Текст книги "Азбука моей жизни"
Автор книги: Марлен Дитрих
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Решение о присуждении «Оскара» принимается лицами, работающими в кино, и совершенно непонятно, почему даже они отождествляют актера с его ролью. Когда так делают зрители – это понятно. (Некоторые критики поступают так же, что совсем уж непростительно.)
Чтобы награждение «Оскаром» вызывало уважение, нужно время от времени присуждать эту премию актеру, который блистательно сыграл неудачно написанную роль в не очень нашумевшем фильме.
Другая причина, заставляющая относиться с определенным скепсисом к этой премии, – тот факт, что голосующие члены Академии часто находятся под влиянием дружеских связей или зависти.
Не так давно была создана новая премия: «Ложе смерти». Это не «Оскар» в обычном смысле: либо обладатель этой премии вообще больше не играет, либо в последние годы не имел удачи. Премия «Ложе смерти» придумана только для того, чтобы успокоить совесть членов Академии. Безвкусица, с которой подают известную «звезду», вручающую этот «Оскар», просто недопустима. Счастлив тот актер, который слишком болен и не может видеть эту процедуру по телевидению.
Я сама была свидетелем, как Джеймс Стюарт во время присуждения награды всхлипывал в микрофон: «Держись, Куп, я иду!» Вскоре я узнала, что Гэри Купер был при смерти. Каков цирк? Их совесть слишком поздно заговорила. По моему мнению, члены Академии действительно верят, что так они могут исправить свои ошибки и упущения. Я видела актрис, которые почти без чувств поднимались на сцену, чтобы поблагодарить каждого – от уборщицы туалета до режиссера, «без которых это никогда нельзя было бы сделать», и т. д., и т. д. У нас нет актера, который сказал бы: «Я один создал все это, и мне некого благодарить. Я заработал эту награду!» А затем, никого не благодаря, не целуя, не проливая слез, на глазах у всех отказался бы от «Оскара». Вот была бы потеха!
Я знаю, что не способна выносить фальшь, обман и лицемерие, и не хотела бы научиться этому особому виду терпения.
Спустя год после «Зарубежного романа» я снялась в фильме Хичкока[51] «Страх сцены». Больше всего поражали его спокойствие и авторитет, его способность руководить без диктаторства. Чтобы иметь такой авторитет, нужно очень хорошо знать не только общий материал, но и различные проблемы, которые встречаются в работе. Каждому обладающему властью необходимо уметь оценивать результаты работы, равно как и моменты, тормозящие ее, мешающие достижению цели. Большинство руководителей вооружены профессиональными знаниями, терпимостью, пониманием и любовью к своим ближним. Их любят и уважают подчиненные.
Хичкок отвечает всем этим требованиям. Он очаровывает, восхищает, всегда владеет собой, околдовывает, не прилагая к этому никаких усилий. И вместе с тем он застенчивый человек.
Фильм снимали в Лондоне. С продуктами тогда было плохо. Хичкок попросил прислать из Америки бифштексы и отбивные. Их доставили в лучший ресторан Лондона, и после работы он пригласил туда Джейн Уайман и меня. «Дамы должны быть хорошо накормлены», – говорил он, заботливо ухаживая за нами, в то время как мы жадно и благодарно уписывали редкие деликатесы. Надо сказать, что эти обеды были единственными внеслужебными контактами. Он соблюдал со всеми нами определенную дистанцию. Его смущало обожание – это присуще многим талантливым людям.
Мне нравился его чисто английский юмор, который всегда пленял и не был рассчитан «на аплодисменты».
Есть немецкое изречение: «Часто копируют и никогда не достигают». Это – о Хичкоке.
Мои знаменитые современники
А сейчас пришло время рассказать о нескольких встречах с гениальными людьми, которые оказали на меня огромное влияние.
Хемингуэй – каким его не знали.
Я плыла на корабле из Европы в Америку, год точно не припомню, да это и не так важно. Во всяком случае, это было после гражданской войны в Испании, в этом я уверена. Энн Уорнер – жена всесильного продюсера Джека Уорнера – давала прием, и я была в числе приглашенных. Войдя в зал, я мгновенно заметила, что за столом – двенадцать персон. Я сказала: «Прошу меня извинить, но я не могу сесть за стол – нас окажется тринадцать, а я суеверная». Никто не пошевелился. Вдруг внезапно передо мной возникла могучая фигура: «Прошу садиться, я буду четырнадцатым!» Пристально рассматривая этого большого человека, я спросила: «Кто вы?» Теперь можно судить, как я была глупа…
Итак, все в порядке: за столом нас теперь четырнадцать. Ужин был сервирован так роскошно, будто мы были в Париже у «Максима». В конце вечера большой человек взял меня под руку и проводил до дверей моей каюты.
Я полюбила его с первого взгляда. Любовь моя была возвышенной и платонической, что бы люди ни говорили на этот счет. Я подчеркиваю это потому, что любовь между Эрнестом Хемингуэем и мною была чистой, безграничной – такой, наверное, уже и не бывает в этом мире. Наша любовь продолжалась много, много лет, без надежды и желаний. По-видимому, нас связывала полная безнадежность, которую испытывали мы оба.
Я уважала его жену Мэри, единственную из всех его женщин, которую знала. Я, как и Мэри, ревновала его к прежним женщинам, однако была только его подругой и оставалась ею все годы. Я храню его письма и прячу их подальше от любопытных глаз. Они принадлежат только мне, и никто не заработает на них. Пока я могу помешать этому!
Вот несколько цитат из его писем, которые помогут лучше объяснить, почему я была так предана ему, очарована этим великим человеком и так восхищалась его чувством юмора. «Для таких неосторожных людей, как ты и я, осторожность ни к чему». «Это письмо становится скучнее, чем Швейцария и Лихтенштейн, вместе взятые». «Я забываю о тебе иногда, как забываю, что бьется мое сердце».
Он был моей «скалой Гибралтара», и этот титул нравился ему. Прошли годы без него, и каждый год становился больнее предыдущего. «Время лечит раны» – всего лишь успокаивающие слова, хотя я и хотела бы, чтоб это было так. Хемингуэй далеко от нас, от нашего мира. Он покинул нас по своему собственному решению, не думая о нас. Это был его выбор…
Мы переписывались в те годы, когда он был на Кубе. Он посылал мне свои рукописи, часами мы разговаривали по телефону. Обо мне он говорил: «Она любит литературу, она знающий и добросовестный критик. Я бываю счастлив, когда напишу что-либо, в чем уверен, что это хорошо. Она читает, и ей тоже нравится. Так как она знает то, о чем я пишу – о людях, странах, жизни, смерти, вопросах чести и совести, – я считаюсь с ее мнением больше, чем с суждениями многих критиков. Поскольку она знает, что такое любовь, и знает, когда она есть и когда ее нет, в данном вопросе я прислушиваюсь к ней больше, чем к любому профессору». Это, как всегда, было с его стороны щедрым преувеличением. Он говорил, что «горячо любит» меня. Почему – не знаю. Но мы действительно очень любили друг друга.
Даже во время войны он был сияющий, полный гордости и силы. И я, бледная и слабая, всегда оживала, когда мы встречались. Он написал стихотворение о войне и просил меня прочесть его вслух. Он называл меня «капуста». У меня не было для него особого имени. «Папа», как все его называли, казалось мне неуместным. Я называла его просто «ты». «Ты мне скажи, – говорила я. – Скажи мне, ты скажи мне…» – словно потерянная девочка, какой я была в его глазах, да и в своих собственных тоже. Он был мудрым человеком, мудрейшим из всех советчиков, главой моей собственной религии. Каждый, кто когда-либо потерял отца или брата, поймет, как тяжела была его смерть. Не принимаешь ее, пока величайшая боль не покинет сердце, а затем живешь так, будто тот просто ушел куда-то, хотя знаешь, что он никогда уже не вернется.
Боль не уменьшается. К боли привыкают. Привычка берет верх. Но когда речь идет о большом горе – это все-таки хорошо. Так считал и Хемингуэй, правда, тогда речь шла не о моем личном горе.
Он учил меня жизни. Я знала только любовь материнскую (по поводу которой он улыбался своей редкой улыбкой – наполовину горькой, наполовину нежной) и обыкновенную повседневную любовь. Он не научил меня ничему новому, а просто ставил печать одобрения на все мои чувства, и от этого они становились сильнее и правдивее.
Он учил меня писать. Я тогда писала статьи для домашнего журнала для дам («Ladies Home Journal»). Он звонил мне дважды в день и спрашивал: «Ты уже разморозила холодильник?» Он знал, что все пытающиеся писать часто прибегают к уверткам, решив вдруг, что необходимо что-то сделать по хозяйству.
У него я научилась избегать ненужных прилагательных и до сих пор, по мере возможности, опускаю их. Если не получается иначе, ввожу контрабандой потом. Во всем остальном я подчиняюсь его правилам.
