Текст книги "Куколка. Повести о любви"
Автор книги: Марсель Прево
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Лицо Генриетты передернулось словно в безмолвном смехе.
– Вот как раз то, чего я ждала, – начала она. – Щепетильность графа Герселя страдает, когда ему говорят: «Вы позволили обокрасть себя», когда ему говорят о возмещении отнятого у него. А я, в силу того, что бедна и не ношу титулов, должна весело жить около вас, на вашей службе, когда я знаю, и когда вы знаете, что мой отец украл у вас тридцать три тысячи франков?! Вы на моем месте могли бы вынести эту мысль? Нет? не правда ли? Но вы думаете, что я должна выносить ее, и думаете это потому, что считаете меня существом низшим, более скверным, менее чистым, чем вы сами. Не возражайте, это – сама очевидность… И все вы таковы… Все прошлое, все революции ничему не научили вас, и вы оскорбляете нас всегда, даже тогда, когда воображаете себя великодушными, а после этого еще удивляетесь, что в народе образуется группа ненавидящих…
Она снова села и лихорадочно вытерла платком глаза, ставшие влажными.
«Но она невыносима! – подумал граф. – Что за отчаянную якобиночку выростили Дерэмы! К счастью для нее, она очень красива»…
И действительно Генриетта была более чем когда-нибудь красива в своем «неглиже», как когда-то говорили. Ее волосы, слишком тяжелые, распустились; бюст волновался от рыданий; все тело содрогалось в резких, непроизвольных движениях. Но Герсель слишком наслаждался этим «неглиже», чтобы хоть сколько-нибудь сердиться на ее слова.
Наконец девушка сделала решительный жест, как бы желая пожурить самою себя, и снова начала:
– Я позволила себе наговорить вам много ненужных вещей… которые могут показаться вам грубыми… Это не входило в мои намерения. Уверяю вас, я чувствую доброту ваших отношений к отцу и ко мне… милосердие, если хотите, и очень обязана вам. Но справедливость я предпочитаю милосердию, которое всегда принижает того, на кого падает. Милосердие по отношению к низшему – это доказательство превосходства. Если бы в тот день, когда вы заметили первую проделку отца, вы поговорили с ним, как с человеком вашего круга, смошенничавшим в игре. Потому что есть ведь такие, которые мошенничают, не правда ли? Может быть, вы остановили бы его с первого шага…
– Не думаю! – не мог удержаться, чтобы не сказать, Герсель, рассерженный настойчивостью девушки.
– Почему?
– Потому что… вы право заставляете меня сказать это… У вашего отца не было этого чувства ответственности, чувства долга, настолько же чуткого, как у вас, а словами этого не вдолбишь.
Однако он сейчас же пожалел о своих словах: Генриетта разразилась рыданиями, неподвижно сидя на стуле и спрятав лицо в платок.
Тогда граф подошел к ней.
– Мадемуазель… Прошу вас… не ищите в моих словах ничего, кроме необходимого ответа на ваши сомнения, и не усмотрите в них чего-нибудь оскорбительного для памяти вашего отца!
Она открыла заплаканное лицо и промолвила:
– Вы сказали правду, а правда никогда не оскорбляет меня. Только… прошу вас быть добрым и справедливым до конца. Уверяю вас, я более, чем кто-нибудь, знаю слабости своего отца. Но не забывайте, что отец и мать были уже на службе у ваших родителей; что с отцовской стороны можно найти вплоть до семнадцатого столетия слуг господ ла Фуршеттери, де Герсель и де Бро… И вот я обращаюсь к вашей справедливости… Как вы думаете: были ли все эти господа, ваши предки, хорошими воспитателями совести моих предков, ваших слуг? Вы ответите мне, что ничего не знаете, что это не касается вас? А я скажу вам, что ваши предки держали моих более или менее сознательно в моральной нищете, худшей, чем нищета денежная, убедили их, что они происходят из более низшей расы, созданной жить милостями великих, которых терпят, как домашних животных, если хотите… Любимая собачка вашей тетки, графини Гортензии, время от времени крала чайное печенье; ее бранили ради проформы, но в сущности это находили очень смешным и забавлялись этим. Так вы в своем кругу относитесь к порокам низших. Сколько раз я скрепя сердцем слышала, как ваши родители, ваши гости, даже вы сами говорили про того, кого презирали: «У него лакейская душа». У прислуги душа такова, какой ее сделали господа. Правда, среди них царит особая кургузая мораль, по которой красть у хозяина не считается преступным. Не забудьте, что именно в такой среде воспитывался мой отец: в среде, в которой все надежды на благосостояние основываются на грабеже и разорении имения… Как только он становится управляющим, искушение растет: со всех сторон искушают управляющего. С тех пор как я наследовала от отца управление имением, мне пришлось оттолкнуть десяток предложений смошенничать… – Она остановилась, чтобы вытереть влажные глаза, а потом продолжала: – но в конце концов ведь мы здесь не для того, чтобы рассуждать о социальной ответственности: наверное мы думаем не одинаково и нам не убедить друг друга. Важно вот что: благодаря своему характеру и беззаботности хозяев, мой отец украл у вас тридцать три тысячи франков. У меня их нет, вы знаете, следовательно я не могу из отдать вам. Первой мыслью у меня, когда я открыла все это, было отказаться от службы у вас и идти с матерью на нужду и бедствия, но затем подумав я решила, что именно здесь, находясь у вас на службе, я могу расквитаться с вами. Во-первых, из трех тысяч франков, которые вы платите мне, я постараюсь отдавать вам от полутора до двух тысяч каждый год, а потом я уверена, что экономией в расходах и увеличением доходности имений я сумею возместить вам то, что мой отер, заставил вас потерять. Я прошу вас только, господин граф, чтобы вы оставили меня у себя на службе, несмотря на злоупотребления отца.
Генриетта выговорила эти последние слова стоя, стараясь быть спокойной. Ее глаза высохли, но горели лихорадочным огнем, и Герсель, в результате жизненного опыта приученный наблюдать и знать женские эмоции, видел, что ее нервы с трудом выдерживают напряжение, что она готова при малейшем толчке упасть в обморок. Поэтому он не стал противоречить ей, а просто ответил:
– Это решено, все будет так, как вы желаете. Теперь присядьте, пожалуйста, и отдохните немного… Вот в это кресло… здесь вам будет удобнее.
Он подвинул ей одно из зеленых репсовых кресел. Генриетта, застигнутая врасплох этим согласием, которого она не ожидала так скоро, повиновалась и села. Ее смущало снисходительное и вежливое обращение графа; но она была слишком умна и проницательна, чтобы не различать, где видна снисходительность к женщине, а где – к служащей. И эта двойная снисходительность, обезоруживая ее, сердила ее и как слабую женщину, и как мятежную слугу.
Герсель заметил, что ее лицо стало натянутым, черты становились все суровее, а темно-синие зрачки, ничего не видя, уставились куда-то в угол, словно у молодой, пугливой кобылицы, и подумал: «Ну, вот, она опять разводит пары, чтобы начать снова. Здорово, черт возьми! Моя «управляющая» не из удобных, и если бы только не было такого удовольствия смотреть на нее».
Женские слезы для женолюбцев полны волшебных чар. Они внушают им желание схватить, словно страдающего ребенка, в свои объятия это женское тело, которое сотрясается в рыданиях, и силой поцелуев высушить источник огорчения. Так и тогда, когда Генриетта плакала, Герсель должен был сдерживаться, чтобы не подойти к ней, не прижать ее к себе, не убаюкать нежными словами и ласками. Теперь, смущенный более чем он готов был признаться самому себе, он чувствовал непреодолимое желание принудить девушку совершенно раскрыть перед ним свое сердце, желание видеть ее в волнении от других страстей, чем от стыда, гордости или злобы. Он думал, как и большинство мужчин, выслушавших исповедь многих женщин, что ни одна страсть, кроме любви, не в состоянии бурно всколыхнуть женское существо и что когда женщина кажется взволнованной гордостью, то это – все-таки любовь, которая бродит под взрывами гордости. Что за любовь у этой? Он хотел это знать. Генриетта пришла к нему сегодня со слишком явным желанием поссориться с ним, крикнуть ему в лицо несколько истин, которые заставили бы его потерять терпение. И она крикнула ему кое-какие из них, но ловким маневром вежливости он позаботился предотвратить сцену. Теперь, собравшись с силами, девушка снова закусила удила; Герсель чувствовал, что если отпустить ее, то она уйдет, не говоря ни слова, домой, где неминуемо разразится нервным припадком. Он хотел, чтобы зрелище этого припадка произошло перед его глазами, сейчас. Скрепив подписью правильность последнего счета, он закрыл расчетные книги, сложил в порядок бумаги, чтобы дать понять, что коммерческие дела все покончены, и он не желает возобновлять их, а потом, заняв место в кресле маркиза де Бро, обратился к Генриетте Дерэм таким естественным голосом, как будто между ними никогда не происходило ни малейшего спора:
– Теперь, когда мы покончили с денежными делами, мадемуазель, я хочу поговорить с вами о другом… Может быть, я и не решился бы, если бы вы мне только что не напомнили обязанности руководства, которое, по-вашему, надо иметь над теми, чьим трудом пользуешься.
Генриетта почувствовала иронию под вежливостью фразы и выпрямилась, готовая к отпору. Но граф спокойно продолжал:
– Правда ли, мадемуазель, что вы отказались от всех брачных проектов?
– Но, месье…
– Не говорите мне, пожалуйста, что мой вопрос нескромен. Вы впадете в противоречие с самой собою. Или господа и слуги – люди совершенно различные, связанные только общими интересами, или они образуют тип семьи, где хозяева играют как бы отеческую роль. Вы стоите за последнюю систему, я тоже. Затем, – продолжал Герсель, как бы не замечая раздражения Генриетты, – инициатива этого разговора принадлежит не мне. Меня просили походатайствовать перед вами… Вы наверно догадываетесь, кто именно: это – мой молодой сосед из Тейльи, Мишель Бурген…
Генриетта передернула плечами.
– Я хорошо знаю, что вы дважды отвергли его предложение: в первый раз, как он сказал мне, под предлогом того; что вы еще слишком молоды, а во второй раз просто потому, что «вы не хотите выходить замуж». Я обещал похлопотать за него. Если я делаю это, то потому, что нахожу, что он – славный юноша, с хорошим сердцем, которым он действительно любит вас, и здравым рассудком, правильно смотрящим на вещи. Воспитанный родителями в наивных идеях мещанской мании величия, он сам избавился от этого недостатка. Все его честолюбие действительно заключается в желании стать вашим мужем, не мешая вам управлять Фуршеттери; он сказал, что поможет вам авторитетом мужчины и опытностью земледельца. По-моему, при ваших современных идеях, мадемуазель, вы должны найти, что это будет идеальный союз. Уверяю вас, он найдет мое полное одобрение. И, хотя месье Бурген объявил, что не потребует увеличения жалованья, я готов удвоить ваше, если этот проект осуществится. Генриетта, потупившись на этот раз, ответила:
– Я не хочу выходить замуж за господина Бурген, и то, чего он попросил у вас, отдаляет меня от него еще более. Я отказала ему два раза, пусть оставит меня в покое!
Сдерживаемое бешенство все еще бледнило лицо девушки. Герсель, который находил смутное удовольствие в этом бешенстве, пустил в ход последнюю шпильку:
– Но позвольте мне все-таки настаивать, мадемуазель, вследствие искреннего желания видеть вас счастливой…
Не сдерживаясь больше, она вскочила перед самым его креслом и воскликнула:
– Довольно, прошу вас, господин граф. Буду ли я счастлива, или нет, это вам совершенно безразлично… И как это естественно! О, я не дура, вы это знаете, я ясно вижу… Вы хотите проучить меня за то, что я только что говорила с вами таким тоном, который вам не нравится. Я имела дерзость критиковать ваш способ действий, чтобы уменьшить отцовскую вину! Вы мстите, унижая меня и третируя со сладенькими улыбочками, словно горничную…
– Сударыня!
– Я вам не горничная! С этого момента я отказываюсь от службы; но, я думаю, вы сами можете понять, что, когда я просила ее у вас, я не собиралась жертвовать своей свободой. Моя служба стоит более тех трех тысяч франков, которые вы мне платили: вы убедитесь в этом, когда меня не будет. Мой заместитель обойдется вам дороже отца… Ведь около отца, который крал, была я и защищала ваши интересы так, как и свои не могла бы лучше защищать… Поймите же теперь, что если я хотела оставаться на вашей службе, то прежде всего ради того, чтобы исправить прегрешения своего несчастного отца, виновность которого я подозревала даже раньше, чем имела доказательства… Это нужно было и затем, чтобы никто посторонний не мог обнаружить злоупотребления, которые я подозревала… Иначе… ах, я убежала бы на следующий же день после похорон из этой страны, из этого дома… особенно из этого дома, где в течение сотен лет, ваши родители эксплуатировали, притесняли, оскорбляли моих. Я проклинаю ваш дом, слышите ли, проклинаю его!.. Я убегу из него, как если бы он был объят пламенем. И пусть мне будет труднее заработать те деньги, которые я вам должна и которые я хочу вам отдать, но вы ничего не потеряете, уверяю вас!..
Она остановилась без дыхания и сил. Она была совсем близко от графа, спокойствие которого, слегка ироническое, выводило ее из себя.
Герсель понял, что она подыскивает что-нибудь оскорбительное, чтобы сказать ему этим охваченным судорогами ртом, который теперь едва выговаривал слова.
Прошло несколько секунд, и Генриетта продолжала:
– Вы получите свои деньги, господин граф, и для этого вам не придется выдавать меня замуж за человека, достаточно богатого, чтобы погасить долг. Вы получите их, получите, даже если бы мне пришлось ради этого умирать от голода. И если те деньги, которые я вам должна, я не сумею добыть головой и руками, то я заработаю их своим телом, слышите? Я уж подыщу людей вашего сорта из вашего круга, которые дорого заплатят мне, я уверена… По крайней мере, я буду выбирать среди них, и не вы продадите меня… за деньги… за деньги… вы… вы…
Она стала заикаться, ее глаза метались в орбитах; она судорожно схватилась руками за сердце, потом взмахнула ими в воздухе и, как пьяная, сделав несколько шагов, покачнулась и потеряла равновесие. Руки Герселя успели схватить ее в тот момент, когда, опрокидываясь, она готова была удариться об угол библиотеки. Он схватил ее; одно мгновенье она сопротивлялась, потом дала себя отнести к кожаному дивану… Когда, чтобы сложить свою живую ношу, он нежно склонился к ней, она подняла голову и открыла глаза. Ее взгляд упал на глаза Герселя и последний больше не видел в них ненависти!..
О, мистическое красноречие человеческих глаз! Как иногда они могут сказать то, и так ясно, что нельзя выразить словами! Герсель понял тайну этого сердца, которое с удвоенной скоростью билось около его сердца, и девушка тоже поняла, что ее тайна разгадана. Прилив крови окрасил ее лоб и щеки, Герсель прижал ее к себе; но это она искала дрожащими губами врага, которого пришла оскорбить, это она дала ему поцелуй, поцелуй ненависти, сосредоточивший в себе весь трепет существа, поцелуй, который говорил, в котором губы, казалось, страстно просили прощенья за только что выговоренные слова, поцелуй пылкий и неумелый, но полный сладострастия.
Не выпуская Генриетты из рук, граф опустился вместе с заключенным в его объятия трепещущим ребенком на кожаный диван. Но тогда в ней заговорил девственный инстинкт, и она пробормотала: «Нет… умоляю… не теперь!» И этой слабой защиты оказалось достаточно. Герсель выпустил ее из своих объятий и стал на колени около нее. Он думал: «Раз я послушался ее, значит, я все-таки люблю ее?» – и он испугался этого неожиданно обнаруженного им несчастья.
– Сядьте там, около меня! – сказала Генриетта. Он опять повиновался. Ему казалось, будто он только что получил откровение любви, не только в том изумительном волнении, которое охватило его, но и в виде этой действительно влюбленной женщины, в котором проявилась перед ним маленькая мятежница, безоружная в этом мятеже. Он взял в руки одну из бледных, как бы бескровных рук Генриетты; смотрел на ее странное лицо, которое теперь сила чувства украсила действительной красотой, и подумал: «Без сомнения все это волнует меня так потому, что я угадываю здесь свою последнюю удачу!.. Однако что же тут удивительного? И чем это приключение отличается от всех остальных? В конце концов все женщины одинаковы!»
Но эта скептическая реакция не смогла побороть в нем искреннее волнение, волнение невольное, непреодолимое, дававшее ему радость возврата юности. Генриетта подавленно сказала:
– Какое я презренное и слабое существо!
Не отвечая, граф поцеловал ее маленькую бледную руку.
Генриетта облокотилась на ручку дивана. Ее волосы почти распустились; полумрак целомудренно окутывал ее вытянувшееся тело; тоненькие лодыжки, маленькие ножки, одетые в крепкую, но, несмотря на это, не лишенную элегантности обувь, выглядывали из-под короткой юбки. Весь этот полутемный угол, казалось, не имел ни одного просвета, кроме этого белого лица с горящими глазами.
– Я – ваш друг, – сказал Герсель, – доверяйте мне. Но, прошу вас, не говорите со мной так, как говорили только что.
– Я оскорбила вас?
– Нет. Но если теперь вы снова приметесь за прежнее, то причините мне огорчение!
Он сам удивлялся собственной искренности, он, который не переставал говорить с женщинами языком лжи, обычным в любви. Как будто прося прощения, Генриетта снова протянула ему свои губы, но, не доверяя самому себе, он только слегка прикоснулся к ним.
– Не нужно сердиться на меня, – продолжала Генриетта. – Подумайте об ужасном времени, которое я провела с тех пор, когда открыла истину об управлении моего отца. Мне нужно было кому-нибудь крикнуть о своем отчаянии, о своей злобе на жизнь… И потом, может быть, тоже… мне надо было разорвать наши отношения хозяина и слуги, чтобы иметь возможность говорить с вами так, как я говорю теперь. Ах, – со страстным гневом продолжала она, – а все-таки я – довольно-таки подлое, несчастное существо!..
Она отняла свою руку и, словно только сейчас заметив небрежность своей позы, вскочила, быстро поправила волосы и застегнула раскрывавшийся воротничок. Со сложенными руками, вытянутыми на коленах, она смотрела Герселю прямо в лицо; в ее взгляде еще сквозило легкое недоверие, но оно смягчалось улыбкой и тем нежным любопытством, с которым женщина, сознававшая свою любовь, смотрит на любимого человека, как будто желая обладать им прежде всего своими глазами.
– Когда я вам сказала недавно, – продолжала она, – будто потому предложила оставить меня на службе, что хотела лучше расквитаться с вами, то открыла вам не всю правду. Это то основание, которым я ободряла себя, чтобы решиться написать вам. Мне не хотелось сознаться, что мысль уйти отсюда невыносима для меня.
– И все-таки, – улыбаясь, упрекнул ее Герсель, – вы сказали мне, что проклинаете этот дом!
– Это правда, да, правда! Сколько раз я проклинала Фуршеттери, где формировалась лакейская душа моих отцов и дедов; временами я чувствую эту бешеную злобу с особенной силой, с болью. Но что вы хотите? Другой частью души я люблю эту страну лесов и озер, в которой я родилась, воздухом которой сотни лет дышала моя семья, и что-то порвалось бы во мне, если бы я была вынуждена покинуть ее. Вас удивляет это противоречие? Разве в вашем сердце, по-вашему, нет места таким? Увы! в моем сердце много других противоречий, и бывают такие минуты, когда я не понимаю больше сама себя… К вам, например… я знаю, что я чувствую. Вы представляете собою тот человеческий тип, который логически для меня должен быть отвратителен… да, отвратителен! Вы – человек богатый, титулованный, праздный, который в социальном отношении не для чего не нужен, который не употребляет во благо ни своего состояния, ни ума, ни положения. А потом вы – человек, созданный для женщин (о, ведь это известно даже в нашей Солонье, вы хорошо знаете!), человек, который развлекается непрерывными связями с массой Женщин, который следовательно видит в женщине только игрушку для собственного удовольствия, сладострастия… Вы понимаете, что такой тип женщины вроде меня должен казаться омерзительным. И бывали минуты, задолго до сегодня, когда при встрече с вами мне хотелось излить вам всю ту злобу, что накопилась у меня против вас. О, я вижу, что вам неприятно это! Какое счастье! Какое счастье!
С прелестным дерзновением юности Генриетта поднявшись взяла голову Герселя в свои руки и прижалась лбом к его лбу.
Граф словно в зеркале увидел в ее последних словах всю бесполезность, праздность своей жизни. Это был знакомый, но противный ему образ: он отгонял его от своих мыслей, насколько мог, но в словах Генриетты этот образ принял особенную яркость; и Герсель почувствовал удар в сердце, который в известные минуты жизни иногда наносит рука судьбы: после этого удара уже не остаешься совсем прежним.
Теперь голос Генриетты целебным бальзамом проливался на его угрызения совести:
– Если я огорчаю вас, говоря, таким образом, то ведь только потому, что я далеко не безразлично отношусь к вам… И потом я хочу, чтобы вы знали, что, и негодуя на вас, я не переставала думать о вас. И мне кажется, что именно это-то и вооружило меня против вас, выводило из себя. Совсем маленькой девчонкой, когда я была так уродлива, что надо мной все насмехались, я пряталась среди деревьев парка, только чтобы видеть, как вы проходите; я навязывалась матери с поручениями, только чтобы попасть в замок и иметь шанс встретить вас. Позднее, девушкой, я поняла, как называется эта потребность видеть вас, быть около вас, и я презирала и ненавидела себя за это. Может быть, благодаря желанию отделаться от этой недостойной слабости, я и стала такой – столь непохожей на отца и мать. Моя женская слабость, мое положение низшей около вас выводили меня из себя. И я хотела из-за вас и для вас никогда не быть ни слабой, ни низшей.
– А теперь, – спросил Герсель, обнимая девушку и говоря ей на ушко, прямо в аромат спутанных волос, – а теперь вы ненавидите меня, презираете?
Генриетта непринужденно и невинно прильнула к нему так, что он задрожал, и, прижавшись к нему щекой, пробормотала:
– Теперь? О, я всегда думаю то же самое о той бесполезной жизни, которую вы ведете, и по-прежнему презираю вашу репутацию соблазнителя. Но я удовлетворилась тем, что высказала вам все и что теперь мы не будем чужими друг для друга… не будем господином и рабом, или, как говорят теперь, хозяином и работником. Это дает мне странное ощущение отдыха. Я не хочу больше думать о том, что будет завтра; клянусь вам, в этот час, я не знаю, на что решусь… Но я счастлива, быть здесь, в ваших объятиях. Простите меня, что я была злой и несправедливой. В тот миг, когда я говорила вам злые слова, я готова была жизнь отдать за вас, И я отдам ее еще, я всегда буду готова отдать ее, что бы ни случилось. Я хорошо знаю, что вы не заслуживаете, чтобы вас любили, но мне это все равно. И не предполагайте, что я столь наивна, чтобы думать, будто вы полюбите меня. О, прошу вас, не возражайте мне, чтобы не делать мне больно. Я ненавижу сожаление…
Теперь они оба стояли. Герсель держал в своих объятиях ее фигуру амазонки и чувствовал на своей груди нежную упругость молодых форм. Будучи немного ниже, чем он, она поднимала к нему свой взор, как бы отдавая и возбужденное лицо, и глаза, и темные волосы, и дыхание своих уст, весь этот опьяняющий букет, который представляет собою девственное, охваченное любовью тело. Герсель подумал: «До этой минуты я знавал только пародию на любовь, только пародию на настоящую страсть!» Их губы встретились, и на этот раз уже граф поцеловал девушку, а она только отдавалась этому поцелую, хотя и не совсем пассивно, так как все ее юное существо, покорное и возбужденное, отзывалось на малейшее чувственное пробуждение.
Несколько секунд граф держал ее около себя. Старый человек, профессиональный соблазнитель думал: «Вот решительная минута. Если я упущу ее, может быть, она никогда не повторится!..» – но в то же время он не позволил себе ничего, чтобы преодолеть то нежное сопротивление, которое было ему противопоставлено. И это совершенно не было актом добродетели. Чувство высшего наслаждения проистекало из этого добровольного целомудренного объятия, из этого объятия с непорочным существом.
Наконец Генриетта нежно высвободилась из его рук, и ее взор упал на циферблат часов, вправленных в панель библиотеки.
– Без двадцати двенадцать! – пробормотала она. – Мать будет беспокоиться. Мне надо идти.
Граф выпустил ее, дал ей поправиться перед каминным зеркалом, привести в порядок прическу.
Оправившись она вернулась к нему и улыбаясь протянула ему руку.
– Итак, до завтра?
Герсель пожал ее руку и спросил не без искреннего беспокойства:
– Будете ли вы завтра такой же?
Она поникла головой.
– Не знаю.
– О! – сказал он, – разве не безумие ждать, откладывать до завтра… Генриетта, не покидайте меня!..
Она откровенно улыбнулась, видя его таким покорным, нетерпеливым, и спросила:
– Разве вы любите меня?
Герселю было противно прибегать к обыденной лжи, и он ответил:
– Если хотите, я буду любить вас так, как никогда еще не любил. О, скажите же, что вы не будете всегда отталкивать меня!
Они дошли до двери библиотеки. Генриетта серьезно ответила ему:
– Раз вы меня любите, то я обещаю вам, что буду вашей, если только вы все еще будете хотеть этого.
Графу показалось, что она сказал это с грустью, и он повторил:
– Если я все еще буду хотеть этого?
– Да… Я доверяюсь вам. Но не будем думать об этом… В этот вечер я хочу быть счастливой.
Они еще раз обнялись, их губы прижались друг к другу до потери дыхания. В состоянии, близком к сомнамбулизму, которое следует за подобными ласками, Герсель распахнул дверь библиотеки. Виктор спал на кресле в прихожей. Он вскочил, когда дверь открылась.
– Проводите, пожалуйста, домой мадемуазель Дерэм, – сказал граф. – Вы не нужны мне больше сегодня.
Он вернулся, запер дверь на ключ и бросился на кожаный диван, обхватив голову руками, которыми он как бы хотел удержать в мозгу образы и чувства.