Текст книги "Азбука моей жизни"
Автор книги: Марлен Дитрих
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
Моей маме теперь было намного легче: я оставалась дома, читала, учила, а что учила – не имело для нее значения, пока я держала нос в книге. Она не любила ни «театр», ни «кино», она просто мирилась с этим, вероятно, в надежде, что появится кто-то, кто заставит меня забыть обо всем этом.
Так я и жила.
Мы продолжали играть небольшие роли в различных пьесах. Одна из наших актрис, Анни Мевес, не раз звонила мне по телефону и говорила: «Ты не смогла бы сыграть мою роль, там всего одна фраза. Мое платье тебе как раз впору, но никому не говори об этом. Просто выходи, сейчас я тебе скажу, на какой реплике. Бери карандаш и записывай…» Я выполняла просьбы.
Много чужих театров, чужих реплик… Роли немногословные, однако кто-то ведь должен был делать это.
Анни Мевес развлекалась в дансинге, а я заменяла ее. Можно легко представить, сколь незначительными были эти роли, если никто не замечал ее отсутствия. Иногда она давала мне особые инструкции, как, например, в пьесе «Великий баритон» с Альбертом Бассерманом[8]. А именно: не застегивать на перчатке последнюю кнопку, тогда можно будет протянуть руку для поцелуя. По ходу пьесы я должна была вместе с другими актерами идти за кулисы к певцу. Моя единственная реплика состояла из нескольких слов: «Вы были великолепны!» Во многих пьесах приходилось безмолвно топтаться на одном месте, но и в этом случае я тщательно готовила свои роли. Грим зачастую занимал гораздо больше времени, чем сама роль.
Звезды, занятые в постановке, никогда не говорили с нами, но в каждом спектакле мы имели возможность наблюдать их игру и восхищались их мастерством.
Однажды появилась пьеса, в которой я была «молчаливым наблюдателем» – пьеса Франка Ведекинда «Ящик Пандоры». Пусть не покажется странным, но я не имела ни малейшего представления, о чем шла речь. Не знаю этого и сейчас. Я появлялась на сцене только в третьем акте.
Единственная настоящая роль была у меня в пьесе Бернарда Шоу «Родители и дети». Здесь требовалось сказать уже несколько фраз, после которых в зале раздавался смех – первая реакция публики в моей так называемой сценической карьере.
Я вспоминаю случай, который произошел на спектакле, поставленном Рейнхардтом в Камерном театре, где главную роль играла Элизабет Бергнер[9].
Очень красив был выход актрисы – она спускалась по широкой лестнице. На сцене стоял стол, за которым четверо играли в бридж, одной из них была я. И мне следовало сказать только два слова: «Я – пас». А одеть меня собирались в светло-серое вышитое платье. Каково же было мое удивление, когда, придя на примерку, я увидела, что платье вышито только на спине. Я поинтересовалась, когда же вышивка будет готова полностью. Мне ответили, что я сижу за столом спиной к зрителям и нет необходимости вышивать платье спереди…
Я вспоминаю эту историю только потому, что она ярко показывает, сколь незначительной была каждая моя роль и я сама. Но вернемся к пьесе. Мизансцена (спиной к публике) давала возможность видеть выход Бергнер – как она спускается по лестнице, а затем произносит: «Проклятие!» Я была в таком восторге от того, как она произносила это слово, что забыла сказать свои: «Я – пас». Да это было и не важно: никто не заметил отсутствия моей реплики. Когда сегодня я читаю рассказы о своих артистических успехах того времени, приходится только улыбаться, но это удается не всегда.
Для роли в фильме «Трагедия любви» Рудольф Зибер предложил мне обзавестись моноклем. По тем временам это считалось вершиной порока. Несмотря на это, мама дала мне монокль моего отца, который она хранила долгие годы.