Мне очень не хватает его. Если бы была жизнь после смерти, он может быть поговорил бы со мной теперь этими длинными ночами… Но он потерян навсегда, и никакая печаль не может его вернуть. Гнев не исцеляет. Гнев на то, что он оставил тебя одну, ни к чему не приводит. Во мне был гнев, но в этом ничего хорошего нет. Я видела, что он нес гнев в своем сердце, только на кого – не знаю.
Такая прекрасная жизнь угасла навсегда, по такой ничтожной причине.
Сначала ничто не могло помочь моему горю. Он сказал, что никогда не покинет меня. Но кем я была среди тех людей, которых он оставил – его детей, жены, всех, кто от него зависел; я была пятой спицей в колеснице. Меня он в расчет не брал. Он жил как и все мы – как будто бы мы бессмертны. Он ушел из жизни задолго до того, как должен был умереть своей естественной смертью. Я уважаю это, но все еще продолжаю плакать. Я уже говорила, что храню все его письма. Они написаны только мне. Я не могу представить, как можно извлекать выгоду из сугубо личной, интимной переписки. Но находятся люди, которые пытаются заполучить ее.
Я никогда не хожу на похороны и не была, когда его хоронили. Писали: «Ее там не было!» Я не хожу на похороны с тех пор, как похоронила свою мать. Я очень переживаю все и не хочу больше этого. Когда люди живы, делаю все, что могу, чтобы облегчить их боль и страдания. Я не могу повлиять на страшную разрушительную силу, которая торжествует над нами и уносит тех, кого мы любим.
Хемингуэй никому не хотел причинить боль. Он любил свою жену Мэри, своих сыновей, он любил меня. Любил всем своим существом, а я никогда не могла ответить ему в такой же степени. Мы никогда не находились долго вместе, все наше общение – это телефон и письма. День за днем он рассказывал мне о своем давлении, как будто бы это было важно. Но для него это имело значение.
Однажды он сказал, что будет лечиться в самом большом заведении мира – клинике Майо, он был стопроцентно уверен в их диагнозах. Я – нет. Но что давало мне право противоречить ему?
Когда вы познакомитесь поближе с врачами Америки, у вас должны возникнуть сомнения. Американские хирурги считаются лучшими. Но они бессильны установить диагноз, они узнают о характере болезни только после того, как разрежут и заглянут внутрь. В Европе диагностика совершеннее. Конечно, и здесь умирают, но умирают в более короткое время и с большим достоинством, чем в Америке. Америка – не лучшее место для смерти. Мертвым остается только земля и пышные похороны. На этом все кончается.
Итак, Хемингуэй знал, что он делал. Я его не упрекаю. Но не согласна с тем, что он сделал. Потому что я не такой отчаянный человек, каким был он, я просто обыкновенная женщина и не могу принимать таких страшных решений. Если б я знала, что он задумал, я боролась бы с ним. Но он был значительно сильнее; скорее всего, я потерпела бы поражение.
Хочу рассказать о тех днях, когда он встретил Мэри. Это было во время войны.
Меня направили в Париж и поселили в Шато, неподалеку от Парижа. Узнав, что Хемингуэй в Париже и живет в отеле «Ритц» (который предназначался для высшего командования), я поехала к нему.
Он предложил принять душ в его ванной и «доложить об исполнении». Он рассказал, что встретил «Венеру в карманном варианте» и хочет непременно ее заполучить, невзирая на то, что был отвергнут при первой же попытке. Я должна помочь ему и поговорить с ней. Невозможно объяснить, почему мужчину тянет именно эта женщина, а не другая. Мэри Уэлш была хорошенькой, миниатюрной женщиной. Я приступила к исполнению своей миссии, говорила о достоинствах Хемингуэя, о той жизни, которая может быть рядом с ним. Я – полномочный посол – предлагала ей «руку и сердце». Мэри поначалу удивилась: «Он меня совсем не интересует».
К полудню она несколько смягчилась. Обеденное время в отеле «Ритц» – это час, когда девушки более уступчивы. К ним относилась и Мэри Уэлш, «Венера карманного размера». Она сказала мне, что внимательно обдумала предложение.
Когда наступил вечер, Мэри появилась с сияющей улыбкой и сообщила, что принимает предложение Хемингуэя. Единственным свидетелем этого события была я.
Я никогда не видела человека более счастливого. Казалось, сияющие лучи вылетали из его могучего тела, чтобы всех вокруг делать счастливыми.
