сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
Я водил к себе девиц, которые меньше, чем какие-либо другие, могли мне понравиться, проводил рукой по их гладко причесанным волосам, восхищался их точеными носиками, испанской бледностью. Конечно, даже когда это касалось женщины, которую я окидывал беглым взглядом на бальбекской дороге, на парижской улице, я отдавал себе отчет, что в моем желании индивидуально, не поддается удовлетворению при помощи кого-то другого. Жизнь, открывавшая мне мало-помалу постоянство наших потребностей, учила меня, что за неимением одного живого существа нужно довольствоваться другим, что то, чего я требовал от Альбертины, могла бы мне дать г-жа де Стермарья. И, тем не менее, во всем была Альбертина; между удовлетворением моей потребности в нежности и особенностями ее тела существовала тесная, нерасторжимая связь, и я не мог оторвать от желания нежности переплетение воспоминаний о теле Альбертины. Только она была способна дать мне такое счастье. Мысль об ее единственности перестала быть метафизическим a priori, почерпнутым в том индивидуальном, что было у Альбертины и что я находил у встречных женщин, – теперь она стала aposteridri, состоящим из случайного, но неразделимого наслоения моих воспоминаний. Я уже не мог желать нежности, не испытывая потребности в ней, не страдая от ее отсутствия. Даже сходство с моей избранницей, сходство утолявшейся ею нежностью, с нежностью, которая требовалась мне теперь, сходство проведенного с нею счастливого времени с прежде познанным мною счастьем давало мне возможность яснее почувствовать, чего этим женщинам недостает для того, чтобы я вновь стал действительно счастливым. С того дня, когда уехала Альбертина, у меня в комнате образовалась пустота, и я надеялся заполнить ее, обнимая других женщин, но пустота была и в них. Они не говорили со мной о музыке Вентейля, о «Мемуарах» Сен-Симона, они не являлись ко мне раздушенные, они не заводили со мной игру, касаясь своими ресницами моих, – все это необходимо, потому что все это как будто бы дает возможность помечтать о соитии и создать иллюзию любви, а на самом деле потому, что все это составляет часть моих воспоминаний об Альбертине, и потому, что искал я именно ее. То общее, что эти женщины имели с Альбертиной, только еще резче подчеркивало, чего им не доставало для полноты сходства, что было для меня всем и чего больше никогда не будет, потому что Альбертина умерла. Моя любовь к Альбертине, которая влекла меня к этим женщинам, была так сильна, что я становился к ним равнодушен. Тоска по Альбертине и неотвязная ревность, по продолжительность превзошедшие самые мрачные мои предположения, конечно, никогда не претерпели бы коренных изменений, если бы, оторванные от остальной моей жизни, они подчинялись лишь игре моих воспоминаний, действиям и реакциям психики неподвижных состояний, не распространяющейся на более обширную систему, где души двигаются во времени, как тела – в пространстве.
Как есть геометрия в пространстве, так во времени есть психология; расчеты психологии не были бы точны, если бы мы не приняли во внимание Время и одну из форм, которую принимает забвение, забвение, силу которого я уже начал ощущать на себе и которое является мощным орудием адаптации к действительности, потому что оно постепенно разрушает в нас отживающее прошлое, находящееся в состоянии постоянной борьбы с адаптацией. Я мог бы угадать заранее, что разлюблю Альбертину. Когда, осознав, что значили ее личность и ее действия для меня и что значили они для других, я понял, что любовь для нее была не так важна, как для меня, из чего я мог бы вывести ряд заключений о субъективности моего чувства. Так как любовь относится к области духовной жизни, то она способна надолго пережить человека, но, вместе с тем, не будучи по-настоящему связана с человеком, не имея никакой поддержки извне, она может, как любое состояние духа, даже из самых! длительных, оказаться однажды не у дел, быть «замещенной», и в этот день все, что, как мне представлялось, связывало меня так бережно и, вместе с тем, так неразрывно с воспоминанием об Альбертине, перестанет для меня существовать. Это горестный удел покинувших землю – служить всего лишь потускневшими картинками для мысли живущих. Поэтому-то на этих картинках строят планы, которые содержат в себе страстность мысли, но мысль устает, воспоминание разрушается. Настанет день, когда я охотно отдал бы комнату Альбертины первой встречной, так же, как я без малейшего сожаления отдал Альбертине агатовый шарик и другие подарки Жильберты.