Готовясь к съемкам, я старалась выглядеть старше, более опытной, репетировала дома в мамином платье, отрабатывая походку светской дамы. Каждый день я докладывала о проделанной работе Рудольфу Зиберу, в которого влюбилась по уши со второй нашей встречи и оставалась влюбленной в течение многих лет.
В платье моей матери, с волосами, завитыми в сотни мелких кудряшек, – прической, сделанной усталым парикмахером (которому мы, новички, были совершенно безразличны), – с моноклем моего отца я появилась на студии и предстала перед своим будущим мужем… Я была слепой, как летучая мышь, но зато монокль был на месте. Выглядело все очень смешно, и, наверное, Зибер, увидев меня в таком «великолепии», не мог не посмеяться в душе, но ничем не обнаружил этого. Более того, он предложил мне еще одну небольшую роль. Я полюбила его, конечно, не за это, а потому, что он был красивый, высокий, белокурый, умный. Он обладал всем, что могло покорить молодую девушку.
Единственный его недостаток – он не интересовался «молоденькими девушками»… В то время у него был пылкий роман (так говорили) с дочерью режиссера фильма, очень красивой женщиной, тоже киноактрисой. Что же касается меня, я страдала. К счастью, сцены «в зале казино» много раз повторялись и я, участвуя в массовке, снова и снова приглашалась на студию. Я видела его, но он не обращал на меня внимания.
Дома говорить обо всем этом я не могла. Моя мать, будучи довольно замкнутой, никогда не обсуждала мои приключения в «мире кино» – выражение, которое ей было ненавистно. Ее отношение к кино было такое же, как к цирку. Наверно, во сне и наяву ее мучил страх, что я соблазнюсь жизнью во грехе.
Она не знала тогда, что у меня был панцирь, защищавший от подобной жизни. Она сама его сотворила.
Храни Бог каждую женщину от того, чтобы в молодые годы стать вдовой, как моя мать. Природа устроила так, что рядом с женщиной должен быть мужчина. Он думает логичнее, чем мы. Возможно, это заложено в клетках его мозга. И я совершенно определенно знаю: для решения различных проблем ясное мнение мужчины – лучшее средство привести в порядок свою собственную запутанную голову. Но, когда нет мужчины, нужно одной справляться со всеми проблемами. Это и приходилось делать моей маме.
Однако вернемся к моменту моего появления на студии в необычном и смешном виде: меня подвели к игорному столу и показали, что нужно делать. Зибер сам показывал, как я должна двигаться, и иногда, торопливо проходя мимо, смотрел на меня. Безнадежно влюбленная, ждала я этих коротких встреч. Мои съемки продолжались три дня.
И вот теперь я заявила маме: «Я встретила человека, за которого хотела бы выйти замуж». Она не упала в обморок и встретила известие спокойно. Только сказала: «Если это так, давай подумаем, что можно сделать».
Она никогда не разрешала мне встречаться с Рудольфом Зибером вне студии, как бы часто он мне ни звонил, пытаясь пригласить поужинать или отправиться на машине на прогулку.
Но он не сдавался. Он нанес визит (о чем предварительно договорился), правда, после этой встречи мама не стала счастливее. Конечно, со временем он понял, что роль кокетки я играла только в фильме, а не была ею в жизни, иначе не стал бы так упорно преследовать меня. Он был добрым, настоящим интеллигентом, учтивым и внимательным, он делал все, чтобы я могла положиться на него. Это чувство доверия друг к другу оставалось неизменным всю нашу совместную жизнь.
Мы обручились, а через год поженились. До свадьбы возле нас всегда был «гувернер», всегда чужие глаза – мы никогда не оставались одни. Рудольфу Зиберу нужно было иметь терпение Иова, чтобы не обращать на все это внимания.
Мама дала согласие на нашу свадьбу и собственноручно сплела миртовый венок. Церковь была заполнена до отказа. Члены нашей семьи – в военном и штатском. Я, переполненная сентиментальными и поэтическими чувствами, плакала, глядя на Зибера, и удивлялась его спокойствию. Он любил меня всем своим существом, но не был таким сентиментальным, как я. Чувствительности он предпочитал глубокое чувство.
