355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Пруст » Беглянка » Текст книги (страница 16)
Беглянка
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 14:16

Текст книги "Беглянка"


Автор книги: Марсель Пруст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)

По временам моя тоска принимала такие формы, что я ее не узнавал; я жаждал огромной любви, я хотел найти женщину, которая жила бы со мной – это казалось мне знаком, что я разлюбил Альбертину, а между тем это было доказательство, что я любил ее всегда, потому что жажда большой любви была равносильна желанию расцеловать полные щеки Альбертины, потому что это была часть моей тоски. И в глубине души я был счастлив, что не влюбился в другую женщину; я отдавал себе отчет, что длительная любовь к Альбертине была подобием тени чувства, которое я к ней испытывал, что она воспроизводила отдельные его части и подчинялась тем же законам, что и реальное чув­ство, которое она отражала поверх смерти. Я чувствовал всеми фибрами своей души, что если бы я отгородил одна от другой свои мысли об Альбертине, если бы я наставил слишком много таких перегородок, я бы ее разлюбил; из-за этих разрывов она стала бы для меня безразлична, как безразлична стала для меня бабушка. Слишком большой интервал без мыслей о ней нарушил бы непрерывность воспоминания – этой основы жизни, хотя немного погодя она может и восстановиться. Не так ли было с моей любовью к Альбертине, когда она была жива? Эта любовь могла бы возродиться по прошествии долгого времени, когда я уже давно и не думал бы о ней. Итак, мое воспоминание должно было подчиняться тем же законам, не иметь долгих перерывов, потому что после смерти Альбертины оно, подобно северному сиянию, отражало чувство, которое я к ней испытывал, оно было как бы тенью моей любви. Вот когда бы я ее забыл, я мог бы прийти к решению, что разумнее и спокойнее жить без любви. Тоска по Альбер­тине порождала во мне необходимость иметь сестру, – вот почему это была тоска неизбывная. По мере того, как мо тоска по Альбертине ослабевала бы, необходимость иметь сестру, необходимость, которая являлась лишь неосознан­ной формой тоски, стала бы менее настойчивой. И, однако, эти пустоты в моем чувстве заполнялись неравномерно. Временами я готов был жениться, потому что одна из пу­стот исчезла, а другая, напротив, ощущалась острее. Зато позднее мои ревнивые воспоминания угасали, и порой мое сердце наполняла глубокая нежность к Альбертине, тогда, размышляя о моих увлечениях другими женщинами, я говорил себе, что она поняла бы их, попыталась бы взгля­нуть на них моими глазами, причиной моих увлечений становился ее порок. Иногда ревность вспыхивала во мне, когда я не вспоминал об Альбертине. Я думал, что ревную ее к Андре, о любовном похождении которой мне только что сообщили. Но Андре была для меня всего-навсего под­ставным лицом, соединительной трубкой, штепсельным со­единением между мной и Альбертиной. Так во сне мы наделяем человека обликом другого, именем другого, по­тому что их глубокое сродство не вызывает у нас ни ма­лейшего сомнения. Несмотря на приливы и отливы, кото­рые в особых случаях являлись отступлениями от общего закона, чувство, которое осталось у меня к Альбертине, было скорее горем, которое причинила мне ее смерть, не­жели воспоминанием об его первопричине. Не только чув­ство, но и ощущение. Отличаясь в этом от Свана, который, когда он начал охладевать к Одетте, не мог даже воссоздать в себе ощущение своей любви, я чувствовал, что прошлое еще живо, но только это история кого-то другого; мое «я» в известном смысле двоилось: в то время, как его высшая точка была уже твердой, застывшей, в своем основании оно, как искорка, поджигало его, даже когда мой разум давно отказался понимать Альбертину. Ни один ее образ не вызывал жестокой дрожи, не прибавлял слез, наверты­вавшихся