бы мне хотелось испытать сильную душевную боль, если бы я любил Альбертину по-прежнему. Я уже не верил в ее невиновность потому, что у меня не было страстного желания в нее верить. Веру порождает желание, и обычно мы не отдаем себе в этом отчета только потому, что почти все желания, порождающие веру, умирают (желание, которое вселило в меня убеждение в невиновности Альбертины – это исключение) вместе с нами. Стольким доказательствам, которые подкрепляли мою первую версию, я по неразумию предпочел голословные утверждения Альбертины! Зачем я ей верил? Ложь – основная черта человека. По всей вероятности, она играет такую же большую роль, как стремление к наслаждению, и – замечу кстати – именно этим стремлением порождена. Люди лгут, чтобы оградить свое наслаждение, свою честь если молва о получаемом нами наслаждении ее задевает. Люди лгут всю жизнь, лгут даже, лгут в особенности, а быть может, только тем, кто их любит. Только эти последние действительно заставляют нас бояться за наше наслаждение и вызывают у нас желание заслужить их уважение. Вначале я счел Альбертину виновной, но мое желание поверить ей, истощив в сомнениях все силы моего интеллекта, в конце концов сбило меня с толку. Быть может, нас окружают электрические, сейсмические указатели, и нам нужно лишь честно истолковывать их данные, чтобы знать правду о характере того или иного человека. Как ни опечалили меня рассказы Андре, я предпочитал, чтобы реальность оправдала, наконец, мои первоначальные инстинктивные предчувствия, а не дешевый мой оптимизм, под иго которого я впоследствии подпал из трусости. Мне хотелось, чтобы жизнь была на высоте моих предчувствий. В сущности, это были те же самые предчувствия, какие я испытал в первый день на пляже, когда решил, что эти девушки – воплощение исступленного сладострастия, воплощение порока, а равно и вечером, когда увидел, что наставница Альбертины требует, чтобы эта страстная девушка вернулась на небольшую виллу, – так загоняют в клетку хищника, которого ничто уже не сможет одомашнить. «Когда вы заходили за ней, вы потом отправлялись на Бют-Шомон?» – спросил я Андре. «О нет! После ее возвращения из Бальбека вместе с вами, – если не считать того, о чем я вам рассказывала, – она больше никогда ничем таким со мной не занималась. Она даже не позволяла мне заводить об этом разговор». – «Андре, дорогая, ну зачем вы опять говорите мне неправду? Благодаря счастливому случаю, благодаря тому, что я никогда не пытаюсь что-либо узнавать, мне стало известно до мельчайших подробностей о такого рода развлечениях Альбертины. Я могу вам точно сказать, что это было у нее на берегу реки с прачкой за несколько дней до ее кончины». – «Ну, может быть, после того как она от вас уехала, – этого я не знаю. Она чувствовала, что не смогла и больше никогда не сможет заслужить ваше доверие». Эти слова Андре действовали на меня удручающе. Потом я снова вспомнил о вечере с веткой жасмина, вспомнил, что приблизительно через две недели, в течение которых я ревновал Альбертину то к одной, то к другой, я спросил Альбертину, не было ли у нее интимных отношений с Андре и она мне ответила: «Нет, никогда. Я обожаю Андре, я люблю ее нежно, но только как сестру, и если бы даже за мной и водился грех, в котором вы меня подозреваете, то последней, о ком бы я подумала в этой связи, была бы Андре. Могу поклясться всем, чем хотите: здоровьем моей тети, могилой моей дорогой мамы». Я ей поверил. Но даже если во мне не породило подозрения противоречие между ее прежними полупризнаниями в том, что она начала отрицать, как только увидела, что мне это небезразлично, я все-таки должен был бы вспомнить Свана, убежденного в платоническом характере дружеских привязанностей де Шарлю и отстаивавшего свою правоту в беседе со мной вечером того дня, когда я видел жилетника и барона во дворе; я должен был бы призадуматься над противостоянием двух миров: в одном лучшие, наиболее искренние существа говорят, а в другом те же существа действуют, и когда замужняя женщина говорит вам о молодом человеке: «Это истинная правда: я испытываю к нему глубокое дружеское чувство, но. чувство совершенно безгрешное, чистое, я могла бы в этом поклясться памятью моих родителей», нам следовало бы без малейших колебаний поклясться самим себе, что эта дама, наверно, только что вышла из туалетной комнаты, куда она после каждого свидания с этим молодым человеком направляется, чтобы не забеременеть. Однажды Альбертина сказала мне, что была в авиалагере, что она была дружна с авиатором (конечно, она говорила это, чтобы рассеять мои подозрения насчет женщины, – она была уверена, что к мужчинам моя ревность слабее). Еще она сказала, что было забавно смотреть, как Андре без памяти влюбилась в этого авиатора, как она завидовала почестям, которые он оказывал Альбертине, и даже попросила его полетать с ней на аэроплане. И все это было от начала до конца выдумано, Андре никогда в этом лагере не была и т д.
Когда Андре уехала, пора было ужинать. «Тебе ни за что не догадаться, кто был у меня с визитом часа три тому назад, – сказала мама. – По-моему, часа три, а может быть, и больше. Явилась она почти в одно время с первой визитершей, госпожой Котар, смотрела, не шевелясь, как входят и уходят разные гости, – а у меня их перебывало сегодня больше тридцати, – и ушла только четверть часа назад. Если б у тебя не было твоей подружки Андре, я бы велела тебя позвать». – «Да кто же это?» – «Дама, которая никогда не наносит визитов». – «Принцесса Пармская?» – «Положительно мой сын умнее, чем я думала. Ни малейшего удовольствия нет в том, чтобы просить тебя угадать, кто это, – ты мигом догадываешься». – «Она не извинилась за свою вчерашнюю холодность?» – «Нет, это было бы неумно, ее извинением был визит. Твоей бедной бабушке это очень понравилось бы. Кажется, около двух часов она послала своего выездного лакея узнать, принимаю ли я сегодня. Ему ответили, что как раз сегодня мой приемный день, и тогда она поднялась ко мне». Моя первая мысль, которой я не осмелился поделиться с матерью, заключалась в том, что принцессу Пармскую, накануне окруженную блестящими людьми, с которыми она была тесно связана и с которыми она любила беседовать, при виде моей матери взяла досада, и эту досаду она и не пыталась скрыть. Это совершенно в духе великосветских немок, который в конце концов восприняли Германты, – восприняли эту надменность, которую, как им кажется, уравновешивает их доходящая до мелочности любезность. Но моя мать, – а вслед за ней и я, – вообразила, что принцесса Пармская просто ее не узнала, и потому не сочла себя обязанной обращать на нее внимание, что только после отъезда моей матери – то ли от герцогини Германтской, которую моя мать встретила внизу, то ли из книги для посетителей, у которых швейцары спрашивают, как их зовут, чтобы записать потом в книгу, – принцесса Пармская узнала, кто эта дама. Она сочла неучтивым передать моей матери или сказать ей: «Я вас не узнала». Но так же соответствовала понятиям немецких придворных кругов о вежливости и правилам поведения Германтов мысль принцессы Пармской, что визит принцессы крови, да еще многочасовой визит, должен показаться моей матери чем-то из ряда вон выходящим, что это – не менее убедительное объяснение, и моя мать именно так это и поняла.
Я написал Андре, что хочу ее видеть. Она приехала только через неделю. Я почти сейчас же задал ей вопрос: «Вы меня уверяете, что, когда Альбертина жила здесь, она больше этим не занималась, – стало быть, она уехала от меня, чтобы заниматься этим на свободе, но ради какой из подружек?» – «Нет, это не так, совсем не ради этого». – «Тогда, значит, я был ей очень неприятен?» – «Не думаю. По-моему, ее заставила уехать от вас тетка – она мечтала выдать ее за эту каналью – ну, вы знаете, за того молодого человека, которого вы прозвали «Я дал маху», того молодого человека, который был влюблен в Альбертину и просил ее руки. Видя, что вы не собираетесь на ней жениться, они обе испугались, как бы шокирующее затягивающееся пребывание у вас не помешало этому браку. Молодой человек наседал на госпожу Бонтан, и она вызвала Альбертину. Альбертина нуждалась в дядюшке и тетушке, и когда перед ней поставили вопрос ребром, она вас покинула». Ослепленный ревностью, я до этого не додумывался. Я помешался на страсти Альбертины к женщинам и на слежке за ней. Я упустил из вида одно обстоятельство: по прошествии некоторого времени г-же Бонтан могло показаться странным то, что шокировало мою мать с самого начала. Во всяком случае, она могла опасаться, как бы это не шокировало жениха, которого она держала про запас на тот случай, если бы я не женился на Альбертине. Вопреки мнению матери Андре, Альбертина могла бы составить себе более или менее приличную буржуазную партию. И когда Альбертина решила повидаться с г-жой Вердюрен, когда она с ней поговорила по секрету, когда она была так зла на меня за то, что я ушел на вечер, не предупредив ее, то цель заговора ее и г-жи Вердюрен заключалась уже в том, чтобы свести ее не с мадмуазель Вентейль, а с влюбленным в Альбертину племянником г-жи Вердюрен. А я забыл и думать об этом самом племяннике, который, быть может, давал ей первые уроки и благодаря которому она в первый раз меня поцеловала. Словом, представление, какое я себе создал о волнениях Альбертины, приходилось или заменять другим или наложить одно на другое, потому что, может быть, одно другого не исключало: влечение к женщинам не препятствовало замужеству. В самом ли деле причиной отъезда Альбертины было замужество и она только из самолюбия, чтобы я не подумал, что она зависит от тетки, что она хочет женить меня на себе, ничего мне об этом не сказала?..
В общем, я по-прежнему так же плохо понимал, почему Альбертина меня покинула. Если лицо женщины не охватить взглядом, бессильным прильнуть ко всей этой движущейся поверхности, не охватить губами и уж, во всяком случае, памятью, если ее лицо меняется в зависимости от занимаемого ею общественного положения, от высоты, на которой находишься ты сам, то какой же плотный занавес отделяет ее поступки от ее побуждений! Побуждения скрываются так глубоко, что они нам не видны, и порождают незнакомые нам поступки, часто идущие вразрез с теми, которые нам известны. В какие времена не бывало государственного деятеля, которого друзья почитали святым и который вошел в историю как человек двуличный, обкрадывавший государство, предававший родину? Сколько раз крупного землевладельца обворовывали управляющие, которых землевладельцы воспитали, за которых они поручились бы как за честных людей и которые, быть может, когда-то такими и были! Насколько же занавес, скрывающий побуждения женщины, более непроницаем, если мы эту женщину любим! Он затемняет наше представление о ней и ее поступки, она же, чувствуя, что ее любят, вдруг как будто бы перестает придавать значение богатству. Быть может, она притворяется равнодушной к богатству именно потому, что надеется достичь его. Материальные соображения могут примешиваться решительно ко всему.
«Дорогая Андре! Вы опять говорите неправду. Помните (вы сами мне в этом сознались, накануне я звонил вам по телефону, помните?), как хотелось Альбертине, скрыв это от меня, как нечто такое, чего хотелось Альбертине, скрыв это от меня, как нечто такое, чего я не должен знать, побывать на утреннем приеме у Вердюренов, куда собиралась приехать мадмуазель Вентейль?» – «Да, но Альбертина понятия не имела, что там будет мадмуазель Вентейль». – «То есть как? Вы же сами мне сказали, что за несколько дней до этого она встретилась с мадмуазель Вентейль. Андре! Для нас с вами обманывать друг друга – напрасный труд. Как-то раз, утром, я нашел в комнате Альбертины записку от госпожи Вердюрен, и в этой записке она просила Альбертину не опоздать на утренний чай». Я показал Альбертине эту записку; за несколько дней до отъезда Альбертины Франсуаза нарочно положила эту записку так, чтобы я ее увидел, не вещи Альбертины, и, теперь я с ужасом думал, что положила она ее там для того, чтобы Альбертина вообразила, будто я роюсь в ее вещах, во всяком случае, чтобы дать ей понять, что я эту записку видел. И я часто спрашивал себя: не этой ли хитрости Франсуазы я был в немалой степени обязан отъездом Альбертины, убедившейся, что она ничего больше не может он меня скрыть, пришедшей в отчаяние, чувствовавшей себя побежденной? Я показал Андре записку: «Я не испытываю ни малейших угрызений совести – меня оправдывает это привычное чувство…» «Вы отлично знаете, Андре, что она всегда говорила о подруге мадмуазель Вентейль как о своей матери, как о своей сестре». – «Да вы не так поняли эту записку! Госпожа Вердюрен намеревалась свести Альбертину у себя дома вовсе не с подругой мадмуазель Вентейль, это был жених „Я дал маху“, „привычное чувство“ – это чувство, которое госпожа Вердюрен питала к этому негодяю, а негодяй действительно ее племянник». Но мне все-таки казалось, что потом Андре узнала, что должна прийти мадмуазель Вентейль; г-жа Вердюрен могла сообщить ей об этом дополнительно. «Разумеется, мысль о том, что она опять встретится со своей подругой, доставляла Альбертине удовольствие, напомнила ей о милом прошлом, вот как вы были бы довольны, если бы должны были пойти туда, где, как вам было бы известно, будет Эльстир, но не более, даже не в равной мере. Нет, если Альбертина не сказала вам, почему ей хочется поехать к госпоже Вердюрен, то единственно потому, что у госпожи Вердюрен была назначена репетиция, на которую она позвала немногих и, между прочим, своего племянника, которого вы видели в Бальбеке и с которым Альбертине хотелось поговорить. Это был тот самый каналья… Да и потом, к чему подыскивать столько объяснений? – добавила Андре. – Один Бог знает, как я любила Альбертину и какое это было прелестное создание. Особенно я полюбила ее с тех пор, как она переболела тифоидной горячкой (за год до того, как вы со всеми нами познакомились). Ее болезнь – это было чистое безумие. Вдруг у нее вызывало отвращение все, что бы она ни делала, надо было все менять, и, конечно, в ту минуту она не могла бы дать себе отчет, почему ей так все отвратительно. Вы помните тот год, когда вы в первый раз приехали в Бальбек, тот год, когда вы с нами познакомились? В один прекрасный день она велела прислать ей телеграмму, вызывавшую ее в Париж, – едва успели тогда собрать ее вещи. А ведь У нее не было никаких поводов для отъезда. Все предлоги, какие она приискивала, были ложными предлогами. Ведь в Париже ее ожидала скучища. Мы все еще жили в Бальбеке. Гольф все еще процветал. Даже соревнования, – а ей так хотелось получить большой кубок, – еще не закончились. И она бы его, конечно, тогда завоевала. Надо было остаться в Бальбеке только на неделю. И что же? Она умчалась. Я потом часто с ней об этом заговаривала. Она уверяла, что и сама не знает, почему она уехала, – может быть, стосковалась по городу (подумайте: ну можно ли стосковаться по такому городу, как Париж?), может быть, ей надоел Бальбек, ей казалось, что там над ней посмеиваются». После я уже не задумывался над объяснениями Андре и говорил себе: «Как трудно в жизни постичь правду!»
Когда я узнал, что мадмуазель Вентейль должна была приехать к г-же Вердюрен, то мне показалось, что это открытие объясняет все, тем более что Альбертина тогда же, не дожидаясь моих вопросов, сама мне об этом сказала. И позднее разве она не отказалась поклясться мне, что присутствие мадмуазель Вентейль не доставляет ей ни малейшего удовольствия? Но по поводу этого молодого человека я вспомнил то, о чем успел позабыть. В то время когда Альбертина жила у меня, я его встретил, и он был совсем другой, чем в Бальбеке: изысканно любезный, даже почтительный, умолял позволить ему навестить меня, но я по многим причинам от его визита уклонился. И только теперь я понял, что, осведомленный о том, что Альбертина живет у меня, он хотел со мной подружиться, чтобы ее похитить, и пришел к заключению, что он – ничтожество. Когда я увидел первые произведения молодого человека, я продолжал думать, что ему так хотелось ко мне прийти только из-за Альбертины и, находя его образ действий бесчестным, вспомнил, что я уезжал в Донсьер под предлогом, что мне хочется повидаться с Сен-Лу, на самом же деле потому, что я любил герцогиню Германтскую. Правда, там было совсем другое дело: Сен-Лу не любил герцогиню Германтскую, так что с моей стороны это было своего рода двоедушие, но отнюдь не коварство. Если у человека крадут его сокровище, то это еще можно понять. Но если притом испытывают сатанинскую потребность сначала уверить его в своих дружеских чувствах, то это уже высшая степень подлости и извращенности. Да нет, тут не было наслаждения своей извращенностью, как не было даже чистой лжи.