Нелегкая была у него жизнь, особенно в то время, когда мы только поженились. Хотя бракосочетание и совершили в соответствии с обычаями, он чувствовал себя в нашем доме посторонним. Что касается меня, то в силу неопытности я не могла перекинуть мостик между ним и моей семьей. Я считала, что если я его люблю, то и все должны его любить. Рудольфа Зибера с большим радушием стали принимать в кругу моей семьи после того, как стало известно, что я жду ребенка. Он работал в кино и месяцами кочевал по свету. Он привозил меня к маме, когда уезжал, чтобы я не оставалась одна.
Я ни на что не обращала внимания. Целиком была захвачена чудом растущей во мне жизни. Мне казалось, что до меня этого никто никогда не переживал. Я была исключением! Пожалуйста, не смейтесь, но я действительно так думала. Я была единственной женщиной, которая носила под сердцем ребенка!
Когда мой муж вернулся, мы вместе выбрали имя для нашего ребенка, которое должно было стать олицетворением надежд и мечтаний: Мария.
Она родилась. В крике и страданиях произвела я на свет свою дочь. Ничего нового в этом не было! Я кормила ее в течение девяти месяцев. Женщины, которые не кормят грудью своих детей, упускают не только собственное счастье, но и вредят здоровью детей.
Она была нашим счастьем. Дом без ребенка не дом, не очаг. Вся вселенная как бы перевернулась! Все сосредоточилось на одном: на ребенке в детской кроватке. Ничего не осталось от прежней жизни. Все сконцентрировалось на этом чуде, которое лежало на маленькой белой, особо выстиранной простынке и тихо дышало. Подарок небес!
Каким печальным стал тот день, когда я не могла больше дать ей молока, хотя литрами пила чай, галлонами – пиво и следовала любому совету. Через девять месяцев молоко кончилось.
Боже, как я ревновала ее к молочной бутылочке! Я должна была приготовить все сама, и нужно было показывать дочери, как пьют из бутылочки. Она была против так же, как и я. Но что делать?
Позднее, спустя несколько месяцев, она спала уже целую ночь без всякого кормления.
Я снова могла работать в театре и в кино. Снова, как и прежде, исполнять маленькие второстепенные роли в неизвестных фильмах.
Но вот однажды наметился некоторый сдвиг: меня попросили прийти к господину Форстеру Ларринага в очаровательный крошечный театр на Курфюрстендамм, который также относился к группе театров Рейнхардта. Там проходили прослушивания актеров для участия в «литературном ревю». Оно коренным образом отличалось от других ревю – это было нечто новое.
Меня спросили, могу ли я спеть. «Да, немного», – сказала я нерешительно.
Когда я вошла в зрительный зал, он был освещен. Обычно на прослушиваниях единственная лампочка освещает боязливые лица претендентов. Не могу сказать, что мне было страшно. Я беспокоилась только из-за пения. Мне дали ноты и текст песни, которую нужно было спеть. На этот раз мои музыкальные занятия помогли – я быстро выучила мелодию. Слова запомнились легко; по-моему, они даже были остроумны.
Ревю называлось «Это носится в воздухе», текст Марцеллуса Шиффера, музыка Миши Шполянского[10] (позднее оба стали очень известными).
Моя песня стояла в самом начале ревю; следовательно, роль не очень важная, да ничего другого я и не ждала.
Действие происходило в универмаге. Песню я исполняла от имени женщины, жаждущей что-нибудь купить на распродаже, независимо от того, нужно ей это или нет.
Оркестр располагался в маленьком закутке перед, партером, поскольку это был драматический театр и не предназначался для ревю. За пианино сидел худой молодой человек. Он взял несколько аккордов и дал знак начинать. Тональность была высокой. Из моего горла вырвался жалкий детский звук, который, скорее, походил на хрип, нежели на голос.
Режиссер крикнул: «Стоп! Следующий!»
Шполянский попросил: «Давайте еще раз попробуем. Я дам ниже тональность».
Следующая претендентка вернулась в кулису, а я стояла совсем потерянная: не хотелось разочаровывать композитора. Мы начали песню снова, на этот раз тональность была ниже, а результат все тот же. Шполянский несколько раз менял тональность, пока наконец, к своему удивлению, я не услышала собственный голос, раздавшийся в маленьком зале. Шполянский установил тональность, переговорил с музыкантами и режиссером, который утвердительно кивал. Других претенденток отправили домой, а меня утвердили на роль. Я подошла к оркестру, поблагодарила композитора и только хотела попрощаться с режиссером, как вдруг увидела, что все повернули головы к входу. Марго Лион[11]– звезда ревю – вошла в просмотровый зал, чтобы приветствовать режиссера. Она шла в сопровождении мужчины, который был не только ее мужем, но и автором шоу – Марцеллусом Шиффером.
Мне казалось, что говорили обо мне, она все время оборачивалась, рассматривая меня. Это была женщина редкой красоты – узкое лицо с носом Нефертити, весь ее тонкий, стройный облик походил на стрелу. Француженка, она прекрасно говорила по-немецки. Стиль ее пения – «ультрамодерн», по определению известных критиков; он воспринимается таким и сегодня, много-много лет спустя. Во время репетиций она поглядывала на Марцеллуса Шиффера, но, будучи прекрасной артисткой, всегда находила свое собственное решение, вплоть до мельчайших деталей.
Прошла неделя репетиций, и я была приглашена в ее гардеробную. Своими бледно-голубыми глазами она оглядела меня критически с головы до ног. Тут были автор, композитор, режиссер и еще несколько человек, которых я не знала. Говорили о новой песне, предполагалось, что исполнять ее мы будем вместе. Мне показалось, что я что-то не так поняла. Что же случилось?!
После того как я несколько пришла в себя, мне объяснили, что речь идет о пародии на «Сестер Долли». Мы обе, в одинаковых платьях, должны появиться на авансцене, исполняя песню «Мой лучший друг». При этом двигаться должны так, чтобы закончить песню в центре сцены.
По-немецки слово «друг» – мужского рода, но оно может быть применимо и к женщине. Естественно, в песне слово «друг» означало «подруга». Строчка текста с этим словом повторялась снова и снова много раз. Сегодня многие популярные песни строятся по такому же принципу повторения, разница в том, что Марцеллус Шиффер давал эти повторы в разных вариациях.
Платья для нового номера изготовлялись в большой спешке, и я была очень горда тем, что согласились с моим предложением: выступать в костюмах черного цвета и, конечно, в больших шляпах.
Когда я в первый раз увидела наши костюмы, они показались мне несколько траурными, и я предложила оживить их букетиками фиалок. О значении этих букетиков я ничего не знала, просто любила фиалки. Но с появлением в Германии пьесы Эдуарда Бурде «Пленный» бедные фиалки стали олицетворением лесбийского начала.
Критики писали тогда об «андрогинной песне», упоминая фиалки, которые прикололи к костюмам обе исполнительницы: одна – «звезда», другая – «умеренно одаренная новенькая». Я не отваживалась спросить Марго Лион, что она думает по этому поводу, боялась показаться глупой. В ревю песня имела большой успех. К ее финалу выходил Оскар Карлвайс и пел с нами последний рефрен.
Это шоу, как утверждали, намного опередило свое время. Да и мои старозаветные понятия – тоже. На сцене – никакой декорации, только мягкий задник. Каждый раз он подсвечивался по-другому и давал простор зрительскому воображению. В шоу у меня была и другая песня – «Клептоманы». Я ее исполняла с известным актером Хубертом Мейеринком. Персонажи, которых мы изображали, воровали не с целью обогащения, а в результате психического расстройства на сексуальной почве. Эту ситуацию, в отличие от предыдущей, я понимала.