мне на глаза от холодного ветра, обдувавшего, как в Бальбеке, розовый цвет яблонь. Я задавал себе воп­рос: не объясняется ли возобновление моих душевных мук чисто патологическими причинами, и не является ли на самом деле то, что я принимал за возрождение воспомина­ния, началом болезни? При некоторых болезнях бывают неприятные явления, которые больной легко смешивает с самой болезнью. Когда они проходят, он удивляется, что выздоровеет не так скоро, как надеялся. Такою была моя боль, когда началось «ос­ложнение» – в виде писем Эме о душевой и о прачках. Но врачеватель души, который посетил бы меня, нашел бы, что моя душа чувствует себя хорошо. Во мне, так как я был одной из тех амфибий, которые погружены одновре­менно и в прошлое, и в настоящее, всегда жило противо­речие между воспоминаниями об Альбертине и сведениями о ее смерти. Однако это противоречие, если можно так выразиться, приобрело обратный смысл. Мысль о том, что Альбертина мертва, мысль, которая на первых порах с яро­стью набрасывалась на мысль о том, что она жива, так что я вынужден был спасаться от нее, как спасаются дети, боясь, что их захлестнет волна, эта мысль о смерти, даже при непрерывных приступах, в конце концов отвоевала себе место, которое еще совсем недавно занимала мысль о том, что она жива. Я не отдавал себе в этом отчета, но теперь именно мысль о смерти Альбертины, – а не воспо­минание о ее жизни, – в большинстве случаев являлось основой моих неосознанных размышлений, так что если я прерывал их, чтобы подумать о себе, то во мне вызывало изумление, – как вызывало в первые дни, – не то, что Альбертины, жившей во мне такой полнокровной жизнью, нет на свете, что она могла умереть, а то, что Альбертина, которой нет на свете, которая умерла, осталась такой жи­вой во мне. Сооруженный из длинной череды воспомина­ний, темный туннель, в глубине которого я уже очень дав­но тешил себя надеждой, что Альбертина поостережется, внезапно оканчивался прорывом в солнечный свет, нежив­ший улыбчивую голубую вселенную, в которой Альбертина была всего-навсего очаровательным, но бездушным воспо­минанием. Неужели именно она, – говорил я себе, – и есть настоящая, или же это – существо, которое во мраке, в котором я двигался так долго, представлялось мне един­ственной реальностью? Еще так недавно я был действую­щим лицом, которое жило в постоянном ожидании той ми­нуты, когда Альбертина придет и скажет: «Здравствуй!». поцелует его; я был чем-то вроде размноженного «я», и оно заставляло меня представлять себе это действующее лицо всего лишь частицей, в которой от меня оставалась всего лишь половинная доля, и, как распускающийся цветок, я испытывал омолаживающую свежесть отпадения сухой ко­ры. Эти мимолетные озарения помогали мне осознать мою любовь к Альбертине – так случается со всеми слишком устойчивыми мыслями, которые, чтобы утвердиться, нуж­даются в том, чтобы их сменили другие. Те, кто пережил войну 1870 года, утверждают, что мысль о войне в конце концов стала казаться им естественной, и не потому, что они мало думали о войне, а потому, что думали о ней все время. Чтобы уяснить себе, насколько необычно и значи­тельно такое событие, как война, необходимо было, – поскольку что-то все-таки рассеивало их постоянное наваж­дение, – чтобы они на мгновение забыли, что идет война, чтобы они снова стали похожи на тех, какими были в мирное время, – до тех пор, пока вдруг на прозрачной пленке не проявится очень отчетливо чудовищная реаль­ность, которую они уже давно перестали замечать, потому что, кроме нее, не видели ничего. Если бы еще возврат разных воспоминаний об Альбер­тине происходил по крайней мере не постепенно, а одно­временно, лобовой атакой, по всему фронту моей памяти, а воспоминания об ее изменах отдалялись бы в одно время с воспоминаниями о ее ласках, от забвения мне станови­лось бы