Текст книги "Зелёная кобыла (Роман)"
Автор книги: Марсель Эме
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
XIII
Увидев, что уже полседьмого, мать пошла будить Гюстава и Клотильду. Она разбудила детей, сетуя на их лень: вот уж и встать с постели без ее помощи не могут. У нее и так дел невпроворот, а тут еще ими нанимайся. Она говорила все это, а Гюстав начинал дерзко насвистывать, что входило в правила игры.
– Мам, он свистит, – говорила Клотильда.
– Вот я сейчас тебе задам, поймаю и так тебя нашлепаю.
То была единственная за целые сутки минутка, когда Аделаида позволяла себе поиграть с детьми. Она бежала за Гюставом, преграждала ему путь, взявшись за руки с Клотильдой. Его хватали, шлепали понарошку или драли за уши. Было время, когда мать несла обоих малышей на кухню, посадив одного на правую, а другого на левую руку. Теперь же она говорила, что больше не может. Дети выросли, и она больше не может. Ей-то очень бы хотелось по-прежнему носить их вот так, взяв на руки. И она жаловалась, что дети выросли такие большие (большие для своего возраста). На ее глазах с ними повторялось все то же, что и с остальными. Она носила их, пока могла, а потом они стали слишком тяжелыми. Но поскольку они у нее были последними, поскольку других у нее больше, в ее-то возрасте, скорее всего, не будет, то она иногда еще брала на руки одного, того, кто печально смотрел на нее, или же носила каждого по очереди. А иногда брала на руки и обоих сразу.
– Сейчас позавтракаете и пойдете пасти коров. Алексис теперь работает с отцом, а вам нужно пасти скот. Вы ведь уже разумненькие, вот вам и доверяют пасти. А если бы были сорванцами, как некоторые, то не доверили бы.
После того как дети позавтракали, Аделаида выпустила коров и проследила за тем, как они погнали стадо. Собака бегала от коровы к корове, поддерживая порядок и задавая нужное направление, и ее присутствие немного успокоило мать. А то, когда они, такие еще маленькие, отправлялись на луга, к речке, сердце ее всегда было неспокойно.
– Старайтесь быть подальше от Тентена Малоре. Если он начнет что-нибудь вам говорить, держитесь поближе к Просперу Меслону.
– Ладно, мам.
Они были уже далеко, но она еще крикнула вдогонку Гюставу:
– Не забывай, что ты старший!
Вернувшись на кухню, она решила использовать свободную минутку, чтобы убраться в столовой. За работой она со злостью вспомнила, что завтра Маргарита Малоре встретится здесь с депутатом Вальтье. Протерев мебель, она сняла стеклянный колпак с часов и до блеска натерла тряпкой позолоченную бронзу. Когда она склонилась к ногам Земледелия и Промышленности, то обнаружила на мраморе следы ныли и поспешила стереть их. Ее удивило, что пыль попала под стеклянный колпак: вероятно, кто-то поднимал его, а потом не вставил как следует в паз. Аделаида осторожно провела тряпкой между часами и подставкой. Вытаскивая ее назад, она зацепила ею письмо ветеринара. Сначала она подумала, что это какая-нибудь любовная записка, спрятанная Жюльеттой, а может быть, и Алексисом. Дрожа от радостного любопытства, она вполголоса прочла: «Мой дорогой Оноре. В начале недели у вороного случились колики…»
Она читала с трудом, не имея привычки к занятию подобного рода, и смысл каждой фразы не сразу доходил до ее сознания. Ей потребовалось больше двадцати минут, прежде чем она добралась до подписи. Она не испытала облегчения, которое должна была бы испытать, узнав о таком счастливом повороте в отношениях между Одуэнами и Малоре.
– В конце концов, Оноре прав, – вздохнула она, – это его дело. А мне лучше про него ничего не знать.
Она засунула письмо назад под часы, провела еще раз тряпкой по Земледелию и Промышленности, потом аккуратно поставила стеклянный колпак так, чтобы он вошел в паз подставки.