Я ни с кем не подружилась в театре, где играла каждый вечер в течение многих месяцев. С благоговением я смотрела на звезду шоу – Марго Лион, но никогда не подходила к ней за кулисами. Я не пропускала ее коронных номеров, таких, как «Грустный час!». Мне нравилась ее песня «Невеста», которую она исполняла в подвенечном платье. Поскольку я участвовала в шоу, мне разрешали стоять за кулисами. Но, повторяю, я никогда не подходила к Марго Лион, поскольку никогда не осмелилась бы обратиться первой к тем, кто стоял выше меня. Я уже говорила, что хорошее воспитание имеет и свои минусы, особенно когда речь идет о карьере в театральном мире.
Тогда я и не подозревала, что позже, во время нацистского режима, я буду связана тесной дружбой с Мишей Шполянским и его семьей. Сегодня мы еще более близкие друзья. Оскар Карлвайс, которому все мы помогали убежать от нацистов через Испанию, недолго играл в Нью-Йорке, он вскоре умер.
Марго Лион после смерти мужа вернулась на родину. Она играла в кино и на телевидении и до сих пор остается моей лучшей подругой. Иногда только в экстремальных ситуациях завязываются крепкие связи.
Шоу «Это носится в воздухе» после многочисленных представлений закончилось совсем не так, как это происходит теперь. Не было ни прощальных вечеров, ни цветов, ни знаков благодарности от строгих учителей школы Рейнхардта. Мы просто покинули театр, как покидали после каждого очередного спектакля. Я осталась со своими старыми маленькими ролями. Снова автобусы и трамваи до того дня, как я в сотый раз произнесла свою единственную фразу в пьесе Георга Кайзера «Два галстука». На этом спектакле впервые увидел меня фон Штернберг[12] и решил взять из театра, чтобы дать жизнь в кино.
Не хочу много распространяться о пьесах и фильмах, в которых мне пришлось играть до встречи с фон Штернбергом. Они не так важны. Когда я начала эту книгу, то решила писать только о самых важных, а по возможности, наиболее интересных событиях моей жизни. Тем, кто прочел в книгах моих «биографов» длинный список фильмов, в которых я будто бы была звездой, должна сказать, что знаменитой я стала только после «Голубого ангела», однако и в этом фильме я не была звездой.
Свою первую главную роль я сыграла в фильме «Марокко», который был снят в Голливуде. Там мое имя появлялось на экране перед названием фильма. Тогда это не имело для меня большого значения, как, впрочем, и сейчас. Если мое имя писали перед названием фильма, то это лишь означало большую ответственность. «Под титулом» проще и уютнее. В списке действующих лиц «Голубого ангела» я не занимала и такого уютного места, поскольку значилась под «дальнейшими».
Точно так же и в театральных спектаклях. Если мое имя и упоминалось в программе, то без увеличительного стекла его прочитать было невозможно.
Никто не «открывал» меня и на сцене. Хотя и находятся люди, которые это утверждают. Все это неправда! Я уже говорила: Макс Рейнхардт никогда не видел меня на сцене. У него были дела поважнее, чем «открывать» юных актрис!
Ты – Свенгали, я – Трильби[13]
Я называла себя счастливой, и сегодня, когда прошло столько лет, продолжаю это утверждать. Фон Штернберг зачаровывал каждого, кто был с ним знаком. Наверное, я была слишком молода и глупа, чтобы понимать его, но я была очень предана ему. В школе Макса Рейнхардта нам внушали, что нужно подчиняться каждому режиссеру, с которым работаешь, даже если роль состояла из одной фразы. Преданность фон Штернбергу, безоговорочное признание его авторитета я сохранила на всю свою жизнь.
У Рейнхардта в Берлине было несколько театров, и в каждом шли разные спектакли. В течение одного вечера я могла играть служанку в первом театре, затем автобусом или трамваем добиралась до второго театра, в спектакле которого играла одну из амазонок, и наконец, уже в конце вечера, в третьем театре выступала, например, в роли проститутки.
