Текст книги "Куколка. Повести о любви"
Автор книги: Марсель Прево
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава 3
Через неделю Жан де Герсель, в высоких сапогах, гетрах, солидном охотничьем костюме и фетровой шляпе, разговаривал со своим сторожем Денисом, сидя вместе с ним на берегу пруда в Тейльи. Это было на склоне великолепного мартовского, истинно весеннего дня: граф устроил кроликам такое побоище, что, наконец, устал смотреть, как кувыркаются среди папоротников и еловых шишек их белые спинки, и слушать однообразные возгласы Дениса: «Вот он! Господин граф может сказать, что не промахнулся». Теперь с папироской в зубах он смотрел на словно полинявшую перламутровую гладь пруда, вздувшегося от зимних дождей до того, что прибрежные тростники были затоплены почти до верха. Сосны и дубы средней величины окаймляли пруд темной рамкой. Из-за деревьев противоположного берега показались верхушки двух башен, украшенные цинковыми орнаментами. Граф скрутил папироску. Денис спросил и получил разрешение закурить свою трубку.
Это был худой и вместе с тем коренастый человек с лицом, сожженным солнцем и испещренным настолько глубокими морщинами, что они казались черными рубцами на коже. Длинные седые усы нависали слева и справа на, рот, в котором оставалось уже мало зубов. У него были карие проницательные, собачьи глаза. В разговоре ясно слышался мужицкий выговор. Герсель с удовольствием наслаждался бы в молчании печальным очарованием сумерек, спускавшихся на мрачный лес и неподвижный пруд. Но Денис был болтуном: впрочем он даже счел бы за недостаток уважения не занимать барина разговором.
– Видите, господин граф, как сверкают из-за дубов башни господина Бургена? Лучи заката ложатся прямо на цинк. Можно сказать – два фонаря.
Герсель знаком выразил одобрение.
– С тех пор как он похоронил старуху-мать, которая была, однако довольно-таки несносной, да выдал сестру замуж в Орлеан, этот молодой Бурген, должно быть, порядком-таки скучает там у себя. Славный он парень и, можно сказать, слишком хорошо воспитанный… настолько, что бросил учиться и предпочел водиться с окрестными господами. Конечно, сын бакалейщика из Ненга не может же завязать связи с людьми из общества… Сюда, Пуф!.. И молчать!
Пуф, большая белая собака с желтыми подпалинами, внезапно вскочившая и залаявшая на пруд, поворчала еще минутку и разлеглась затем на засохшей траве, положив нос на лапы и закрыв один глаз.
– Что ты за щуками, что ли, охотишься, чучело!.. – закричал ей Денис.
Генсель подумал: «Насколько простолюдины, как только начинают смотреть на себя, как на принадлежащих к большому дому, становятся нетерпимы к народу и начинают более нас самих заботиться о наших привилегиях. Прежний социальный строй зиждился на строгом договоре между малыми и великими. Теперь договор уничтожен. Вместо соединенных групп, составленных из единения малых с великими, теперь существует могущественный синдикат малых против великих. Денис – это исключение, потому что он отчасти живет моей жизнью, да и в общем охота дает нам равенство, как было прежде между феодалом и его солдатами».
После этого граф спросил:
– У него есть состояние, у этого Бургена?
– О, небольшой достаток. Дом и земля оцениваются тысяч в сто франков. Говорят, что мать оставила ему бумаг почти на столько же.
Граф улыбнулся. Все то же отожествление господина и раба. Денис, у которого за душой не было и пяти франков, презрительно говорил о двухстах тысячах франках молодого Бургена, так как, говоря об этом, он возвышается до двух миллионов графа своего барина.
Денис продолжал свои пересуды о молодом Бургене.
– В конце концов, это поместье Тейльи очень миленькое со своим прудом, лесом, домом. Там можно чувствовать себя маленьким властелином. И если бы хозяин был из хорошего семейства, то он мог бы принимать все окрестное общество и охотиться в соседних поместьях. Ну, а надо признаться, что, будучи всегда один или с несколькими родственниками из Ненга, такими же купцами, как и его отец, он не очень-то развлекается. Говорят, будто он подумывает продать свое поместье. Господину графу следовало бы купить: в пруду водится рыба… И потом, когда гонят по Виллемору, то она спасается в Тейльи… и таким образом господин граф устроит загон для Бургена.
Уже несколько раз Денис возвращался к этой возможности купить имение Тейльи.
Герсель поднялся на ноги, взял свое оружие. Пуф с веселым лаем скакал вокруг своего хозяина.
– Идем, – сказал граф, – ужинать, Денис!
Оба зашагали по тропинке, которая шла лесом к дороге из Верну в Милансей. Когда они вышли на дорогу, то Денис, который не так-то легко отказывался от какой-нибудь мысли, снова заговорил о Бургене.
– Если господин граф решится купить Тейльи… Я не собираюсь давать советы, но лучше бы поторопиться: молодой Бурген холостяк; если он женится, особенно в этих краях, то его жена, может быть, и не захочет расстаться с имением.
– А разве он собирается жениться? – спросил Герсель, который, как и все землевладельцы, вступив на свою землю, только и мечтает, что о ее расширении.
Денис открыл перед хозяином белую калитку, которая вела в парк Фуршеттери со стороны дороги. Ночь под сенью деревьев парка казалась темной. Но и барин, и сторож знали дорогу настолько же уверенно, как и Пуф, который мелкими шажками бежал впереди них, изредка обнюхивая землю. Затем и огни замка начали мелькать между ветвями.
Денис принялся рассказывать теперь, понижая голос, точно доверяя де Герселю дипломатическую тайну, о том, что молодой Бурген уже два раза просил руки Генриетты, при жизни матери и когда остался сиротой; что отец и мать Дерэмы с радостью были бы согласны, находя, что для девочки это была отличная партия; что девочка отказала без объяснения причин, за исключением той, что она не хотела выходить замуж; что это необъяснимо, так как Бурген – ловкий парень двадцати шести лет, солидный, приятный на вид, к тому же хорошо воспитанный.
Хозяин и сторож дошли до порога замка. Герсель оборвал разглагольствования Дениса:
– До завтра, Денис… Я буду готов в семь часов.
Он вошел в дом, прошел через бильярдную и очутился в передней. Виктор, ожидавший его, взял у него ружье и шляпу.
– Господину графу нечего сказать барышне Дерэм?
– Нет… или, пожалуй, да. Где она?
– В маленьком кабинете.
Маленький кабинет, по соседству со столовой, служил графу для приема фермеров, поставщиков, всех визитеров, которые не имели доступа в гостиную. Дойдя до двери, Герсель увидел, что она была полуоткрыта; через щель он увидел Генриетту Дерэм, сидевшую в кожаном кресле, руки ее были беспомощно вытянуты на коленях. Лампа, поставленная на соседний стол, освещала ее фигуру, еще более бледную, чем всегда, в рамке черного крепа. Она не плакала, не двигалась, но ее лицо выражало отчаяние. И она задумалась так глубоко, что не слышала приближавшихся шагов. Ее слегка передернуло, когда де Герсель вошел. Она сейчас же овладела собой и встала.
– Сударыня, – любезно сказал граф, – мне сказали, что вы ждете меня. Я надеюсь, что не очень запоздал?
Не отвечая на эту вежливость, Генриетта Дерэм сказала:
– Я просто хотела, господин граф, спросить от имени подрядчика, надо ли сруб конюшни на ферме в Виллеморе переделать, надстроив сверху сенник, как было договорено, или поправить ее так, как она была.
– Какого вы мнения об этом?
– Я думаю, что сенник оказался бы полезным. Берто не знает, куда девать свое сено и люцерну, когда урожай бывает выше среднего. Но это вызовет лишний расход в тысячу триста франков.
– Ну, что же, пусть сделают сенник!
– Есть у вас распоряжения на завтра, господин граф?
– Нет, я полагаюсь на вас. Как поживает ваша матушка?
– Она очень устала.
– А вы?
– О, я!.. – Генриетта сделала жест, как будто обозначавший, что сама твердо решилась нисколько не считаться с собственной усталостью, а затем поклонилась, готовая уйти. Граф с любопытством наблюдал за ней. Около двери она обернулась: – Когда вы желаете, чтобы я представила вам сводку счетов по имению?
Было видно, что говоря это, она напрягала всю свою волю, чтобы не упасть в обморок.
– Ну, завтра, послезавтра… когда вам будет угодно. Я не уезжаю раньше конца недели.
– Тогда послезавтра. Я буду готова. В котором часу?
– Угодно вам в девять часов после обеда? Нам уж никто не помешает.
– Это решено, господин граф.
Генриетта сказала эти последние слова еле слышным голосом, а потом ушла, затворив за собой дверь. Но Герсель заметил, что она ушла не сейчас же. Только по прошествии приблизительно полуминуты ее шаги слегка зашумели, а затем стали постепенно замирать по плиткам коридора.
«Странная девушка! – думал граф, сидя в своей комнате первого этажа, после одинокого обеда, так как он переживал приступ мизантропии, во время которого переносил только общество собак и крестьян, и никто из обитателей соседних замков не был извещен о его приезде. – Странная девушка… Она избегает меня, говорит со мной сквозь зубы: можно подумать, что она или боится меня, или ненавидит. А между тем ведь я вовсе не был суров с ней. То, что она просила у меня, я разрешил ей сию же минуту. Ведь вот в двадцать два года три тысячи франков жалованья… Если она пойдет по стопам своего почтенного папаши, то утроит себе это жалование за мой счет. Это стоило бы, по-моему, немного вежливости к хозяину… Ну, конечно… это маленькое новое изобретение в самом разгаре его выполнения. Она без сомнения считает, что то, что я плачу ей, много меньше того, что я ей должен. Воровство своего отца она должна называть возмещением, и, наверное, решила заняться из последних сил возмещением за собственный счет. Ба, да какое мне дело, лишь бы вела, как следует дела по имению! Она, кажется, создана для этого. У нее есть определенная манера давать приказания: все ходят у нее по струнке, и, ей-Богу, я не слышал, чтобы кто-нибудь ворчал на нее. Как жалко, что она считает в принципе обязательным быть со мной невежливой… тем более что она стала очаровательной на вид».
Не будучи в состоянии сосредоточиться на начатом романе, который он пробовал в течение четверти часа читать, Герсель бросил его на камин и откинулся на старинное кресло, обитое красным бархатом, в котором сидел. Он скрестил ноги перед легкими огоньками, порхавшими вокруг двух угасавших поленьев, и вызвал в памяти облик Генриетты Дерэм. Взор художника запечатлевает в своей памяти краски или формы существ, так что они, будучи воспроизведены на полотне или смоделированы в глине, выражают, собой, так сказать, пластический синтез существующего. Так и специалисты женского культа, интеллигентные женолюбцы в роде Герселя, удерживают в своей памяти то, что в наблюдаемой ими женщине составляет именно сущность любовного вожделения, выделяющую ее из общей массы ее пола. Герсель вспомнил ее черные волосы, не матового, лишенного блеска черного цвета, но синеватого, похожего на обработанную огнем сталь или на оперение ласточки: прекрасные темные волосы, мягкие, волнистые, здоровый запах которых, этот летучий аромат волос, который так скоро слабеет и потом пропадает с годами. Низкий лоб Генриетты покрылся бы морщинам от дум, если бы юность не сглаживала их при самом появлении. Несколько тяжеловатые ресницы чистого рисунка давали по контрасту необыкновенную ясность голубым глазам, восхитительно утопавшим в бледности лица. Маленький, классический носик показывал превосходный рисунок ноздрей, столь редкий у француженок, которые обычно довольствуются красивым очертанием носа. Наконец Герсель знал не хуже профессионального физиолога, что обещает этот ротик, ни маленький, ни большой, широкие губы которого, чаще бледные, вдруг сразу краснели, как будто к ним стекалась вся кровь лица. Над верхней губой была тень пушка, а зубы белизны скорей мела, чем слоновой кости, белизны почти исключительной, нагло притягивали взор к этому вызывающему ротику, едва лишь он открывался.
«У этого молодого Бургена губа не дура, – подумал Герсель, вспоминая о разговоре с Денисом на берегу пруда Тейльи. – Но с каким норовом девицу он чуть было не взял в жены! Правда, по счастью только «чуть было»… Никогда он не угадал бы в ней дивной возлюбленной, которую готов был дать ему брак, ему, этому сыну разбогатевшего лавочника! Как она изящна, как она породиста! Не может быть, чтобы она была отпрыском этого ужасного Дерэма, еще более уродливого и мешковатого, чем вороватого. Ее мать была красива, податлива… Девочка без сомнения может поискать родственников по окрестным замкам…»
Так издевался наедине с самим собой граф Жан де Герсель.
Но вдруг он перестал улыбаться. Непогрешимый наблюдатель собственных чувств и инстинктов, он вдруг поймал в себе внезапный расцвет желания, когда-то возбуждаемый столькими женщинами и все более и более редкий по мере того, как прибавлялись годы. Да, и телом, и душой Генриетта Дерэм притягивала его с такой повелительной силой, рабом которой он был всегда: он знал это влечение и, хотя даже не называл любовью, однако признавал чем-то более чистым, чем животная жажда тела. Это влечение было до известной степени желанием быть желаемым другим, пламенным желанием пробудить страсть в другой душе, которую считают способной на хорошие побуждения. Люди спокойного темперамента, рассуждающие о подобных женолюбцах, осуждают их: это несправедливо. По правде сказать, они их не понимают. Какой-нибудь Жан де Герсель – не маньяк любви: он, в общем, не более, как чувственный любитель удовольствия. Де Герсели способны неделями блюсти монашеское целомудрие, потому что в обладании они ищут полного откровения женского существа. Обезоруженная в своем поражении женщина обнаруживает самое себя. Это – отмщение Адама вечной Еве, при условии, что победитель умеет использовать свою победу и отнимает у побежденной вместе с личиной и оружие.
С той снисходительностью, которую казуисты могли бы назвать мрачным развлечением, Герсель на некоторое время стал мечтать о Генриетте Дерэм. Далеко не заурядная, она была совершенно не похожа на большинство тех женщин, которые в течение последних лет заняли жизнь графа. И, шагая из угла в угол по большой комнате в три окна, уставленной старинной, обитой бархатом мебелью красного дерева, со шторками и занавесками из красного репса, когда-то принадлежавшей госпоже де ла Фуршеттери, его тетке со стороны матери, он испытывал омерзение от всех этих бедных нравственностью и чувствами связей. Пошлое слово «связь» хорошо подходило к этим увлечениям без пылкости, которые возникают не по выбору, а случайно, и поддерживаются дряблой леностью. «С ними мирятся, – думал он, – как с неудобной квартирой, лишь бы не переезжать»… Нищета чувства у них почти всегда усугубляется еще и чисто чувственной привлекательностью: разве современная кукла сколько-нибудь обольстительна, если она не украшена дорого стоящим тряпьем?.. Раздеть ее – какая неосторожность! Какая жалкая добыча остается в руках триумфатора! Маленькое существо, почти трогательное в своем физиологическом ничтожестве, каким его сделала наследственность истощенных горожан, каким его искалечило чрезмерное затягивание в корсет, неосторожное лечение от полноты и худобы, скрывание беременности почти до последнего месяца, только чтобы не отказаться от светских развлечений… А благодаря этому, покорение, в начале иногда полное лихорадочных иллюзий, превращается чаще всего для победителя в простой акт вежливости…
«Очевидно, эта маленькая Дерэм будет другой. Тело амазонки, фигура настолько выразительная, что она возбуждает почти беспокойство… Чувствительная и чувственная, наверное… Ум, не тронутый поверхностной культурой, смелым изяществом, забавной проказливостью, драгоценным снобизмом какой-нибудь Фуше-Дегар. Но зато страстные порывы, сильные симпатии и мощная ненависть… Благодатная почва для опыта!.. Только я не сделаю его!.. Я не хочу его делать!..»
Время от времени Герсель проделывал над собой такого рода упражнения воли, чтобы убедиться, что он – нисколько не раб своих инстинктов. Он мог убедиться в этом в двадцать пять лет достаточно шумной жизни, во время которой он никогда не пользовался ни неведением, ни слабостью, ни бедственным положением женщины. Генриетта Дерэм не была, разумеется, ни несведущей, ни слабой: но она жила отныне сама и давала жить матери от щедрот господина. Быть вознагражденным за это потом – это еще можно допустить; но авансом – это имело бы вид западни, принуждения, что претило графу. Жены и дочери его слуг, какую бы ступень ни занимали они в иерархии дома, по его мнению, не существовали для любви. Поэтому, когда относительно Генриетты Дерэм он говорил себе: «Я не сделаю опыта, я не хочу его делать», – он был не только совершенно искренен, но и полон решимости в то же мгновение исключить девушку из сферы своих желаний и даже отказаться от того мимолетного удовольствия, с которым он предался представлению себе ее образа.
Под колпаком, охранявшим их более полустолетия от пыли, часы с колоннами, инкрустированные фиалковым и лимонным деревьями, прозвонили половину десятого. Герсель позвал лакея, дал себя раздеть и лег, приказав, чтобы его разбудили в шесть часов утра. В постели он прочел несколько страниц, но не романа, решительно скучного, а томика, взятого в соседней с кабинетом библиотеке. Это была монография одного из его предков, маркиза де Бро, родившегося в 1797 г. и умершего в 1868 г., сделавшего почетную дипломатическую карьеру сначала во время Реставрации, а потом при Второй империи. Он был посланник, член института, украшенный орденами и титулами, автор многих «уважаемых» трудов, но все это не мешало черному забвению окутать эту мимолетную знаменитость, даже само имя которой умерло. Монография, написанная почтительным сыном, так и дышала скукой и пошлостью.
Герсель вдруг проснулся с усыпившим его благочестивым томиком в руках. Он положил книгу на ночной столик, потушил лампу и попробовал заснуть.
Он думал о Генриетте Дерэм с руками на коленях, с белым лицом в черном крепе. И, как пробуют клинок шпаги, втыкая кончиком в землю, так он испытывал свою волю, думая о ней без вожделения.
Глава 4
На следующий день граф вовсе не видал Генриетты. В час, когда по его возвращении с охоты Генриетта ежедневно ожидала его в маленьком кабинете, чтобы доложить о событиях дня и получить от него распоряжения, он встретил там старуху Дерэм в сопровождении мальчишки с фермы. Госпожа Дерэм – седеющая блондинка, опухшая, разжиревшая и увядшая – была так многослойна, что ей часто не хватало дыханья в середине фразы. Она рассыпалась в выражениях уважения:
– А, господин граф!.. Очень прошу господина графа извинить нас. Бедная Генриетта слегла от страшных головных болей… или, вернее, она не слегла, так как я не могла уговорить ее лечь в постель. Она прилегла на кушетку: кушетку, которую мне подарила после моих родов эта прелестная госпожа баронесса де ла Фуршеттери. Вот добрая женщина, господин граф, святая! Она так любила мою маленькую Генриетту! Она должна быть счастливой, видя сверху, как Генриетта ведет все управление ее поместьем, которым она так интересовалась… Когда у Генриетты мигрень, она не может ни шевелиться, ни есть, ни говорить – ничего. Следовало бы даже, чтобы она не слыхала ни малейшего шума. И она страдает, как мученица. Поэтому сегодня я пришла за распоряжениями господина графа. Все было благополучно сегодня в поместье; к сожалению, я не могу так быстро бегать, как дочь. Генриетта прыгает, как коза, когда у нее нет мигрени; у меня ноги пухнут сейчас же, как я начинаю двигаться, а к тому же еще и зрение портится ужасающим образом, особенно после удара, который мне нанесла смерть мужа: вечером я не решилась бы выйти, если бы мальчишка не провожал меня. Я все-таки думаю, что завтра дочь будет чувствовать себя хорошо, и если господину графу угодно будет дать мне свои распоряжения, то я передам их ей.
– Нельзя ли послать за доктором в Ненг? – спросил граф.
– О, Генриетта не хочет… Да и не стоит. Обычно боль длится у нее часов двенадцать, и после ночи не остается и следа. Только она так измучилась в эти несколько дней со своими счетами, что в данное время стала более чувствительной. Все время, которое она проводит дома, она занимается расчетами, разбирает счета, проверяет книги… Она перевернула все бумаги, до которых мой бедный муж не касался десять лет… По ночам она работает до двух часов. Я встаю в одной рубашке, господин граф, чтобы сказать ей: «Генриетта, я умоляю тебя, оставь свои подсчеты и иди спать»… Потому что… потому что… господин граф… я не хотела бы, – и она расчувствовалась, – я не хотела бы, чтобы служба в имении отняла у меня дочь… как уже отняла дорогого мужа…
– Конечно, – холодно сказал граф, которого раздражали и этот поток слов, и эта притворная чувствительность, – конечно, если здоровье вашей дочери слишком нежно для управления имением, так ей лучше бы отказаться…
Слезы мгновенно испарились с глаз госпожи Дерэм:
– О, нет, господин граф, нет! И речи нет, чтобы оставить управление… Бедная крошка! Она так счастлива, что может зарабатывать на себя и заменить отца… Только… трудности начала и желание делать все чересчур хорошо… Муж был не очень здоров в последние годы, и он запустил дела. Генриетта хочет, чтобы все было в порядке завтра… когда она представит свой баланс. Таким образом… небольшое переутомление. Но завтра не будет и следа, я отвечаю. Она крепка, крошка, крепче мужчины. И, несмотря на бледность, у нее есть-таки кровь, господин граф может мне верить, кровь точно у кровной молодой кобылы. – Старушка подошла к своему собеседнику, словно желая сделать ему важное заявление, такое, которое не должен бы слышать неподвижно застывший в углу мальчишка с фермы, и продолжала: – между нами – кровь-то в ней именно и волнуется. Девушка двадцати двух лет, сложенная, как она, должна бы выйти замуж. Господин граф знает, без сомнения, что ее руки просил помещик из Тейльи, прелестный молодой человек, который от нее без ума. Она отказала, она и слышать не хочет. Объясните-ка это! По-моему, у девушки есть любвишка на сердце! – И Дерэм посмотрела при последних словах на графа.
«Какого черта ей нужно? – подумал Герсель. – Что она мне дочь свою предлагает, что ли?»
Он отпустил ее, спеша избавиться от ее болтовни и подлых намеков.
Весь вечер – пока он обедал, потом пока читал в отделанной красным репсом комнате, чтобы заставить себя заснуть, почтенную и скучную историю маркиза де Бро, – Дерэм, тяжелая, сопящая, вульгарная, заслоняла ему образ Генриетты; ему даже не приходилось обуздывать порывы своего вожделения. Потом он представил себе старика Дерэма, который крал из доходов имения и вонял трубкой и потом, и подумал: «Новое подтверждение той глубокой истины, что выбирать возлюбленную вне своего круга – ложный шаг. Генриетта Дерэм, несмотря на тело амазонки и интересную душу, будет мыслима разве за тысячу верст отсюда. Да, наконец, надо было никогда не, знать ее грабителя-папаши и матери с сомнительным прошлым, с манерами сводни».
Какие прекрасные, ценные, элегантные или знаменитые воспоминания, семейные и социальные, вызвали в нем те страсти и страстишки, которые заводил себе он, Герсель, в своем кругу!.. Благородные особняки на левом берегу Сены, пышные современные жилища в районе пляс де л'Этуаль, замки на Луаре, дворянские загородные домики берегов Дордони, охота в стране дичи, крейсирование на яхте по Средиземному морю, обширные дворцы-караван-сараи знаменитых станций… Все внешние физические данные и кожа светских женщин без сомнения не имели крепости какой-нибудь Генриетты Дерэм; но кровь, даже обедневшая, которая оживляла ее, давала ей изящество, какой-то вкус, настолько особенный, как будто в ее шариках еще циркулировали жар, храбрость, честь тех древних сердец, из которых она брала свое начало. Вежливость их обычаев имела такие скрытые оттенки, что даже красивые мещанки, мало-помалу появляющиеся в «свете», не понимают их и копируют только очень несовершенно… Но, по крайней мере, они возмещают это обаянием красоты, щедростью хорошего тона, очаровательной манерой в восхищении отдаваться, когда их хочет взять человек из настоящего круга.
«Например, – размышлял Герсель, – эта левантиночка… Ее тесть был биржевым маклером; муж торгует кожей – это правда. Но это не отнимает у нее достойного обожания изящества. Ее свекровь, жена биржевого маклера, особа с прекрасными манерами, набожная, благотворительница. Особняк на улице Христофора Колумба – чудо вкуса. Я не знаю, где, я не знаю, когда Фуше-Дегар продает свои кожи, но он находит время собирать самый лучший фарфор, лучшие эмали, лучшую мебель в стиле Людовика XV, какую я только знаю в Париже. И его крошка-жена прелестна со своим очаровательным любопытством и беззастенчивой жаждой любви. Вот уже третьего дня как я получил от нее письмо, на которое еще не ответил. Это крайне невежливо».
Граф подошел к бюро из красного дерева, стоявшему против камина, и написал следующее письмо:
«Ла Фуршеттери, 2-го апреля
Дорогой друг! Не браните меня очень за то, что я опаздываю с ответом. С самого начала приезда в Фуршеттери деревенские инстинкты так властно овладели мною, что вот уже несколько дней, как я могу вести только чисто животную жизнь, вставая с зарей, проводя день на охоте, или занималась верховой ездой и ложась, как мужики, вместе с солнцем. О, нежная Люси, такой превосходный, такой утонченный образец современной парижанки! Как я предчувствую, что вы отвергнете этого человека полей и лесов, плохо одетого, замазанного грязью и тиной, который вечером возвращается в свой пустой дом, сопровождаемый сторожем, похожим на него, словно брат! «Никогда, – воскликнули бы вы, – никогда я не могла бы принадлежать этому первобытному человеку… И не правда, что я принадлежала ему!». И все-таки вы, маленькая белокурая и образованная особа, соблаговолили отдать этому некультурному мужику свою юную божественность и позволили ему обожать ее. Воспоминание этого часа преследует его теперь в его одиночестве. Вспомните ли и вы тоже нашу встречу? Вспомните ли с тем волнением, с каким я сам предался воспоминаниям в этой деревенской комнате, которую, наверное, еще не занимал гость, одержимый такими распутными мыслями? Люси мой превосходный друг, дайте и вы тоже свободу своему воображению которое, как я убедился, достаточно извращено. Припомните… Я хочу, чтобы демоны ночи мучили вас в той пышной кровати, которая принадлежала госпоже Полиньяк, как преследуют они меня в кровати из красного дерева, принадлежавшей моей бедной тете. Отчего вас нет около меня! Любите меня!.. Я не замедлю возвратиться в Париж. Хотите уделить мне послеобеденное время восьмого апреля? Это будет через шесть дней – срок очень долгий, но необходимый, чтобы покончить со скучными делами, вызвавшими меня сюда. Напишите мне сюда, мой очаровательный друг: напишите мне письмо столь же безумное, как и ваши разговоры после глотка портвейна… Помните? Целую ваши дивные ручки, ваши фиолетовые глаза и губы… и прижимаю вас к себе, о, бесконечно более редкий и красивый фарфор, чем вся коллекция вашего супруга…»
Написав это письмо Герсель перечел его и ему показалось, что оно бледно вдохновением и написано с пылкостью настолько искусственной, что это было сразу видно. Может быть, в первый раз в своей жизни он испытал некоторое отвращение к тем избитым путям, которыми пользуются профессиональные соблазнители: атаковать в женщине прямо ее женскую стыдливость, так сказать «обестыживать» ее. Он знал по опыту, насколько этот путь верен, безошибочен; но на этот раз в нем поднималось какое-то омерзение против подлости обезоружить слабейшего, прежде чем поразить его.
«Сколько таинственного в нравственности и безнравственности любви! – думал он. – Есть ли во всем этом, в конце концов, добро или зло? Рассудок говорит – нет… То, что протестует против разума, – это не более, как пережиток, как религиозные и социальные традиции… Ведь, в конце концов, что может измениться в мировом порядке от того, что крошка Фуше-Дегар, муж которой половину жизни проводит в коллекционерстве, а другую – в забавах с легкими дамочками, поиграет в любовь с тем или другим из своих друзей?»
Герсель погрузился в монографию маркиза де Бро, прочел рассказ о его посланничестве в Вене, интересный полным отсутствием каких-нибудь происшествий. Он лег поздно, значительно умиротворенный этим чтением. Перед тем как лечь спать, он еще раз пробежал только что написанное письмо к госпоже Фуше-Дегар, и еще более, чем в первый раз, оно показалось ему глупым и скверным.
Он бросил его в огонь и с удовольствием смотрел, как оно чернело, коробилось, словно в ослепительном блеске, от которого на мгновение заплясали тени в комнате.