легче. На самом деле все происходило не так. Подобно тому, как на берегу моря прибой отступает не­равномерно, меня настигало то или иное из моих подозре­ний, когда нежный образ присутствия Альбертины слиш­ком далеко уходил от меня, и облегчения я не ощущал. Из-за измен Альбертины я настрадался, потому что, к какому далекому году они бы ни относились, для меня они не имели срока давности, но я не так сильно страдал после того, как они совершались, то есть когда я не так живо их себе представлял, потому что удаление чего-либо пропор­ционально визуальной силе памяти, которая видит на ре­альном расстоянии истекших дней, – так воспоминание о сне последней ночи в своей неопределенности и неясности может показаться нам более отдаленным, чем событие, происшедшее много лет назад. Но хотя мысль о смерти Альбертины повлияла на меня, отлив ощущения, что она жива, если и не прекращал влияния, то все же противопо­ставлял одно другому, и благодаря этому влияния не от­личались постоянностью. И теперь я сознавал (конечно, я сбрасывал со счета время, когда Альбертина была заточена у меня, когда я не страдал от ее грехопадений, к которым я тогда относился почти безразлично, так как знал, что она их не совершает, которые превратились как бы в до­казательства ее невиновности), сознавал, что я мучился привыкая к столь же новой для меня мысли, как и та, что Альбертина умерла (до тех пор я всякий раз отталкивался от мысли, что она жива), мысли невыносимой, которая незаметно для меня, в самой глубине моего сознания по­степенно вытеснялась мыслью о том, что Альбертина не­виновна. Когда мне казалось, что я сомневаюсь, я ей верил; я принимал за отправной пункт других мыслей уверенность (которая часто бывала поколеблена) в ее виновности, хотя твердил себе, что все еще сомневаюсь. По-видимому, мне тогда было очень тяжело на душе, но я понимаю, что так оно и должно было быть. Можно выздороветь только при условии, что всю чашу страданий выпьешь до дна. Обере­гая Альбертину от всяких знакомств, укрепляясь в само­обмане, что она невиновна, так же как впоследствии беря за основу мысль о том, что она жива, я лишь оттягивал час выздоровления, оттого что продлевал время, которое должно быть временем необходимого предварительного страдания. Привычка к мыслям о невиновности Альберти­ны принесла бы мне успокоение в соответствии с законами, которые я уже не раз проверял на протяжении своей жиз­ни. Вот так же имя Германтов утратило значение, и пре­лесть аллеи, обсаженной белыми лилиями, витража Жильбера Дурного, голубых всплесков морской волны, имена Свана, принцессы Германтской и стольких других. В дей­ствии привычки, подобно атаке, предпринятой с двух сто­рон одновременно, союзники поддержали бы друг друга. Мысль о виновности Альбертины стала бы для меня, па мере уменьшения болезненности, мыслью, более близкой к истине, более привычной. С другой стороны, поскольку она была бы менее болезненной, то доводы, выдвигаемые в ее защиту, доводы, которые порождались только желанием умерить душевную боль, отпали бы один за другим, и я довольно скоро перешел бы от уверенности в невиновности Альбертины к уверенности в ее виновности. Мне надо было жить с мыслью о смерти Альбертины, с мыслью о ее ошиб­ках для того, чтобы эти мысли стали для меня привычны­ми, то есть чтобы я больше об этом не думал и, наконец, чтобы я забыл Альбертину. От этого я еще был далек. Моя память, посветлевшая благодаря подъему моего интеллекта, – например, когда я много читал, – то утишала мою печаль, то, напротив, моя расходившаяся тоска поднимала выше, ближе к свету, какое-нибудь воспоминание о нашей любви. Возврат моей любви к мертвой Альбертине мог начаться после долгого периода равнодушия, вызванного отвергнутым поцелуем в Бальбеке, периода, когда меня сильнее привле­кали герцогиня Германтская, Андре, г-жа де Стермарья. Любовь