Я не то, чтобы разлюбил Альбертину, но любил я ее уже не так, как в последнее время; я любил ее, как в былые времена, когда все, что имело к ней отношение, – места и люди, – будило во мне любопытство, не столько болезненное, сколько влекущее. Я теперь ясно чувствовал, что, прежде чем совсем забыть ее, как забывает обо всем путешественник, который тою же дорогой возвращается туда, откуда он выехал, мне следовало, прежде чем достичь начального равнодушия, пройти в обратном направлении все чувства, через которые я прошел, прежде чем подойти к своей большой любви. Но эти этапы, эти моменты прошлого неподвижны, они сохранили страшную силу, счастливое непонимание надежды, которая устремлялась тогда ко времени, сегодня ставшему прошлым, но которую галлюцинация заставляет нас на мгновение принять за будущее. Я перечитал письмо от Альбертины, в котором она меня извещала, что едет на вечер, и я пережил минутную радость ожидания. Во время этих мысленных возвращений тою же дорогой в местность, куда я на самом деле не вернусь, где узнаёшь названия и вид всех станций, через которые ты уже в одну сторону проехал, случается так, что, пока ты остановился на одной из них, на вокзале у тебя на мгновение появляется иллюзия, что поезд поехал, но в том направлении, откуда ты едешь, как это было в первый раз. Иллюзия тотчас же исчезает, но на мгновение ты был вновь устремлен к прошлому – такова жестокость воспоминания.
Для того, чтобы стать равнодушным к пункту отправления, необходимо покрыть в обратном направлении расстояние, которое было преодолено ради любви, но путь этот будет не совсем тот же. Общее у них то, что это не прямые пути, потому что забвение, так же как и любовь, нарастает не равномерно. На той дороге, по которой я пошел обратно, уже неподалеку от конечной цели, меня ожидали четыре этапа, которые я вспоминаю особенно отчетливо, без сомнения, потому, что на этих этапах я различил то, что не относилось к моему увлечению Альбертиной или если и относилось, то лишь в той мере, в какой все, что происходит в нашей душе до великой любви, ассоциируется с нею, либо питая ее, либо побеждая, либо составляя с ней, для нашего анализирующего разума, контраст, либо являясь ее прообразом.
Первый этап начался в воскресенье, в праздник Всех святых, когда я вышел из дому. Подходя к Булонскому лесу, я с грустью вспоминал, как Альбертина приехала за мной в Трокадеро, потому что по календарю это был тот же самый день, только Альбертины уже не было на свете. С грустью, и все же не без удовольствия, потому что повторение в миноре мотива, который заполнил тот, давний мой день, то, что я не слышал, как Франсуаза говорит по телефону, то, что Альбертина не вернулась, как тогда, – все это я воспринимал не со знаком минус, но это реально уничтожало хранившееся в моей памяти, это придавало дню что-то болезненное и в то же время превращало его в нечто более прекрасное, нежели ни в чем не примечательный, обычный день, так как то, чего в нем недоставало, что было из него вырвано, оставило после себя впадину. Я напевал фразы из сонаты Вентейля. Мне уже было не очень тяжело, когда я вспоминал, что мне ее столько раз играла Альбертина, потому что все мои воспоминания о ней вступили в эту новую фазу и уже вызывали не ноющую боль в сердце, а только нежное чувство. Иногда в пассажи, которые она играла чаще других, она вкладывала ту или иную мысль, которая меня очаровывала, подсказывала ту или иную реминисценцию, и тогда я говорил себе: «Бедняжечка!», но без грустного чувства, только вкладывая в музыкальный пассаж еще одно значение, значение, до известной степени историческое, любопытное – так портрет Карла I кисти Ван-Дейка, прекрасный сам по себе, становится еще более интересным потому, что вошел в национальную коллекцию по воле дю Барри, желавшей угодить королю. Когда короткая фраза, прежде чем исчезнуть навсегда, воспарила на миг, а затем распалась на разнородные элементы, то она не была для меня посланницей исчезнувшей Альбертины, как была она для Свана посланницей Одетты. Ассоциации идей, возникавшие благодаря короткой фразе, у меня и у Свана были не совсем одинаковые. Я был особенно чувствителен к разработке, к попыткам возвращения, к становлению фразы на протяжении всей сонаты – так складывалась любовь на протяжении всей моей жизни. И теперь, наблюдая за тем, как ежедневно еще один элемент моей любви исчезал, вытесненный ревностью или чем-либо другим, но в конце концов возвращался в смутном воспоминании к ненадежной наживке первоначальных дней, я думал, что вот такой была моя любовь, которая в короткой размельченной фразе дробилась перед моим умственным взором.
Я шел по отдаленным одна от другой тропинкам подлеска, подернутым дымкой, с каждым днем все утончавшейся; мне стоило вспомнить о какой-нибудь прогулке на автомобиле с Альбертиной, о том, как она вернулась вместе со мной и о том, как я почувствовал, что она окутывает всю мою жизнь, и она снова реяла вокруг меня во мраке ветвей, среди которых, словно подвешенная, сверкала под лучами заходящего солнца, просвечивающая горизонталь золотой листвы [11] ; я не отрицал того, что вижу эти ветви глазами своей памяти, они будили мое любопытство, они меня волновали (как волнуют чисто описательные страницы, потому что художник для большей полноты вводит в описание вымысел, целый роман), и природа приобретала неповторимую прелесть меланхолии, овладевавшую всею моею душой. Я думал, что причина этого очарования в том, что я всегда любил Альбертину, тогда как истинная причина состояла, напротив, в том, что забвение продолжало во мне прогрессировать, что воспоминание об Альбертине перестало быть для меня мучительным, то ест изменилось. Напрасно мы полагаем, что хорошо разбираемся в своих впечатлениях – так казалось мне, что я вижу ясно причину моей меланхолии; а между тем мы не умеем доходить до первоначального смысла своих впечатлений. Врач, выслушивающий пациента, с помощью симптомов заболевания доходит до наиболее глубокой его причины, о которой пациент не подозревает. Вот так и наши впечатления, наши мысли важны только как симптомы. Моя ревность держалась в стороне благодаря впечатлению очарования и благодаря тихой грусти. Так же, как когда я перестал видеться с Жильбертой, любовь к женщине вырастала непосредственно из моих душевных глубин, свободная от какой бы то ни было строго определенной ассоциации с женщиной, прежде мною любимой, и парила подобно частицам, которых предохранили от дальнейшего распада и которые носятся в весеннем воздухе, стремясь лишь соединиться в новом существе. Нигде не растет столько цветов, даже если они называются незабудками, как на кладбище. Я смотрел на девушек, которыми был разукрашен этот чудный день, как смотрел бы раньше из автомобиля маркизы де Вильпаризи или из того, в котором я приехал, тоже в воскресенье, с Альбертиной. И тотчас же к взгляду, который я бросал на какую-нибудь девушку, присоединялся любопытный, беглый, ищущий взгляд, отражавший неуловимые мысли, какие украдкой внушала им Альбертина, и этот сдвоенный взгляд, осенявший девушек таинственным, стремительным голубоватым крылом, заставлял меня пройти по аллеям, до того дня ничем не примечательным, почувствовать дрожь дотоле не изведанного мною желания, которого было бы недостаточно, чтобы воскресить в памяти девушек, если б оно было одно, потому что только мой взгляд, без помощи другого, ничего необычного в них не находил.
Порою чтение грустной книги вдруг отбрасывало меня в прошлое, – иной роман, подобно недолгому, но глубокому трауру, разрушает наше привычное состояние, снова вводит нас во взаимодействие с реальностью, но только на несколько часов, как кошмар, потому что сила привычки, забвение, которое с ней связано, злорадство, вызываемое бессилием разума в борьбе с ней и в воссоздании правды жизни, – все это бесконечно высоко возносит правду жизни над почти гипнотическим внушением книги, которое, как все внушения, действует очень недолго.
Не по тому ли мне захотелось в Бальбеке узнать Альбертину, что она показалась мне типичной девушкой – из тех, на которых так часто задерживался мой взгляд на улицах, на дорогах, не потому ли, что она могла дать о них общее представление? И не было ли естественно, что: теперь закатывавшаяся звезда моей любви, в которой они конденсировались, вновь распылялась в туманности? Во всех я видел Альбертину – образ, который я носил в себе, образ, заставлявший меня разыскивать ее всюду; однажды, на повороте аллеи, одна из девушек, садившаяся в автомобиль, так живо мне ее напомнила, была точно так же сложена, что я потом даже спросил себя: не Альбертину ли я видел, не обманули ли меня, известив о ее кончине? Точно такой я видел ее на повороте аллеи, – может быть, в Бальбеке, – садящейся в автомобиль и так доверчиво смотревшей в будущее. Я не просто вбирал в себя глазами действия этой девушки, садившейся в автомобиль, как искусственную видимость, которая так часто возникает во время прогулки: действия превращаются в нечто вроде продолжительного акта, и этот акт, как мне представлялось, оборачивался и на прошлое той своей стороной, которая еще недавно примыкала к нему и опиралась на мое сердце, отчего в нем всегда жили сладострастие и печаль.