Дочь Зефа в своем голубом платье и цветастом передничке вышла из леса в одиннадцать часов, и Оноре, работавший в долине с дочерью и сыном, насторожился. Танцующей походкой она пересекла по диагонали Горелое Поле и, перескочив через ров, вышла на дорогу у самого дома Одуэнов. Оноре сказал Жюльетте:
– Кажется, она идет к нам.
– Из-за свидания с депутатом, наверное.
– Возвращайся-ка домой. Боюсь, как. бы твоя мать не встретила ее в штыки. Коли согласились принять у себя людей, надо вести себя с ними прилично. Постарайся быть полюбезнее…
– Это в моих интересах, – ответила Жюльетта, – если уж мне предстоит скоро стать ее невесткой…
– Иди скорей. Поговорим об этом в другой раз.
Оноре опасался не напрасно. Когда Аделаида, копавшаяся в саду, увидела приближающуюся дочь Зефа, она решила жестоко поразвлечься. Не спеша наполнила корзину фасолью и пошла во двор. Маргарита направилась ей навстречу и смиренно поздоровалась:
– Я зашла поприветствовать вас, Аделаида. Вижу, у вас все в порядке.
Аделаида остановилась, с преувеличенным восхищением стала разглядывать ее платье и цветастый передник.
– Какая ты, голубушка, нарядная. Я смотрю, ты с толком выбрала себе ремесло в Париже.
Маргарита улыбнулась без тени смущения, повернулась вокруг своей оси, чтобы показать себя со всех сторон, и ответила:
– Я пришла по поводу того дела, о котором вы знаете.
Аделаида обо всем знала, но ей хотелось насладиться смущением Маргариты:
– По поводу того дела? А что за дело-то? Расскажи-ка мне…
– Я должна встретиться завтра днем у вас с господином Вальтье… Хотя, может быть, мне не следовало говорить вам об этом, раз Оноре скрыл от вас…
– А! Так это ты про депутата? Да, теперь вспомнила: у меня столько хлопот, что такие глупости легко вылетают из головы. Ты тогда, значит, приходи в столовую и жди там своего депутата, а если вдруг разберет охота немного поразвлечься, сын бросит вам охапку соломы на конюшне. Я ведь не собираюсь мешать тебе зарабатывать на жизнь, чего бы ради…
Дочь Зефа покраснела, попыталась сдержать себя, но гнев ее вырвался наружу:
– Очень мило с вашей стороны, Аделаида, но я и не прошу вас одалживать нам вашу кровать!
Разговор тотчас оживился. И когда Жюльетта дошла до дома, ее мать уже успела предсказать Маргарите, что она не вечно будет увеселять свою задницу, что там у нее не преминет завестись зараза. Со своей стороны дочь Зефа высказывала мнение, что ее задница будет почище рта Аделаиды. Жюльетта встала между спорщиками, поцеловала Маргариту и примиряюще сказала:
– Вовремя я пришла. А то вы чуть было не поссорились.
– Возможно, это я виновата, – призналась Маргарита уже спокойно. – Я, наверное, что-нибудь не так сказала.
Выразительный взгляд дочери придал Аделаиде силы для дипломатического маневра.
– Да и место здесь не для разговоров, на таком солнцепеке-то…
– И в самом деле, – сказала Жюльетта, – давай-ка, Маргарита, зайди на минутку.
– Я вас оставлю одних, – сказала мать, отходя в сторону. – Идите в столовую. У меня с утра кипятится бак с бельем, и на кухне жарко, как на дворе.
Дочь Зефа с почтительным любопытством осматривала столовую, в которую Малоре еще никогда не находили. Объясняя Жюльетте цель своего прихода, она восхищалась буфетом, круглым столом, плетеными стульями и золочеными часами, даже не думая сравнивать эту обстановку с той мебелью из красного дерева, которую ей купил Вальтье. Показывая на два портрета, висящие над камином, она спросила:
– Это знаменитые люди?
– Да, – ответила Жюльетта. – Справа Жюль Греви, а слева Гамбетта.
– А где зеленая кобыла?
– Она висела здесь, между ними. Теперь она в Сен-Маржлоне, у моего дяди Фердинана. Если ты хочешь посмотреть на фотографию…
Жюльетта достала из шкафа альбом в картонном переплете, положила на стол и начала листать его. И в одной из первых страниц Маргарита заметила ополченца в плоском кепи, лихо опирающегося на ствол ружья.
– Это твой отец?
– Да, – ответила Жюльетта.
– Какой он интересный, Оноре, подожди, дай разглядеть… Он с тех пор почти не изменился.
– Он и в самом деле почти не изменился, хотя прошло с тех пор уже пятнадцать лет.
Маргарита пожалела о том, что не пришла на часок пораньше; ей бы хотелось рассмотреть все страницы альбома. Она обошла столовую, внимательно разглядывая все, что там было, а когда дошла до камина, сказала:
– Ты заметила, что часы остановились…
Жюльетта взглянула на позолоченную бронзу, и сердце у нее чуть дрогнуло при мысли о том, что там лежит письмо. Маргарита провела пальцами по колпаку, не решившись признаться, что у нее вдруг возникло желание завести часы.
– Так, значит, завтра, – сказала Жюльетта, – господин Вальтье будет здесь в полвторого?
– Да нет, в три, никак не раньше. Они с твоим дядей отправятся из Сен-Маржлона после обеда.
– В полвторого, – снова повторила Жюльетта и покраснела. – Дядя написал нам вчера. Если хочешь, я зайду за тобой что-нибудь около часу.
Маргарита улыбнулась и взяла Жюльетту за талию.
– В первый раз ты зайдешь за мной, а? Когда мы ходили в школу, я поджидала тебя на дороге возле нашего дома, а если ты успевала пройти раньше, то ты клала камень у первой яблони. Но ты никогда не ждала меня…
Голос ее звучал ласково, и Жюльетта, с нежным изумлением глядя в смеющиеся глаза дочери Зефа, позволила ей притянуть себя к цветастому переднику.
– Бывало, когда мы возвращались из школы вдвоем, – шепнула Маргарита, – и шли по тропинке между изгородями, ты помнишь…
Ее щека коснулась щеки Жюльетты, она резко развела руки, пытаясь обнять ее за шею. Жюльетта, вспыхнув, чуть было не поддалась искушению, но все же оттолкнула Маргариту и удержала ее на расстоянии своими вытянутыми вперед смуглыми руками.
– Уже почти двенадцать часов. Смотри, опоздаешь.
Маргарита, хлопая ресницами, попыталась выдавить слезы, которые никак не хотели появляться. Она прошептала:
– Ладно, значит, договорились, ты заходишь за мной… по крайней мере у тебя будет предлог повидать Ноэля. Ты ведь любишь его?
Жюльетта опустила руки и сделала вид, что уходит.
– Ну-ну, мне-то можешь сказать это, – настаивала Маргарита. – Любишь.
– А ты любишь Вальтье?
Дочь Зефа засмеялась:
– О! Это разные вещи. Ты же знаешь, кто я такая, да и мать твоя только что обо мне высказалась без обиняков…
Приподняв юбки, она показала на свои прозрачные чулки и тонкое кружево панталон, захохотала еще громче и добавила:
– Но только, поверь мне, я не жалуюсь.
Жюльетта с матерью проводили ее взглядом, и как раз в тот момент, когда она скрылась за поворотом дороги, во двор вошел Оноре. Алексис помог Гюставу и Клотильде загнать в хлев коров. Жюльетта с озабоченным видом рассказала отцу о визите Маргариты.
– Никогда не видела такой наглой девки, – прокомментировала Аделаида. – Ты бы только послушал, как она разговаривала с нами, что за манера вертеть людьми! Наверное, они с тех пор, как письмо Фердинана попало к ним в руки, думают, что им уже все позволено…
– Ну она-то, скорее всего, ничего не знает, – сказал Оноре. – Я бы удивился, если бы Зеф, с его-то осторожностью, ей все рассказал.
– Похоже, что она все-таки знает… Пусть Жюльетта тебе скажет, как она меня тут обзывала.
– Ну конечно, она знает, – подтвердила Жюльетта. – И доказательство тому, как она меня расспрашивала, что я собираюсь делать с Ноэлем, да еще с таким видом, будто приказывала мне… В общем, тут не может быть никаких сомнений. Письмо у них, и они этим пользуются.