Каждый вечер проходил у нас по-разному. Мы шли туда, куда нас посылали, делали то, что нам предлагали. Никаких денег нам не платили. Все это входило в обучение нашей актерской профессии.
Однажды меня пригласили в театр, в котором Рейнхардт ставил «Укрощение строптивой» Шекспира. По сравнению с сегодняшними театральными помещениями театры Рейнхардта были совсем небольшими, но громада зала этого театра, бывшего когда-то цирком, буквально поразила меня. Именно здесь я получила одну из первых своих небольших ролей – роль вдовы. Правда, исполнитель главной роли говорил, что понять меня не смогут даже зрители в первых рядах. Элизабет Бергнер играла строптивую Катарину. Она приехала в Берлин из Швейцарии. К нам, начинающим, была очень добра и внимательна. Ей удалось убедить режиссера дать мне роль вдовы. В этом гигантском помещении, конечно, не было никаких приспособлений для усиления звука, и все мы пытались направлять голос в зал, так, как нас учили в школе: «Не дыши носом…», «Сделай так, чтобы твой собственный голос раздавался у тебя в голове, и говори: «Нинг, ненг, нанг, найн, найн, найн». Преподавателя, который занимался с нами, звали доктор Йозеф. На свои плечи он клал канат, за который мы должны были крепко держаться. А пока мы непрерывно повторяли: «Нинг, ненг, нанг, найн, найн, найн», он дергал канат и тащил нас через весь репетиционный зал. Наше сопротивление на другом конце каната было, конечно, велико, но результаты – превосходны.
Если позднее о моем голосе писали, что он «волшебный, чарующий, волнующий», то он стал таким в первую очередь благодаря всем этим «нинг, ненг, нанг, найн, найн, найн», этой способности к резонансу и красочности, воспитанной доктором Йозефом на его многочисленных занятиях.
Фон Штернберг приметил меня на спектакле «Два галстука». О самом спектакле ничего сказать не могу, поскольку играла там американскую даму, которая появлялась на сцене с одной-единственной репликой: «Могу я вас попросить сегодня вечером поужинать со мной?»
Что можно утверждать со всей определенностью – именно там фон Штернберг увидел меня в первый раз.
На следующий день меня пригласили на студию УФА[14]. Конечно, ее руководство было против моей кандидатуры, поскольку считало, что роль Лолы-Лолы должна исполнить известная артистка Люция Маннхайн. Но фон Штернберг пригрозил, что вернется в Америку, если ему не позволят воплощать его идеи. Его угроза возымела действие.
Люция Маннхайм совершенно не подходила для этой роли, хотя и хотела заполучить ее любой ценой. Кроме своего бесспорного актерского таланта, она обладала довольно крупными формами, а Эмилю Яннингсу[15], игравшему главную роль, это весьма импонировало. Я такими достоинствами не обладала. И хотя была в то время кругленькой и пухленькой, не вполне отвечала вкусам главного исполнителя.
Фон Штернберг был уверен, что главную роль в фильме должна играть я, но, чтобы показать свою объективность, сделал пробы и с фавориткой Яннингса. Камера медленно скользила по особенно бросающимся в глаза частям ее анатомии.
Наконец наступила моя очередь. Я чувствовала себя совершенно беспомощной, но не несчастной, поскольку не была захвачена ролью. Когда меня засунули в чересчур узкое платье и щипцами стали завивать волосы, так что от них пошел пар, мне вдруг захотелось домой.
Но как истая жительница Берлина, я приняла все с «юмором висельника» и вышла на площадку. Там передо мной появился он – тогда еще незнакомый человек, который стал одним из самых близких, которого никем нельзя заменить и никогда забыть, Джозеф фон Штернберг.
На площадке стоял рояль, за которым сидел пианист. Фон Штернберг предложил мне сесть на рояль, спустить один чулок и спеть песню, которую я должна была приготовить. Никакой песни у меня не было, равно как и шанса на получение роли. Так я считала. Можно только удивляться, почему я вообще пошла на студию. Ответ один: потому что мне было велено туда пойти.
Фон Штернберг был очень терпелив. «Если вы не подготовили ни одной песни, хотя вас об этом просили, спойте хотя бы ту, которая вам нравится», – сказал он.
Я смутилась еще больше. «Мне нравятся американские песни», – ответила я. «Спойте американскую», – согласился он.
Я стала объяснять пианисту, что играть. Оказалось, что он никогда не слышал этой песни.
Фон Штернберг вклинился в разговор: «Именно эту сцену мы и будем снимать. Делайте то же самое, что и прежде. Объясняйте пианисту, что он должен играть».
На следующий день фон Штернберг представил руководству обе пробы, и все единодушно провозгласили: «Люция Маннхайм». «Теперь я уже с уверенностью могу сказать, что эту роль будет играть Марлен Дитрих!» – заявил фон Штернберг. И он, как я уже говорила, добился своего.
Мой муж пошел на студию и подписал контракт. Мне причиталась смешная сумма – 5 тысяч долларов. Для сравнения скажу, что Яннингс получил двести тысяч долларов. И это понятно: он был звездой экрана, а я – неопытной, никому не известной актрисой.
Фон Штернберг предложил мне самой выбрать на студии костюмы. Даже вдохновлял их придумывать, что я и делала с огромным энтузиазмом. Я надевала цилиндры, рабочие кепки, в моих костюмах были манжеты вместо драгоценностей – словом, все то, что, как мне казалось, могла нацепить на себя моя героиня.
Фон Штернберг говорил: «Я бы хотел, чтобы спереди ты выглядела как Фелиция Ропс, а сзади – как на картинках Тулуз-Лотрека». Это уже руководящая линия, которой надо было следовать. Я всегда любила, когда мною руководили. И нет ничего лучше, когда знаешь, чего от тебя хотят, будь то в жизни, работе или в любви.
Нет ничего хуже для актера, когда он получает указания расплывчатые, невразумительные. То, что произошло со мной, – это редкий и счастливый случай. Мне, молодой актрисе, доверили под внимательным присмотром создавать свои костюмы, в чем я немало преуспела. Сегодня те костюмы, что я носила в «Голубом ангеле», считаются символом характера, который я создала, и вообще символом целого десятилетия. Сюжет был как бы «опрокинут в прошлое» (хотя фильм создавался в 1929–1930 годы), предполагалось, что действие его происходит в начале двадцатых годов или даже еще раньше. С помощью костюмов этого добиться легко. И чем дальше в прошлое, тем легче.
Фон Штернберг занимался буквально всем. Он был одним из соавторов сценария, сделанного по книге Генриха Манна «Учитель Гнус». Сам создал декорации портового кабачка «Голубой ангел» в Гамбурге, где в основном происходило действие.
Состав исполнителей, освещение, реквизит, вопросы, большие или малые, – во всем только он имел решающее слово. Ни одно возражение не могло смутить его. Он мог ответить на все, так глубоки были его знания.
Этот первый опыт стал началом моего длинного пути в кино – «за камерой» и «перед нею». Мир «за камерой» стал для меня настоящим источником вдохновения. Он давал возможность познавать столько, сколько мне хотелось. Фон Штернберг легко делился со всеми, кто с ним работал, не только своими знаниями, но и «секретами» своей профессии.
Он был величайшим оператором, которого знал мир и неизвестно, узнает ли еще. Не протестуйте! Фильмы, которые он сделал, сняты буквально за гроши по сравнению с теми, что вы видите сегодня. Бюджеты тогда были мизерными даже для первоклассных постановок, время съемок также ограничивалось.
Удивительное свойство его таланта – вещи на экране у него всегда выглядели значительно дороже, богаче, нежели в жизни, и достигал он этого самыми скромными средствами. Он был так полон идеями, что никакое слово свыше, которое могло бы испугать другого, менее значительного режиссера, не останавливало его. Он просто находил способ добиться того же эффекта, но с меньшими расходами и никогда не тратил времени на ссоры с кем бы то ни было. Он был очень опытен в монтаже фильма, знал, как обрабатывать пленку, как ее склеивать, и работал за монтажным столом ночи напролет. Я была только его ученицей и не знала тогда, что существуют другие режиссеры, которые для такой работы приглашают специальных людей. Фон Штернберг учил меня всем чудесам своего монтажа, он допускал меня в лабораторию своего творчества, потому что я была его созданием, но это произошло значительно позднее, уже в Голливуде.
Во время работы над «Голубым ангелом» мне не разрешалось просматривать отснятый материал. Такая привилегия предоставлялась только маститым актерам. Я не возражала, мне было достаточно услышать о работе предыдущего дня от самого фон Штернберга.
Вы, конечно, спросите – почему? Я отвечу. У меня никогда не было ни амбиций, ни честолюбия, и это спасало меня. Я делала все, что требовалось, следовала рекомендациям и чувствовала себя прекрасно. Мое немецкое воспитание очень помогло, когда ко мне внезапно пришла слава. Я просто продолжала свою работу, не просила ни о каких одолжениях и, надеюсь, никогда не буду этого делать. Я всегда пыталась быть «пай-девочкой», полагалась лишь на свои достоинства и смогла пережить и лишения, и адские муки, о которых скажу позднее. Однако из всего этого испытания я вышла просветленной. Просветленная – может быть, это несколько преувеличено, но объясняет состояние, в котором я находилась.
Безусловно, во всех художественных решениях последнее слово оставалось за фон Штернбергом. Он был главнокомандующим фильма, его создателем в полном смысле слова. Лучше всех он знал технику и руководил ею, лучше всех знал, как поставить свет. Он был и тем бастионом, от которого отскакивало любопытство всех нежелательных посетителей. «Они должны оставить нас в покое», – говорил он.
Боготворили его и подчинялись ему все. Он знал это и принимал как должное. Он умело дирижировал осветителями, рабочими, гримерами (которых ненавидел), статистами (которых любил) и нами, актерами (которых терпел).
Каждая сцена фильма снималась одновременно четырьмя камерами. Я знала, что чаще всего они направлены на мои ноги. Мне неприятно об этом говорить, но это действительно было так. Всегда, когда меня снимали, мне предлагали высоко поднимать ногу – вправо, влево – безразлично, в какую сторону. Но фильм снимал фон Штернберг, и это было главное.
Актеры первого фильма, в котором я снималась у фон Штернберга, были разные, но все непростые.
Ну хотя бы главный герой – Эмиль Яннингс, который ненавидел каждого, запирался у себя и просто не приходил на съемку.
Мы ждали в своих гримерных, пока герр Яннингс сможет приступить к работе. Иногда это ожидание длилось два, три часа. Фон Штернбергу, с его умением убеждать, приходилось прилагать немало усилий, чтобы в конце концов привести в павильон психопатичного исполнителя главной роли, который просто напрашивался на то, чтобы быть выпоротым плеткой. И когда наконец воцарялся мир, мы приступали к работе.
Яннингс ненавидел меня и предрекал, что я никогда не дождусь успеха, если буду следовать указаниям безумного маньяка фон Штернберга. В ответ на это я рекомендовала ему на самом учтивом немецком языке «убираться к черту».
Я говорила: «Я буду и впредь продолжать работать с фон Штернбергом, следовать его советам, учиться у него, как это делаю сейчас. Вы не имеете права так говорить о нем! Я не очерню вас в его глазах, но я не изменюсь. Несмотря на то, что я только начинаю свой путь в искусстве, а вы – большой артист, я уверена, что я лучше вас – может быть, не как актриса, а как человек!» И я оказалась права. Он был гнус в буквальном смысле слова.