возобновилась, когда я стал часто встречаться с Альбертиной. Даже теперь всевозможные заботы могли разлу­чить меня с мертвой уже Альбертиной, – из-за этих забот она не так меня волновала. Но все это было связано с тем, что она продолжала быть для меня живой. И даже позднее, когда я любил ее меньше, желание осталось одним из тех, от которых скоро устаешь, но которые спустя некоторое время возникают вновь. Я шел вслед за одной живой Аль­бертиной, потом – за другой, потом возвращался к мерт­вой. Часто это происходило в самых глухих уголках моей души, когда я не мог составить себе ясное представление об Альбертине, когда одно ее имя, случайно всплывшее, вызы­вало у меня болезненную реакцию, хотя я полагал, что ее у меня больше не будет, как у человека умирающего, у которого деятельность мозга прекращается и у которого ка­кой-нибудь орган сокращается только тогда, когда в него втыкают иголку. И в течение долгого времени эти возбуж­дения бывали у меня так редко, что я пытался искать в себе самом причины тоски, приступа ревности, чтобы связать себя с прошлым, чтобы припомнить все, что в моих силах, об Альбертине. Сожаление о женщине – всего лишь спо­собная к оживанию любовь; человек остается под властью тех же законов, что и она; мое сожаление возрастало по тем же причинам, которые при жизни Альбертины усиливали мою любовь к ней, при этом, основными причинами всегда были ревность и страдание. Но чаще эти причины (болезнь, война могут опрокинуть все расчеты самой проницательной мудрости) возникали без моего ведома и наносили мне такие сильные удары, что мне уже было не до воспоминаний – я думал, как бы избавиться от душевной боли. Да и потом, достаточно было одного слова, как, напри­мер, Шомон, ничего общего не имевшего с моими подозре­ниями [9] , чтобы вызвать их, – это слово становилось паро­лем, волшебным Сезамом, приотворяющим дверь в про­шлое, – слова, которое не принимаешь во внимание по­тому, что, вдоволь на него насмотревшись, перестаешь им владеть; оно меня принижало; мне казалось, что из-за вырыва слова из контекста моя личность меняет форму – так геометрическая фигура утратила бы вместе с углом и целую сторону; некоторых фраз, в которых было название улицы, дороги, где могла раньше находиться Альбертина, было довольно для того, чтобы заставить беспредметную добродетельную ревность искать для своего воплощения те­ло, жилище, что-нибудь физически устойчивое, что-нибудь вполне реальное. Часто это случалось со мной во сне. Эти возвращения, эти dacapo [10] сновидения, которые одним махом перевора­чивают несколько страниц памяти, несколько листков календаря, вынуждали меня отступить перед болезненным, хотя и минувшим впечатлением, которое уже давно усту­пило место другим и которое теперь вдруг снова стало сегодняшним. Обычно оно сопровождалось целой мизансце­ной, бездарной, но захватывающей, которая, вводя меня в заблуждение, ставила перед моими глазами, заставляла звучать у меня в ушах то, что отныне датировалось этой ночью. Кстати, в истории любви и борьбы с забвением не занимает ли сон даже больше места, чем бодрствование, ибо он не принимает в расчет бесконечно малые деления времени, стирает переходы, сталкивает резкие контрасты, в одно мгновение уничтожает работу утешения, которая так медленно ткалась в течение целого дня, и устраивает нам ночью встречу с той, которую мы в конце концов забыли бы, при условии, впрочем, что мы больше ее не увидим? Что бы ни говорили, у нас легко может во сне создастся впечатление, что происходящее – реально. Это было бы невозможно только для действий, исторгнутых из нашего опыта во время бодрствования, опыта, который в данный момент нам не виден. Таким образом, эта фанта­стическая жизнь представляется нам реальной: Иной раз, хотя из-за недостатка внутреннего освещения пьеса в це­лом проваливалась, мои воспоминания, поставленные на сцене, все же создавали иллюзию жизни; я в самом деле думал, что назначил Альбертине свидание, думал, что раз­ыщу ее, но чувствовал, что не в состоянии подойти к ней, выговорить слова, которые мне хотелось сказать ей, снова зажечь, чтобы ее увидеть, погасший факел; бессилие, ох­ватившее меня во сне, – это была всего лишь неподвиж­ность, немота, слепота спящего: так в волшебном фонаре огромная тень, которая должна была бы быть спрятана, заслоняет тень от действующих лиц и представляет собой тень фонаря или же оператора. В другом сне опять оказы­валась Альбертина, и опять она хотела меня покинуть, но ее решимость меня не трогала. Моя память пропускала в тьму предупредительный луч: при его свете было видно, что будущие поступки Альбертины, ее отъезд, о котором она объявляла как о чем-то очень важном, – это не более, чем мысль о ее смерти. Но часто было даже еще более явственным сочетание мысли, что она мертва, с ощущени­ем, что она жива, – с ощущением, которое мысль о смерти не уничтожала. Я разговаривал с Альбертиной, а в это время в глубине комнаты ходила взад и вперед моя бабуш­ка. Часть ее подбородка раскрошилась как мрамор, но я ничего необыкновенного в этом не находил. Я говорил Аль­бертине, что мне хочется расспросить ее о бальбекских душевых и о туреньской прачке, но откладывал это на потом: ведь все же время принадлежало нам, ничто нас не подгоняло. Альбертина давала слово, что ничего плохого не делала и что только накануне она поцеловала в губы мадмуазель Вентейль. «Как! Да разве она здесь?» – «Здесь, и мне как раз пора идти – я должна в назначенное время ее навестить». С тех пор, как Альбертина умерла, она перестала быть моей пленницей, какой она была в последние годы ее жизни, и ее визит к мадмуазель Вентейль меня встревожил. Но я не показал виду. Альбертина призналась, что она ее только поцеловала, но, должно быть, она снова начала лгать, как в те времена, когда отрицала все. По всей вероятности, она не ограничится поцелуем. С известной точки зрения я зря так беспокоился: говорят, что мертвые ничего не чувствуют, ничего не де­лают. Так говорят, но моя покойная бабушка живет уже много лет и вот сейчас ходит взад и вперед по комнате. В первый раз, когда я проснулся с мыслью, что мертвая про­должает жить, должна была бы показаться мне непостижи­мой, необъяснимой. Но она ко мне уже столько раз при­ходила в часы безумия, каковыми являются наши сны, что в конце концов я свыкся с нею; память о снах, если они часто повторяются, может быть долгой. И я могу себе пред­ставить, что если некто излечился и вошел в разум, то он должен понимать лучше других, что ему хотелось сказать на протяжении истекшего периода его умственной жизни: желая доказать посетителям лечебницы для душевно боль­ных, что он, вопреки утверждениям доктора, не сумасшед­ший, он сравнивал свое душевное здоровье с безумием каж­дого из больных и делал вывод: «Вы ведь не сочли бы сумасшедшим того, кто ничем не отличается от всех остальных, ну так вот: он – сумасшедший, он вообразил себя Иисусом Христом, а этого никак не может быть, по­тому что Иисус Христос – это я!» Когда я просыпался, меня долго потом мучил поцелуй, о котором мне говорила Альбертина, выражения, которые она употребляла, долго еще были у меня на слуху. И в самом деле: они, должно быть, пролетали совсем рядом с моими ушами, потому что ведь это я же их и произносил. Целый день я разговаривал с Альбертиной, расспрашивал ее, прощал, искупал то, что забыл сказать ей при ее жизни, несмотря на то, что мне хотелось ей это сказать. Внезапно я приходил в ужас при мысли, что вызванной из небытия моею памяти девушки, с которой я вел разговор, больше нет, что разрушены от­дельные части ее лица, которые объединяла постоянная жажда жизни, ныне исчезнувшей.

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю