355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Пруст » Беглянка » Текст книги (страница 23)
Беглянка
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 14:16

Текст книги "Беглянка"


Автор книги: Марсель Пруст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)

Чтобы вознаградить себя за молчание Блока, я перечи­тал письмо г-жи Гуппиль, но письмо было холодное. Ари­стократия располагает определенными словесными форму­лами, образующими частокол. Между ними, между «Ми­лостивый государь!» в начале и «с наилучшими пожелани­ями» в конце могут цвести клики радости и восторга, скло­няя над частоколом, как цветущие кусты, свои душистые ветви. Но буржуазная условность оплетает самую сущность письма сетью таких выражений, как, например: «ваш заслуженный успех» или – тоном выше – «ваш неслыханный успех». Невестки, воспитанные в определенном духе и хранящие полученное воспитание за корсажем, полага­ют, что они изольют всю свою душу в изъявлении сочув­ствия или восторга, если напишут: «Мои лучшие мысли… мама присоединяется ко мне» – это такая превосходная степень, которая редко может испортить дело. Кроме пись­ма от г-жи Гупиль, я получил письмо от некоего Санилона – мне это имя ничего не говорило. Почерк был как у человека, вышедшего из народа, язык – прелестный. Я был в отчаянии оттого, что не мог определить, кто написал мне это письмо. На другое утро меня обрадовало известие, что моя статья очень понравилась Берготу, который якобы прочел ее с завистью. Однако моя радость тут же улетучилась. В самом деле, ведь Бергот ничего же мне не написал. Я зада­вал себе вопрос, понравилась ли ему моя статья, я боялся, что не понравилась. И на этот вопрос г-жа де Форшвиль ответила мне, что Бергот от нее в полном восхищении; он утверждал, что это – творение великого писателя. Но г-жа де Форшвиль сказала мне это, когда я спал: это был сон. Почти все отвечают на заданные себе вопросы сложными драматизированными утверждениями, в которых участвует много действующих лиц, но у которых нет будущего. А о мадмуазель де Форшвиль я не мог думать без ду­шевной боли. Как же так? Почему Свану, их большому другу, которому так приятно было бы видеть ее у Германтов, они отказали в просьбе принять ее, а потом сами ее разыскали? Да ведь прошло время, в течение которого че­ловек обновляется для нас, время взращивает другого че­ловека, судя по рассказам о нем людей не встречавшихся нам давно, – с тех пор, как мы изменили кожу и приоб­рели другие вкусы. Иногда Сван говорил своей дочери, обнимая ее и целуя: «Хорошо иметь такую славную дочку! Когда твоего бедного папы уже не будет, то если о нем кто-нибудь и вспомнит, то непременно вместе с тобой и благодаря тебе». Значит, он таил несмелую надежду, что будет продолжать жить в дочери, и при этом ошибался так же, как ошибается старый банкир, составивший завещание в пользу юной, безукоризненного поведения, танцовщицы, которую он содержит, и убеждающий себя, что он для нее только большой друг, но что она останется верна его памяти. И она держала себя безукоризненно, под столом на­купая ножкой на ноги друзьям старого банкира, которые ей нравились, но – тайком, очаровывая всех своими от­личными манерами, она будет носить траур по превосходному человеку, почувствует себя свободной от него, вос­пользуется не только его наличными деньгами, но и недви­жимостью, автомобилями, которые он ей оставил, велит всюду стереть номера прежнего владельца, которого при его жизни она немножко стыдилась, и к радости получения дара у нее никогда не примешается сожаление. Иллюзии любви родительской, может быть, ничуть не меньше ил­люзий другой любви; многие дочери видят в своем отце только старика, оставляющего им свое состояние. Пребы­вание Жильберты в гостиной Германтов не послужило по­водом к тому, чтобы хоть когда-нибудь поговорить об ее отце, наоборот, оно послужило препятствием к тому, чтобы воспользоваться случаем, а такие случаи становились все реже. Вошло даже в привычку по поводу слов, сказанных Сваном, подаренных им вещей имени не называть, и даже та, что могла бы освежить, если не увековечить, память о нем, поспешила предать его кончину забвению. И не только Свана Жильберта постепенно предавала забвению: она ускорила во мне забвение Альбертины. Под влиянием желания, а следовательно и желания счастья, Жильберта за те несколько часов, когда я принимал ее за другую, освободила меня от многих страданий и мучитель­ных забот: еще так недавно они удручали меня, а теперь они покинули меня, увлекая за собой, вероятно, давно рас­павшуюся цепь воспоминаний, относившихся к Альбертине. Множество связанных с ней воспоминаний поддержи­вало во мне скорбь ее утраты, а скорбь закрепила воспо­минания. Изменение моего самочувствия, несомненно, под­готовлявшееся втайне день ото дня непрерывными распа­дами памяти и вдруг все во мне перевернувшее, впервые в тот день, насколько я помню, дало мне ощутить пустоту, разрушение целого мира ассоциаций идей – он бывает разрушен у человека, у которого кровеносные сосуды мозга давно износились и в конце концов лопнули, у которого целая область памяти уничтожена или парализована [15] . Избавление от страдания и от всего, что было с ним связано, ужало меня, – так зачастую ужимает человека исцеление, оттого что болезнь занимает в нашей жизни большое место. Воспоминания покидают нас, любовь не вечна, жизнь – это постоянное обновление клеток. Но, смену воспоминаний все же задерживает внимание – оно приостанавливает, оно закрепляет то, чему суждено изле­читься. Печаль, как и желание обладания женщиной, усиливается, чем больше об этом думаешь; чтобы сохранить целомудрие или чтобы развеять печаль, нужно чем-нибудь заняться. Забвение неминуемо влечет за собой искажение поня­тия времени. Мы ошибаемся в нем так же, как ошибаемся в пространстве. Где-то глубоко жившее во мне стремление переделать, исправить время, изменить жизнь или, вернее, начать жить сызнова создавало иллюзию, будто я все так же молод. Однако воспоминание о событиях, происшедших в моей жизни и в моем сердце за последние месяцы, ко­торые провела со мной Альбертина, растянуло их больше, чем на год, и теперь забвение стольких событий, разлу­чившее меня с совсем недавними, заставило меня смотреть на них как на нечто давно прошедшее, потому что я располагал, так сказать, «временем для того, чтобы поза­быть»: это была интерполяция времени в моей памяти, отрывочная, нерегулярная, – густой слой пены на повер­хности океана, уничтожающий точки отсчета, – интерпо­ляция, которая нарушала, расчленяла мое чувство рассто­яния во времени; из-за этого мне казалось, что я то гораздо дальше от событий, то гораздо ближе к ним, но это мне только казалось. В новых, еще не преодоленных простран­ствах, которые простирались передо мной, не могло быть больше следов моей любви к Альбертине, чем раньше, во времена утраченные, которые я только что миновал, не могло быть больше, чем прежде, следов моей любви к бабушке. После перерыва ничто из того, на чем держался предыдущий период, не существовало в следующем, моя жизнь представлялась мне лишенной поддержки индивиду­ального, идентичного, постоянного «я», представлялась чем-то столь же бесполезным в будущем, сколь долгим в прошлом, чем-то таким, что смерть с одинаковой легкостью могла бы здесь или там оборвать, оборвать, но не завер­шить, – так прерывают курс французской истории, пови­нуясь прихоти составителя программы или преподавателя: на революции 1830 г., на революции 1848 г. или на конце Второй империи. Быть может, тогда усталость и печаль овладели мной не столько потому, что я напрасно старался полюбить по­забытое, сколько потому, что я уже находил удовольствие в общении с новыми живыми, настоящими светскими людь­ми – это были близкие друзья Германтов, сами по себе мало интересные. Быть может, мне легче было от сознания, что та, кого я любил, в течение некоторого времени существовала для меня лишь как неясное воспоминание, чем вновь обретая в себе тщетную активность, из-за которой мы тратим время на то, чтобы обвить существование жи­вой, но паразитической растительностью, которая, когда умрет, тоже превратится в ничто и которую, несмотря на всю ее чуждость знакомому нам миру, пытается обольстить наша болтливая старость, кокетливая и меланхоличная. Существо, которое прожило бы и без Альбертины, родилось во мне, потому что я мог говорить о ней у герцогини Германтской с грустью, но без глубокой скорби. Эти новые «я», которые должны были бы называться не так, как пред­ыдущие, их возможное появление, из-за их безразличия к тому, что мне было дорого, всякий раз меня пугали: или в связи с Жильбертой, когда ее отец говорил мне, что если я поживу в Океании, то мне не захочется оттуда возвра­щаться, или совсем недавно, когда я с замиранием сердца прочел воспоминания одного посредственного писателя: жизнь разлучила его с женщиной, которую в молодые годы он обожал; когда же он состарился, то встречи с ней уже не радовали его, ему уже не хотелось еще раз с нею уви­деться. От этого писателя я получал в дар вместе с забве­нием почти полное обезболивание, надежду на благоденст­вие, а благоденствие, существо страшное и в то же время благотворное, представляло собой не что иное, как одно из запасных «я», которых судьба держит для нас в резерве и которыми, не слушая больше наших просьб, она, врач про­ницательный и самодержавный, заменяет вопреки нам, пу­тем своевременного вмешательства, слишком тяжело ра­ненные «я». Эта замена производится время от времени подобно тому, как заменяют изношенные ткани, но мы обращаем на это внимание только если в прежнем «я» заключалось страдание невыносимое, но теперь ставшее для нас чужим, страдание, которое мы, к своему удивле­нию, больше не обнаруживаем, в восторге оттого, что мы стали другими, оттого что предшествовавшее страдание – , это теперь для нас всего лишь страдание кого-то другого, страдание, о котором можно теперь поговорить сочувствен­но, потому что больше мы его не испытываем. Нам безразлично даже то, что мы столько выстрадали, – безраз­лично, так как наши переживания видятся нам неясно. По ночам нам могут сниться всякие ужасы. Но, пробудившись, мы являемся уже другими существами, озабоченными од­ною лишь мыслью, успело ли существо, которое мы сме­нили, убежать во сне от убийц. Конечно, это «я» еще сохраняло связь с прежним – так друг, равнодушный к кончине друга, говорит о ней, однако, с подобающей случаю грустью и время от времени возвращается в комнату, где вдовец, поручивший ему при­нимать вместо себя соболезнования, плачет навзрыд. Я рыдал, когда опять становился на время другом Альберти­ны. Но в новое действующее лицо я стремился воплотиться весь, без остатка, наша любовь к людям ослабевает не потому, что мертвы они, а потому, что умираем мы. Альбертине не в чем было упрекнуть своего друга. Тот, кто взял себе его имя, был всего-навсего его наследником. Можно быть верным только тому, о чем помнишь, а вспо­минаешь только о том, что знал. Мое новое «я», когда оно росло под тенью прошлого «я», часто слышало, как это прошлое «я» говорит об Альбертине, и ему представлялось, что сквозь него, сквозь рассказы, которые то «я» подбирало, проступают черты Альбертины, и она была ему симпатич­на, оно ее любило, но то была любовь опосредствованная. Другое лицо, в котором процесс забвения Альбертины, вероятно, происходил в это же время более стремительно, дало мне возможность чуть позднее осознать процесс, происшедший во мне (это и есть мое воспоминание о втором этапе перед окончательным забвением). Лицо это – Андре. Я в самом деле считаю если не единственной, если не главной причиной, то, во всяком случае, непременным ус­ловием забвения Альбертины второй разговор с Андре, со­стоявшийся около полугода спустя после приведенного мной разговора и резко от него отличавшийся. Помню, что это происходило в моей комнате, что в это время я ощутил позыв плоти: ведь вначале моя любовь к девушкам из стай­ки была нерасчленима и только в последние месяцы перед смертью Альбертины и в последовавшие за ней моя любовь сосредоточилась на Альбертине, а теперь она вновь распро­странилась на всю стайку в целом. Мы сидели у меня в комнате; теперь я могу восстано­вить наш разговор с предельной точностью. Моя мать со­мневалась, ехать ли ей к г-же Сазра, так как даже в Комбре г-жа Сазра умудрялась приглашать вас вместе со скуч­ными людьми, то мама, уверенная, что у г-жи Сазра не повеселишься, решила, что если она вернется рано, то ни­какого удовольствия она себя не лишит. Она и правда вер­нулась скоро и без малейшего сожаления, потому что у г-жи Сазра собрались скучнейшие люди, которых к тому же леденил особый тембр голоса, который появлялся у г-жи Сазра при гостях – этот ее голос мама называла «голосом но средам». Мама любила г-жу Сазра, жалела ее, потому что она была неудачница, – ее проказливого папеньку разорила герцогиня де X., и она вынуждена была жить почти круглый год в Комбре и могла себе позволить не­долго пожить у родственницы в Париже, да раз в десять лет совершить большое приятное путешествие. Помнится, накануне, уступая моей просьбе, с которой я обращался к маме несколько месяцев подряд, мама съездила к принцессе Пармской, тем более что принцесса настойчиво звала ее к себе, а она сама ни к кому с визитами не ездила, между тем этикет не позволял приезжать к ней только для того, чтобы расписаться в книге для посетителей. Мама вернулась домой очень недовольная. «Ты поставил меня в не­ловкое положение, – сказала она мне, – принцесса Пармская еле со мной поздоровалась и, не обращая на меня никакого внимания, продолжала разговаривать с дамами, а со мной – ни звука, через десять минут я ушла, а она даже не попрощалась со мной за руку. Я была возмущена. Зато при выходе я встретилась с герцогиней Германтской – она была очень любезна и много говорила о тебе. Что за стран­ная мысль взбрела тебе в голову – завести с ней разговор об Альбертине! Ты сказал герцогине, что ее смерть явилась для тебя большим горем. (Я действительно говорил об этом с герцогиней, помню же наш разговор смутно. Но люди в высшей степени рассеянные часто обращают особое внима­ние на оброненные нами слова, которым мы-то не придаем значения, но которые сильно задевают их любопытство.) Я никогда больше не поеду к принцессе Пармской. Из-за тебя я сделала глупость». И вот на другой день проведать меня пришла Андре. Времени у нее было в обрез – она должна была зайти за Жизелью, с которой ей очень хотелось вместе поужинать, «Я знаю ее недостатки, но все-таки это ближайшая моя подруга, я люблю ее больше всех на свете», – сказала она. Мне показалось, что она боится, как бы я не напросился на их совместный ужин. Она была жадна до встреч, и те, кто хорошо знал ее, вроде меня, мешали ее общению с другими, мешали ей насладиться ими вполне. Когда они пришли, меня не было дома. Я хотел пройти к ней через свою маленькую гостиную, но вдруг услышал чей-то голос и решил, что ко мне еще кто-то пришел. Торопясь увидеть Андре, ожидавшую меня в моей комнате, не имея понятия, кто этот мужчина, который очевидно ее не знал, потому что его проводили в другую комнату, я прислушался у двери в гостиную: мой гость говорил, – значит, он был не один, – и говорил с женщиной. – «О дорогая моя, ты всегда в моем сердце!» – напе­вал он стихи Армана Сильвестра. – Да, ты – моя дорогая навеки, несмотря ни на что. Во глубине земли усопшие почили – Пусть так же мирно спит прах радостей и мук! Реликвии души – такая ж горстка пыли, Святыне гибельно прикосновенье рук. Это слегка устарело, но до чего же красиво! Я мог бы сказать тебе это в первый же день: Дитя прекрасное, ты лить заставишь слезы… Как! Неужели ты этого не знаешь? Грядущих юношей, сегодняшних детей, Чьи отроческие уже витают грезы На кончиках ресниц невиннейших очей. Я подумал, что и я мог бы себе сказать: В тот вечер, когда он сюда пришел ко мне, Негордою была я с ним наедине. Ему сказала я: «Полюбишь ты меня И долго будешь мой – хватило бы огня!» С тех пор все ночи – с ним, и без него – ни дня. Сгорая от любопытства, на какую женщину изливался этот поток стихов, я решил немного задержаться и вместо того, чтобы немедленно пройти к Андре, отворил дверь. Стихи читал де Шарлю военному: в котором я сейчас узнал Мореля. Он должен был на две недели уехать. Отношения его с де Шарлю испортились, но все-таки он время от вре­мени с ним встречался и о чем-нибудь его просил. У де Шарлю, стремившегося к тому, чтобы в его чувстве главен­ствовало мужское начало, были, однако, свои слабости. В детстве, чтобы понять и прочувствовать стихи, ему надо было предположить, что они посвящены не неверной преле­стнице, а молодому человеку. Я поспешил с ними расстать­ся, хотя мне было ясно, что являться куда-нибудь с Морелем было для де Шарлю большим удовольствием, так как на время это создавало ему иллюзию, что он снова женат. В нем сочетался снобизм королев со снобизмом прислуги.

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю