Текст книги "Куколка. Повести о любви"
Автор книги: Марсель Прево
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
5-го апреля, десять часов вечера
Весь этот день я провела в постели, измученная мигренью. С некоторого времени мне кажется, что мой мозг уже не так неподвижен и что я могу попробовать выразить несколько мыслей.
Начинаю вспоминать, что произошло. Итак, вот…
Бурген еще раз явился к нам этим утром, незадолго до полудня. Я только что вернулась с осмотра имения; меня застиг ливень, и я переодевала платье. Бургена приняла мама. Из своей комнаты я с нетерпением слышала их болтовню. Я поспешила выйти к ним. Когда Бурген увидел, что я выхожу в столовую, он замолчал и смутился. Мама пришла к нему на помощь.
– Вот месье Мишель, – сказала она мне, – он принес тебе записку от графа; он видел его вчера в Париже.
Я взяла конверт, который протянул мне Бурген, и, кажется, довольно-таки выдала себя, когда читала те несколько, строк, которые заключались в нем. Но сейчас же меня охватило детское желание остаться одной с этим письмом, и я отпустила Бургена: в моем эгоистическом счастье не было места сожалению к его разочарованной физиономии. Теперь, вспоминая, я вижу только взгляд, который он кинул мне ухода, взгляд отчаянья. Я вернулась в свою комнату и в течение нескольких минут жила только письмом, читая его, перечитывая, прикасаясь губами к буквам, к подписи.
В конце концов, меня позвала мать. Она была в нетерпении, говорила, что завтрак готов.
Я послушалась ее, спрятала письмо около своего сердца и села за стол. Я не понимала ни того, что ела, ни того, что говорила мать. В сотый раз она выговаривала мне мою холодность с помещиком из Тейльи и в сотый раз повторяла мне о выгодах этого прекрасного замужества:
– Ты могла бы быть с ним хоть вежливой… Ты удалила его словно трубочиста… А он еще взял на себя труд лично привезти тебе письмо от графа…
– Кстати, – спросила я, – как случилось, что месье де Герсель прислал мне это письмо через Бургена?
– У Бургена были дела с господином графом, – ответила мать. – Я думаю, дело идет о продаже Тейльи… Господину графу хочется иметь пруд, и уверяют, что если Бурген не женится на тебе, то он продаст имение и уедет отсюда.
Я ничего не ответила. Мать продолжала:
– Впрочем Бурген ничего не говорил мне об этом, и я не спрашивала его – это не касается меня, но он заставил-таки меня посмеяться, рассказав, как господин граф принял его в уборной и как он, Бурген, уходя от него, ошибся дверью и попал в комнату графа, где увидал хорошенькую белокурую даму, занимавшуюся своей прической. Вот-то граф рассердился!
Я уверена, что не изменяю ни одного слова в мамином рассказе: они запечатлелись в моем мозгу. После того как она сказала это, я совершенно не знаю, что было потом. Мама, ухаживавшая за мной весь день, уверяет, что около минуты я не могла выговорить ни слова, не могла двинуться, а потом поднялась, ушла в свою комнату и бросилась на постель, «как тогда, когда у меня мигрень», прибавила она. И в самом деле, у меня так болела голова, что думать не было сил… И действительно весь день я страдала только от головной боли – физическая боль заслонила собою нравственные муки.
Теперь физическая боль успокаивается. Я жалею о ней!..
О, какой прозревшей почувствовала я себя вдруг! Как ясно я разбиралась в происшедшем!.. Еще до рассказа матери я знала, что господин де Герсель представляет собою то, что называется человеком, созданным для женщин; что отвратительной профессией этого праздношатающегося является любовь. Я считала его способным затеять новую интрижку, не покончив со старой, или завести их несколько сразу. Это возмущало, злило меня, но не помешало тому, чтобы он стал для меня тем существом, которое больше всего занимало мои мысли, и присутствие которого было для меня дороже всего. Ведь не мне изменял он. Твердо решив не быть для него ничем, кроме постороннего безразличного существа, я в сущности предпочитала – да, низко, отвратительно, – чтобы он никому не принадлежал. Во мне была такая неясная надежда: «Он будет мне верен потому, что я лучше всех его любовниц, и потому, что он слишком умен, слишком чуток, чтобы не отдавать себе отчета в этом.
И вот опыт сделан. Для господина де Герселя я стою не больше, чем коридорная служанка или провинциальная кокотка. Ах, как упрекаю я себя за то, что позволила себе увлечься химерической надеждой!..
Вот человек, которому я обещала принадлежать. Если он вернется, он имеет право сказать мне: «Вы хорошо знали, что я таков, и вы все-таки обещали». Это правда: я знала это, однако, как говорят по-английски, я не «реализовала» этого. Но так как происшествие касается меня лично, то оно внезапно принимает реальные формы, и последствием является перемена во мне. Я не могу больше думать о господине де Герселе так же, как об откровениях Бургена. Прежде поведение графа де Герселя казалось мне отвратительным, но сам он казался мне как бы отделенным от собственного поведения, достойным любви. Теперь же его привычки смешиваются для меня с ним самим. Отвращение к вожделению снова охватило меня, не смутное и неопределенное, но точно выраженное, направленное на одного человека – на того, благодаря которому я на мгновение познала вожделение.
Я разбита. Сердце кажется мне пустым и все тело ломит от усталости. Но я начинаю меньше страдать, у меня такое чувство, словно я избежала опасности. Если бы я узнала это после, то думаю, что повесилась бы от стыда. Я узнала это до, и не чувствую себя физически причастной ко всем этим мерзостям. Я испытываю скорее оцепенение, чем страдание.
Глава 8
Все энергичные люди сходятся в одном: рассуждение и решение – враги друг другу. Когда чувствуешь, что приливы и отливы решений притупляют волю, самое лучшее, как говорил Паскаль, помешать себе думать, развлекаясь чем-либо. В то время, когда не думаешь, воля сама приходит к определенному решению.
Через полчаса после того, как граф де Герсель прочел письмо Генриетты Дерэм, он уже летел по дороге между Версалем и Рамбулье к Орлеану, лично управляя рулем своего автомобиля. Все усилие его рассудка было направлено теперь на то, чтобы следовать определенному направлению, лавировать между препятствиями, следить за аппаратами для смазки, прислушиваться к определенным шумам различных частей мотора, которые для опытного уха представляют собою пульс и дыхание машины. В тот момент, когда он вышел за порог своего дома, он еще не знал, куда поедет, но на всякий случай направился в тот конец Парижа, который обращен к Солонье. В Версале он не мог бы сказать, доедет ли до Рамбулье, но в Рамбулье инстинктивно направился на Орлеанское шоссе. Только тут он начал сознавать, куда ведет его эта непонятная, неодолима сила, которой он отдавался в часы сомнений, уверенный, что она приведет его, куда нужно. Он ехал в Фуршеттери и теперь был уже уверен, что не свернет с дороги и, если не случится чего-нибудь особенного, к шести часам вечера достигнет замка, где увидится с Генриеттой Дерэм. Что он скажет ей? Он не старался предугадывать это. Он увидит ее; найдутся нужные слова и жесты, чтобы снова овладеть ею: девушка сдастся. Никогда он не преследовал женщины, если чувствовал, что не нравится ей, но никогда не допустил бы, чтобы женщина, в любви которой он был уверен, ушла от него. Генриетта любит его – значит, она уже побеждена. Достаточно будет снова очутиться вместе с ней, застать ее врасплох. И теперь, раздраженный до крайности непредвиденным сопротивление, сердитый на дурацкую случайность, которая стала ему внезапным препятствием, он жаждал только ее, жаждал всем пылом страсти. И это раздражение, эту злобу он срывал на том, что старался развить такую скорость, чтобы мимо него, как в ураган, неслись деревья, дома, деревни и города, ту необузданную скорость, благодаря которой человеку скоро начинает казаться, что он представляет одно целое вместе с машиной, нечто в роде чудовищного кентавра из железа и тела, крови и огня.
Немного не доезжая до дороги, которая сворачивая в Фуршеттери, вела в Тейльи, Герсель обогнал красную каретку, в которой узнал автомобиль доктора Мутье из Ненга.
– Месье заметил, что доктор со своего автомобиля делал нам знак остановиться? – спросил механик, сидевший рядом с графом.
Герсель не ответил и продолжал пожирать белеющую дорогу, бегущую между сосновым и березовыми лесами. Конечно, его внимательный ко всему происходящему на дороге взор видел совершенно ясно, как предупрежденный сиреной доктор снизил скорость, обернулся, узнал машину графа и сделал ему левой рукой знак остановиться… Но граф даже ни на минуту не почувствовал малейшего желания замедлить движение – вся его воля была обращена на единственный предмет: приехать, скорее приехать… Вот он уже подъезжает к парку Фуршеттери, с уверенностью несется по извилистой тропинке, заставляя сосновые иглы трубой взлетать от вихря колес… Огород… дом… сторожка… Тормоз и рычаги смиряют катящуюся массу, и она останавливается перед домом управляющего – между конюшнями и замком. Шестичасовое солнце золотило едва распустившиеся глицинии, окружавшие хорошенький павильон в стиле Людовика XIII, в двух этажах которого более тридцати лет жили Дерэмы. Четыре ступеньки лестницы вели в четырехугольную прихожую: Герсель, серый от пыли, в два шага влетел в вестибюль и, даже не постучавшись, вошел в столовую. Обычно госпожа Дерэм работала в этой комнате, простой деревенской столовой, оклеенной светлыми обоями, уставленной лакированной ореховой мебелью, с плетеным ковром на земле, со станком для плетения кружев, рабочей корзинкой, стулом около окна и большим букетом из цветущих ветвей боярышника. Однако на этот раз комната оказалась пустой.
Герсель позвал: «Мадам Дерэм!» Но вошла Генриетта.
Она была одета словно для выхода, с наколкой из черного крепа в волосах. Ее лицо было расстроено и измучено слезами, но сама она была спокойна. Только легкая дрожь передернула ее при виде графа. Она сейчас же овладела собой, тогда как он почувствовал, что меняется в лице: привыкший читать душу женщин в их глазах, в их фигуре, в положении их тела, он сейчас же узнал, что Генриетта освободилась от влияния, и побледнел от страстного желания снова овладеть ею, и от безумного страха потерять ее. Но он понимал, что при малейшем слове, при малейшем движении, намекающем на его права над нею, Генриетта возмутится, а потому только сказал:
– Вы не откажетесь выслушать меня?
– Нет, – ответила она, не приближаясь к нему, и это недоверие больно укололо графа. – Я довольна, что вы приехали: я вас отчасти ожидала… Мне самой надо объясниться: то, что вы прочли, было написано в минуты горячки, а теперь у меня больше хладнокровия, я более уверена в своих чувствах… Только… я собиралась выйти… Вы застаете меня очень взволнованной… Вы знаете почему?
– Но…
– О, дело вовсе не касается нас. Сегодня утром случилась ужасная вещь. Бедный Бурген бросился в пруд Тейльи… Да, сознательно, этим утром, на заре… Ваш сторож Денис, который к счастью шнырял по соседству, вытащил его, и его принесли домой. Он жив, но он в бреду, у него температура сорок градусов, опасаются воспаления мозга. Я чувствую себя причастной к этому несчастью. Мама уже в Тейльи. Я не могу больше усидеть на месте и иду к ней…
Пока она говорила, Герсель чувствовал, как все глубже и глубже его пронизывает холодная уверенность в разрыве, смерти чего-то между Генриеттой и им, какой-то непоправимости… Приключение с Бургеном интересовало его очень мало, но он видел в этом случае новое злоумышление судьбы против него.
– Я обогнал, по дороге сюда, автомобильную каретку доктора Мутье, который очевидно направлялся в Тейльи. Таким образом, в этот момент решается судьба Мишеля Бургена: ни вы, ни я ничего не можем сделать здесь. Парень, которого вы никогда не обнадеживали, пытается на романтическое самоубийство, чтобы заставить вас смилостивиться, и вы не ответственны за это. Я прошу вас, Генриетта, выслушайте меня! Теперь здесь уж нет ни хозяина, ни управляющего, мы одни. Я все бросил, когда получил ваше письмо, и пролетел двести километров с сумасшедшей скоростью, чтобы; поговорить с вами. Не отказывайте мне!
Генриетта подумала, затем произнесла:
– Это верно, что там я не нужна, и вы правы: нам нужно объясниться. Я слушаю вас. Сядем здесь, хотите?
Она была совершенно спокойна, садясь против графа с той же стороны круглого стола, уставленного боярышником. И на этот раз она опять внушила графу необходимость быть искренним, сказать всю правду, тогда как со всеми другими противниками женского пола он всегда забавлялся состязанием в хитрости. Или, может быть, своим столь изощренным чутьем к женщине он угадал, что искренность будет здесь лучшей дипломатией: темно-синие глаза Генриетты пытливо смотрели на него с меланхолическим ясновидением.
– Я приехал извиниться перед вами, – сказал он. – К тому, что я сделал, у вас не может быть более отвращения, чем у меня самого. Но до сих пор я постоянно вел дурную жизнь, и, поверьте, не так легко отказаться от нее. Только вы могли бы помочь мне в этом… не покидайте меня! Если вы откажете мне в своей поддержке, то я так и буду до конца убивать время и силы на то, что не имеет и тени любви.
Он и на самом деле думал то, что говорил, и думал не в первый раз: сколько раз он убегал из Парижа с отравленным вкусом тления, которым плоды сладострастия, словно смерть, пропитывают небо. Только на этот раз отвращение было еще сильнее, желание оздоровления еще повелительнее.
Генриетта не отвечала, а лишь внимательно глядела на него.
– О, – воскликнул он, – вы не верите мне!
– Да нет же, верю… только… могу я быть искренней?
– Да, говорите.
– Ну, так вот: тот ужас, который вы испытываете перед вашей теперешней жизнью, представляет собою, я знаю это, только одну из форм вашего вожделения. Не отрицайте! Я уверена в этом. О, вы очень искренни… Достаточно только посмотреть на вас – на вас, такого сильного, полного самообладания… вы теперь взволнованы, дрожите от возбуждения. Вы готовы с удовольствием пожертвовать мне всеми обычными развлечениями… Но я буду для вас тоже развлечением, таким же, как и другие, может быть, только несколько более новым, несколько более редким. Но очень скоро вы почувствуете необходимость развлечься от меня, и доказательством служит то, что уже было. Отвечайте! Разве я не права?
В то время, когда она говорила это, Герсель смотрел на движение ее губ, и снова ему безумно хотелось прижать ее к себе, чувствовать ее влюбленной и нежной, быть для нее единственным желанием и радостью. На вопрос, который она задала ему, он ответил:
– То, что вы говорите, совершенно разумно: весьма правдоподобно, что человек, никогда не соблюдавший верности, и не будет соблюдать ее. В то же время возможно и обратное; такие случаи бывали: развратник в один прекрасный день оказывался подчиненным и порабощенным какой-нибудь женщиной. Но в чем я уверен, так это в том, что ни одна женщина не могла бы мне внушить такое желание верности и постоянства, как вы, Генриетта. Заклинаю вас, имейте хоть немного веры, немного смелости! Вы говорили мне, что любите меня, что думаете обо мне с самого детства. Когда я четыре дня тому назад уехал в Париж, то думал о вас со страстью, но, в конце концов, это было только опьянение вашей молодостью и прелестью… Я мог продолжать вести дурную жизнь, принимать женщину, которой в моем сердце нет места, которая для меня является только мимолетной бабочкой и не более того. Но меня словно ураганом подхватило, когда вы узнали об этом, когда это отдалило нас друг от друга. И тогда я понял, насколько вы необходимы мне. Генриетта, вы хорошо чувствуете, что я думаю то, что говорю. Верьте мне!.. Не отталкивайте меня!.. Мы будем так счастливы… даже более счастливы, чем, если бы между нами не произошло этой размолвки. Раз вы любите меня, то позвольте любить вас. Без этого не стоит жить… Вы, такая прямая, справедливая, честная, неужели вы откажетесь от любви только из-за оскорбленной гордости или уж и не знаю какой-то боязни страдания, жертвы?
Он встал, желая обнять Генриетту. Она инстинктивно отклонилась, с легким жестом защиты, и пробормотала:
– Как вы умеете говорить с женщинами! Это меня и трогает, и огорчает. Да, вы думаете то, что говорите. Но сколько раз вы уж должны были думать подобные вещи и говорить их так же умело!.. Я огорчаю вас?
– Очень!
– Простите меня! – она взяла графа за руку. – Я тоже очень опечалена. Было бы во сто раз лучше, если бы между нами ничего не изменилось, если бы я могла быть вашей служащей, и только. Вы скажете мне, что не ваша вина, если роли переменились, и что я сделала первые шага. Это правда. Я достаточно обвиняю себя в этом. Если бы я не сделала безумства, открыв вам свою любовь, то мы не дошли бы до того, до чего дошли теперь. Ведь вы никогда не вызвали бы меня на это?
– Я восхищался вами, меня тянуло к вам, но на самом деле я никогда не дал бы вам почувствовать этого.
– Значит, конечно виновата я. Как я решилась? Теперь мне это кажется прямо невероятным. Нужно было дойти до такого сумбура в мыслях, до которого меня довел разговор об отце… и потом то, что вы предложили мне выйти замуж… Но это непоправимо, и я не уклоняюсь от ответственности. Когда я осталась одна после тех минут безумия, я решила принадлежать вам без всяких условий. Ведь не предполагаете же вы, чтобы я хоть на мгновение могла подумать о замужестве? Жизнь слишком хорошо познакомила меня с социальными условиями. Я решилась довериться вашей порядочности: вы устроили бы мою жизнь по своему желанию.
– Генриетта! – воскликнул де Герсель, целуя ее руку.
Она не отнимала ее.
– Только, – начала она снова, – как ни считала я себя знакомой с действительной жизнью и любовью, но, поверьте, мне даже в голову не приходило, что я не буду для вас единственной любовью, единственной женщиной! Вы понимаете? Я боялась света, вашего аристократического снобизма, эрцгерцогов – чего хотите, но только не других женщин. Это абсурд. В вашем возрасте привычки и темперамент не меняются, когда до сих пор не было никаких других законов, кроме собственных капризов. Маленькое вчерашнее происшествие вернуло меня к действительности. Не пытайтесь переубедить меня: вы можете обмануть самого себя, но меня вы не обманете. Ну, будьте же достойны себя, будьте искренни! Никакая женщина в мире не могла бы удержать вас. Теперь уже слишком поздно для этого. Вас притягивает к женщине то неизвестное, что может открыться вам в обладании ею. И то, что сегодня притягивает вас во мне, завтра будет вас притягивать в другой – именно потому, что я принадлежала бы вам.
Их руки были соединены, их взоры более не отрывались друг от друга. В глазах девушки Герсель читал странную нежность, которой никогда не видал в глазах ни одной женщины, нежность, лишенную вожделения. То, что она говорила ему, огорчало его, но в то же время не возмущало, не раздражало, как обычно раздражало женское сопротивление. Что-то говорило в нем: «Иметь сердце, такое редкое и верное, как у этого ребенка, и обладать любимым существом – разве это не больше, чем счастье, разве это не больше, чем величайшее наслаждение?». Но он хорошо чувствовал, что Генриетта права и что он никогда не познает этого счастья.
Он снова попробовал уговорить ее, но действуя не на чувства, так как угадывал, что они подавлены, а стараясь пробудить в ней жажду жертвы, которая у женщин сильнее вожделения:
– Если я и не сейчас же выздоровлю, стану лучше, благодаря вам, вы все-таки хорошо чувствуете, что ваше влияние будет для меня благотворным. Может быть, я и не буду совершенно безупречным; может быть, вам придется страдать, но в том возрасте, в котором я нахожусь, каждый прошедший день приближает меня к старости и будет помогать вам сделать меня достойным вас.
Генриетта улыбнулась и отняла свою руку.
– Зачем вы искушаете меня? Вы уже не искренни! Вы отлично знаете, что, несмотря на свой возраст, вы все еще молоды, что вы ко времени моей первой седины все еще будете иметь успех у женщин. Я слишком буду страдать, видите ли, я буду страдать до такой степени, что пойду по дороге этого бедного Бургена, потому что не очень-то дорожу жизнью. И все мои страдания послужат только тому, что вы станете ненавидеть меня в душе; весь этот пыл нежности, который мое присутствие пока еще возбуждает в вас, скоро улетучится – с того самого момента, когда я стану препятствием и укором вашему поведению. Я не настаиваю; у меня отвращение к фразам и громким словам. Все то, что я говорю вам, – сама очевидность, и вы думаете так же, как и я. – Она помолчала, а потом, очень серьезно сказала:
– и все-таки, если вы прикажете мне, я сдержу свое слово: я буду ваша!
Герсель повторил пораженный изумлением:
– Вы… будете моей?
– Да! Я долго думала об этом. Не ваша вина, что я не осталась только вашим управляющим; вы никогда не вызвали бы меня на это, эта сдержанность составляет часть вашего странного кодекса чести. Не ваша ошибка, что я имела глупость вообразить, будто ради меня вы измените свои привычки. Помните ли вы, что я сказала вам в библиотеке: «Я буду вашей, если вы все еще захотите этого!» Вы не нарушили никакого обязательства; значит, мое остается в силе. Я опять говорю вам: «Я буду вашей, если только вы этого хотите. Подождите! – сказала она, снова делая обеими руками привычный ей жест защиты, – дайте мне сказать вам… Я умоляю вас пощадить меня, вернуть мне мое слово. Сделайте это не только для того, чтобы любовь, которую мы почувствовали друг к другу, не обесценилась, чтобы воспоминание о том вечере, когда я доверилась вам, когда вы сжали меня в своих объятиях, когда я была счастлива мыслью, что вы все принадлежите мне, не стало для нас ненавистным… Я не полюблю теперь уже никого, клянусь вам. Даже если я выйду замуж, что теперь очень возможно, я никогда не смогу питать к мужу такого беззаветного, полного чувства, какое было у меня к вам с юности, да и навсегда останется у меня в душе. И мне кажется, что если вы пощадите меня, то это возвысит вас, или скорее (не сердитесь, что я говорю с вами откровенно) – сделает вас лучше. Не имея возможности дать вам достаточные доказательства, я убеждена, что ваша жизнь – я имею в виду жизнь с женщинами – уродлива, отвратительна. Ну, и вот по крайней мере хоть один раз вы противостанете своим желаниям, и это, быть может, станет началом того обновления, которого вы жаждете теперь, причиной которого вы хотите сделать меня. И я буду гораздо лучше, поверьте, если не стану вашей возлюбленной после стольких других. А потом… в этом есть немного эгоизма… я уверена, что так я останусь более яркой, более живой в вашей душе, чем все прочие ваши возлюбленные… Я больше ничего не скажу вам… Я ни на минуту не сомневаюсь в вашем ответе.
Генриетта встала, подошла к графу, посмотрела на него. Он ничего не сказал, не шевельнулся, но она угадала, что за неподвижностью его взгляда дрожат слезы, сдерживаемые горделивой волей.
Ее всю потрясло это. Быстрым и как бы материнским движением она взяла в руки голову графа и, слегка прикоснувшись губами к его волосам, тихо сказала:
– Так будет лучше… да, так будет лучше для нас обоих. Не сердитесь на меня!
Некоторое время она оставалась склоненной к нему. Когда она выпрямилась, то ее взоры встретились с глазами Герселя; она поняла, что он согласен, и промолвила:
– Благодарю!
– Мы сумасшедшие, – тихо сказал граф. – Мы жертвуем реальностью ради химер. Нет истины вне любви, когда любишь друг друга – вне единения, вне того, чтобы все забыть в этом единении. Ведь если и страдаешь потом, то все же хоть мгновенье жил, все же остальное – не жизнь…
Она сказала: «Нет, нет», покачивая головой.
– Вы выйдете замуж за Мишеля Бургена? – спросил Герсель после некоторого молчания.
– Если он выживет, – ответила она, – я думаю, что так следует поступить. Я буду говорить с ним так же искренне, как и с вами. Я не скажу ему, что люблю вас, потому что это только наш секрет, нас обоих, но я скажу, что не люблю его, и он поступит так, как захочет.
Герсель встал, охваченный внезапной ревностью, и воскликнул:
– Ему-то не о чем будет беспокоиться, у него будете вы… О, нет!.. сто раз нет!..
Он хотел схватить Генриетту, прижать к себе, победить ласками ее волю… Она высвободилась без всякой резкости:
– Жан!.. Вы обещали!
– О, – закричал он в отчаянии, – вы стали бесчувственной!
– Это правда. У меня больше нет волнения, что-то умерло во мне после того удара, который я получила вчера. Но я вас очень люблю. Дайте мне сказать вам «прощай» – и уже никогда мы не будем более говорить о том, что было у нас в эти дни…
Герсель укрылся в ее объятье, которое она простирала к нему, но укрылся, как ребенок. Женщина – вся прибежище. В последний раз он обнял Генриетту. Она прижала его к себе; но он понял, что она говорила правду, что в ее чувствах уже не было напряженности. Когда он поднял лоб, то почувствовал влагу ее слез. Она вытирала глаза.
Долгое время они молчали.
И вдруг Генриетта, обернувшись к нему, нежно сказала:
– Хотите, пойдемте вместе, узнаем, что с этим несчастным?