Одуэн яростно покусывал кончики усов, бормоча невнятные угрозы. Подошла Клотильда с братьями, и они стали очень заинтересованно следить за беседой.
– Они пользуются тем, что Эрнест уехал, – коварно заметил Алексис, – и что никто больше не сможет им ничего сказать.
Отец опустил на него свой грозный взгляд, который заставил Алексиса попятиться назад, но тут Клотильда непринужденно сообщила:
– Папа, а Тентен Малоре пытался сейчас дотронуться до меня под платьем.
Аделаида издала крик ужаса. Малышку окружили, и она повторила:
– Он попытался до меня дотронуться.
– Это правда, Гюстав? – взревел отец. – Да скажи же ты!
– Я не знаю, – запинаясь, сказал Гюстав, лицо которого приняло растерянное выражение. – Я не видел. Это возможно, но я не видел…
Он почувствовал, что его ответ всех разочаровал, и поспешно добавил:
– Хотя я бы не удивился. Тентен, он такой… Он нисколько не стесняется, снимает штаны перед девочками, и уж тут-то я могу подтвердить, что это я видел.
Последнее обвинение можно было бы с таким же основанием высказать в адрес абсолютно всех деревенских сорванцов, включая и самого Гюстава, но тут оно было встречено ропотом гнева. Аделаида обняла девочку и сказала, что отныне она больше никогда не пойдет на луг. Клотильда, не ожидавшая подобной реакции матери, попыталась было взять свое заявление обратно, но та потащила ее в кухню, заглушая ее слова шумом своего голоса.
Одуэн стоял неподвижно, сжав твердые кулаки и бросая хищные взгляды на сожженную солнцем равнину. Жюльетта подошла к нему и произнесла вполголоса:
– Я сказала Маргарите, что зайду за ней завтра в час, чтобы привести ее сюда в полвторого.
Соображения кобылы
Деревня Клакбю насчитывала девяносто пять дворов. Здесь жили Дюры, Коранпо, Русселье, Одуэны, Малоре, Меслоны… Ну да не буду всех перечислять. Ненависть либо дружба между семьями пользовались для своего обоснования различными предлогами: противоборством интересов, политическими убеждениями, отношением к религии. В действительности же они покоились прежде всего на той или иной чувственной предрасположенности. И клакбюкский кюре прекрасно понимал это. В проводимой им политике спасения душ он уделял много внимания любовному настрою семей, подразделяя их для себя на три категории, а именно: на тех, кто отличался совсем не католическим пристрастием к любовным мечтаниям и усладам; такие семьи были потеряны для церкви, а лучшие их представители, даже если они и обладали великой набожностью, все равно несли в себе угрозу религии. Другие, напротив, предавались неправедным плотским утехам с той должной скромностью, каковую внушает страх перед Богом; то были смятенные семьи, которые он малыми усилиями удерживал на истинном пути; их члены, несомые благим течением, могли, почти ничем не рискуя, пускаться в самые тягчайшие грехи: что бы они ни совершили, оказывалось всего лишь проступками. И наконец, между этими двумя полюсами, в разной степени тяготея к тому или другому по них, располагались колеблющиеся семьи, то есть такие, у которых жизнь шла то так, то сяк, которые впадали в искушение, потом спохватывались, а потом снова грешили; таких семей в деревне было больше всего, и им требовалось неустанное попечение священника.
Кюре был единственным человеком, знавшим о том, что все семьи в Клакбю имеют свой неповторимый половой облик, и он, чтобы облегчить себе задачу, делил их на три категории. Сами же семьи со всеми их домочадцами, если и догадывались о чем-либо, то лишь чисто инстинктивно. Однако когда Оноре Одуэн говорил о Малоре, что все они свиньи, это не было с его стороны бессмысленной руганью, он обличал, сам того не ведая, определенную чувственную предрасположенность, которая отличалась от той, что была свойственна семье Одуэнов, и потому шокировала его.
Члены одной и той же семьи, – а под семьей надо понимать дом – могли иметь разные вкусы в любовных делах; отец, скажем, мог отдавать предпочтение белокурым или пышнотелым, а сыновья – тощим брюнеткам, но каждый дом испытывал, словно он был единой плотью, вполне определенное влечение либо отвращение к любому другому дому. Так что в этом смысле случай с Одуэнами и Малоре не представлял собой ничего исключительного. Не было недостатка и в других случаях подобного рода, подтверждавших, хотя и не столь ярко, верность суждений клакбюкского кюре. Дом Дюров стоял в деревне по соседству с домом Бертье. У Дюров, ярых, истовых почитателей сутаны, было две дочери и один сын. Сын Дюров лишил невинности дочь Бертье и хранил об этом сладостное воспоминание. Старшая из двух дочерей не скрывала своего искреннего отвращения к мужчинам из дома Бертье, а младшая, которой было четырнадцать лет, ходила на свидания со старым Бертье, семидесятилетним ревматиком, не способным уже ни на что глубокое. Члены семейства Дюр внешне были настроены к дому Бертье совсем иначе. И все равно, когда отец Дюр, метал громы и молнии в адрес семейства Бертье, проклиная эту революционную сволочь, он был уверен, что дети прислушиваются к его словам, что никто из них не остается в неведении относительно смысла высказывания, воскрешающего давнюю семейную подозрительность и злобу. Все они ощущали некую угрозу своему сексуальному достоянию, присущей им совокупности мелких скабрезностей и своеобразной манере тихонько проявлять свои желания в тени, как им подсказывала их застенчивость. Они ощущали угрозу не только в словах или взглядах Бертье, а и в самом их молчании. У принадлежащих к этой семье мужчин всегда был такой вид, будто их причиндалы находятся в постоянной готовности, как у охотников ружья на охоте, а глядя на их жен и дочерей, трудно было избавиться от ощущения, что под одеждой они совсем голые. Дюров все это оскорбляло; им казалось, что семейство Бертье догадывается обо всех тех жалких непотребствах, которые позволяют себе их соседи.
Старший Дюр называл их революционным сбродом. Однако речь шла, в сущности, не о политике. Речь шла и не о том, ходить или не ходить в церковь. Первые Бертье, переставшие посещать мессу, так же как и первые Меслоны, провозгласившие себя республиканцами, хотели прежде всего продемонстрировать, что они распростились с определенными – реально существующими или воображаемыми – привычками заниматься любовью. Когда Бертье сердился на Дюров и на их лицемерные повадки, у него всегда было в запасе ругательное словечко, относящееся к области седалища, а интонация, с какой он произносил слово «реакционеры», означала глинным образом его презрение к тому способу заниматься любовью, который, как он полагал, не заслуживает ничего, кроме насмешки. Впрочем, все республиканцы (я рассказываю вам о событиях сорокапятилетней давности, когда политические взгляды в Клакбю обусловливались большей или меньшей чувствительностью эпидермы), все без исключения республиканцы подозревали, что их противники являются если не совсем импотентами, коль скоро они размножались, – то все-таки функционируют они в некоем ослабленном, скупердяйском режиме. В свою очередь реакционеры считали республиканцев людьми исступленной сексуальной озабоченности, людьми, легкомысленно забывающими о том, что их ждет на том свете, и испытывали к ним чувство зависти, подобное тому, что испытывает порядочная женщина к щедрой на ласки девке.
Революционный сброд (отец Дюр). Ханжи-реакционеры (Бертье). О, мой глаз. Мой кобылий глаз. Словно и в самом деле было возможно, чтобы два семейства ненавидели друг друга, как кошка с собакой, на протяжении шестидесяти лет только из-за политики да из-за религии. У Бертье, Дюров, Коранпо, Русселье, которые по шестнадцать часов в день в поте лица своего трудятся на земле, у которых все помыслы заняты повседневными тяготами жизни, нет времени для того, чтобы под лупой изучать деяния Всевышнего или же следить за внешней политикой. В Клакбю искренние убеждения, будь то религиозные или политические, рождались в нижней части живота; а те убеждения, что произрастали в голове, сводились к расчету, к преходящим уловкам и никак не влияли ни на ненависть, ни на дружбу; при случае их меняли, как это хорошо получалось у старого Одуэна. Люди прибегали к помощи радикализма, клерикализма, роялизма или генерала Буланже как к своего рода постулату незыблемости межевого столба, дабы продемонстрировать свое право заниматься любовью определенным способом. Меслонов отличали яростное стремление вернуть Франции Эльзас и Лотарингию и столь же яростная ненависть к тиранам и священникам – в этом состояла их своеобразная манера заниматься любовью; ну а что касается старого Филибера, то для него этот способ был единственно возможным и он практиковал его до изнеможения.
В ту пору, когда я еще находилась в Клакбю, я знавала Этандара, быка старого Одуэна (в его честь все одуэновские быки получали потом кличку Этандар), призера не одного конкурса. С моего почетного места между Жюлем Греви и Гамбеттой я частенько любовалась Этандаром, причем нередко при исполнении им прямых своих обязанностей. Все, что только двигалось, все, что хоть слегка выделялось своим ярким цветом, приводило быка в ярость, и, чтобы он никого не забодал, приходилось держать его на крепкой привязи. Но вот когда ему пошел восьмой год, папаша Одуэн решил откармливать его для бойни, и Фердинан специально приехал из Сен-Маржлона, чтобы выхолостить его. Неделю спустя я вновь увидела быка, когда он проходил под окнами столовой. Бедный Этандар… от быка осталась лишь карнавальная маска. Дети теперь спокойно проходили у него перед самым носом, собака шныряла между ног, и даже если бы кто-нибудь развернул перед ним целый рулон красной материи, он все равно так бы и продолжал мирно жевать свою жвачку. У Этандара явно не осталось никаких политических убеждений.
Я упомянула о Дюрах, Бертье и Этандаре лишь затем, чтобы был более понятен мой рассказ об Одуэнах и Малоре. До 70-го Года никаких причин для разногласий у них не было. Между ними не возникало ссор ни из-за земли, ни из-за женщин. При встречах они обменивались только вежливыми, а то и дружескими приветствиями. Ненависть гнездилась главным образом внутри домов, там, где каждый чувствовал себя ближе к своим любовным и семейным привычкам. Случалось, что вечером, когда Одуэны сидели на кухне, невзначай произнесенное имя кого-нибудь из Малоре вдруг рождало ощущение рыскающей вблизи опасности, опасности, исходящей от вражеского дома; тело словно наполнялось ожиданием лицемерного и неприятного, но немного желанного объятия. Это ощущение, всегда краткое и неуловимое, рождало смутные и тревожные образы. Одуэны мысленно представляли себе определенную манеру держаться, присущую не Зефу, не Ноэлю и не Анаис, а всей семье Малоре, и это было видение, далекое от привычной повседневности. Когда старый Одуэн говорил о Малоре, что они странные, то он не смог бы объяснить, почему он испытывает к ним недоверие, но слова эти доходили до всех членов его семьи.
Оноре перестал ходить на мессу, а его жена и дети чувствовали в церкви себя неуютно прежде всего из-за присутствия там Малоре. Они всегда первыми поднимались всей семьей со своих скамей и, словно гонимые всепожирающей страстью, шли к алтарю. Всегда первыми подходили туда и возвращались на свои места с таким видом, будто захватили Бога, загнали в самый низ желудков и компрометируют его ради вящей его снисходительности к их альковным делишкам. Для Одуэнов это было ясно как Божий день, и Оноре довольно точно передавал восприятие своих домочадцев, когда в шутку рассказывал, как Зеф Малоре лишил невинности свою дочь:
– Значит, вернулся он в тот день, про который я тебе говорю, вернулся с вечерни вместе со своей Маргаритой, а перед этим, еще в церкви, когда она сидела на скамье для девочек, он заметил краешек корсажа, который она стала носить с прошлого года, отчего у него, у Зефа, собственно и появилась эта мыслишка. Так вот, пришел он домой да и говорит жене: «Анаис, сходи-ка отнеси господину кюре цыпленка, надо же порадовать человека. А я тем временем покажу малышке кое-какие штучки, которые могут ей пригодиться потом, когда она будет больше понимать в этом толк».
Только, значит, Анаис за порог, а наш Зеф уже толкает Марго в глубину кухни, уже стягивает с себя штаны; ну а девчонка тут в слезы: «Папочка, вы, наверное, совсем забыли, что я нахожусь под покровительством девы Марии?»
У Зефа тут прыти малость поубавилось, держится он одной рукой за штаны, а другой у себя в затылке чешет. Ты же ведь знаешь, какой он по части религии: тут уж шутки в сторону; а случай ох какой непростой – дочка-то находится под покровительством девы Марии.
«Я все беру на себя, – говорит он, заголяя ей задницу. – Молись, а заодно помолись и за меня». Малышка принялась читать свои молитвы, штук десять прочитала, и тут он начинает терять терпение:
«Ну ты как, скоро закончишь?»
«Еще один разок „Аве Мария“, папочка…»
Заканчивается «Аве», которую она растягивала, растягивала, сколько могла, глотала слезы, глотала.
«Да идешь же ты наконец?»
«Еще разочек „Отче наш“, папочка».
«Вот это уже хорошо, – говорит Зеф и хвать ее. – Во имя Отца…»
Детали были придуманы, но строго соответствовали представлению, сложившемуся в семействе Одуэнов о фарисейском бесстыдстве Малоре, которые, как казалось Одуэнам, даже самым вопиющим видам разврата предавались не иначе как получив предварительное согласие Бога. Даже ветеринар, который уже жил своим домом и который слушал столь скабрезную историю не без краски стыда и протестующих возгласов, находил в ней какую-то отраду.
Так что до 70-го года оба семейства получали лишь смутные, отрывистые уведомления об особом характере разделявшей их ненависти. Первым ясное представление о ней получил Зеф, и случилось это в. тот момент, когда ему на пути встретился немецкий дозор. Этот отряд с четким контуром прямоугольника, который приближался к нему строевым шагом полусапог, произвел на него впечатление своей мужской силой. Вспомнив о ходивших в округе слухах о грабежах и изнасилованиях, он представил себе дом Одуэнов, куда недавно украдкой прошмыгнули два ополченца; дом показался ему слабым и уязвимым, словно женщина, терзаемая добродетельной ложью, и он увидел в этом подходящий случай для самца. Внезапно им овладело неудержимое желание, чтобы эти мужчины набросились на дом, чтобы им передалось его стремление унизить Одуэнов в самом их чреве. Зеф не желал смерти Оноре, и, если бы у него было время поразмыслить, он не стал бы его выдавать. Однако, когда командир отряда спросил Зефа, он не смог удержаться и ответил автоматически. Оноре был глубоко удручен приключившейся с его матерью бедой, а еще сильнее тем, что стал ее очевидцем. При этом сам факт вовсе не казался ему страшной катастрофой: поскольку то, что сделал с его матерью баварец, доставило ей удовольствие, и у Оноре не было оснований считать ее обесчещенной. И не будь донос Зефа первопричиной происшествия, он даже вообще считал бы его издержкой военного времени и вычеркнул из своей памяти. Ибо тут Оноре не ошибался. Как бы ни противоречило это здравому смыслу, но он чувствовал, что предательство вмело сексуальную природу, что оно проистекало исключительно из жажды насилия. Не умея объяснить себе этого, Оноре тем не менее был убежден, что семейство Малоре как бы доставило себе удовольствие изнасиловать его мать по доверенности.
Единственным человеком, который нашел нужным тогда исповедаться, оказалась жертва, госпожа Одуэн. А вот Зеф счел себя невиновным, решив, что во всем этом деле он ограничился тем, что сказал баварцу правду, то есть проявил себя скорее даже с хорошей стороны, ибо сокрытие истины всегда грешно. Кюре Клакбю, немало узнавший от матери Оноре, был в курсе ненависти, которая тлела меледу двумя домами и грозила перерасти в конфликт, а то и в скандал. Он долго думал над тем, как бы вмешаться в события и предотвратить их неблагоприятное развитие, но ничего не придумал, и это его весьма огорчало. Он ограничился тем, что мысленно пожелал победы семье Малоре, одной из самых надежных в деревне, и призвал снизойти на нее благословение Господне.