Вскоре я уехала на фронт и не встречала до конца войны ни его, ни Мэри.
Его способность быть счастливым находилась в полном противоречии с его очевидной депрессией перед страшным решением. Не понимаю, как совмещалось столь разное. Не понимаю, как он мог прийти к самоубийству, обладая большим чувством ответственности.
Возможно, он понимал, что больше не нужен своим взрослым детям, а может быть, просто решил: «Все к черту!» Не знаю. Если ваше тело больше не слушается вас, а ваш мозг отказывается работать – вы задуваете свечу. Но для этого нужно большое мужество.
Я думаю, что, скорее, это был внезапный порыв, а не заранее принятое решение. Наверное, и история с его отцом, и детские воспоминания здесь ни при чем. Впрочем, возможно, что, оттесненные в подсознание, они требовали выхода, но не будем слишком мудрствовать.
Все, что о нем написано так называемыми «биографами», большей частью «чушь», как он обычно говорил.
Книга его жены, которую я еще не читала, возможно, объяснит многие несоответствия, хотя и ей, наверное, трудно в них разобраться.
Если вы человек, который под словом «любовь» подразумевает исключительно любовь физическую, тогда, пожалуй, вам лучше сразу захлопнуть эту книгу, об этом я не собираюсь рассказывать.
Физическая сторона любви у меня всегда была связана только с большим и глубоким чувством. Мне всегда претил принцип «сегодня здесь, завтра там».
Моя любовь к Хемингуэю не была мимолетной привязанностью. Нам просто не приходилось долго быть вместе в одном и том же городе. Или он был занят какой-нибудь девушкой, или я не была свободна, когда был свободен он. А так как я уважаю права «другой женщины», я разминулась с несколькими удивительными мужчинами, как проплывают мимо светящиеся ночные корабли. Однако я уверена, что их любовь ко мне длилась бы намного дольше, если бы я сама была кораблем, стоящим в гавани.
Ноэль Коуард. Моя «amitie amoureuse»[52]. Необыкновенная теплота и нежность, на которую способны только влюбленные, были лейтмотивом наших отношений, всегда в ожидании смены настроения и постоянной готовности выполнить любое желание другого. Никаких споров, никаких дискуссий, никакой попытки заставить, вынудить другого что-то сделать. Все – только по обоюдному желанию. Мы буквально ходили на цыпочках друг перед другом, если так можно сказать.
Мы познакомились в середине тридцатых годов. В то время я была в Голливуде и увидела фильм «Негодяй» с Ноэлем Коуардом. После просмотра мне захотелось немедленно поговорить с ним. Когда я эмоционально возбуждена, то реагирую с удивительной быстротой. Я позвонила ему в Лондон и представилась. В ответ он повесил трубку. Телефонистка вновь соединила нас, и я быстро начала говорить ему обо всем, что восхитило меня в фильме и его игре.
Наконец заговорил он. Оказывается, он подумал, что кто-то решил разыграть его, назвавшись моим именем. Злые шутки он не любил. Долго, очень долго мы разговаривали, и с тех пор стали друзьями, хотя на первый взгляд это могло показаться странным – очень уж разными мы были. Я полная противоположность тому, что ему нравилось: совершенно несветская, не очень остроумная, не любящая вечеринки, круг его знакомств. Я не смотрела на мир его глазами. И все же – мы были родственные души.
Однажды он написал обо мне: «Она реалист и клоун». Благодаря ему позднее я стала выступать, уже как певица, в Лондоне, в «Кафе де Пари». Он заставил меня сделать то, что самой мне никогда не приходило на ум. Именно он представил меня на этой премьере и читал стихи-посвящение, которые написал специально для этого случая, а я во всем своем великолепии спускалась по ступенькам вниз. Подав мне руку, он подвел к микрофону и исчез.
Следуя его примеру, ведущие актеры английского театра писали для меня свои посвящения и читали их перед моим выходом. Каждый вечер меня представлял тот или иной знаменитый актер. Я долго не могла к этому привыкнуть.
Когда Алек Гиннес[53] позвонил мне и попросил разрешения представить меня английской публике, я подумала, что это только шутка. Но именно он, Алек Гиннес, появился в отеле. Показав свою приветственную речь, он сказал: «Пожалуйста, раздобудьте мне ружье». Оказывается, он написал пародию на вестерн.
Возможно, эта игра-представление доставляла удовольствие самим артистам. Хотелось бы верить, что это было именно так. Само собой разумеется, свободных мест в зале не было. Я думаю, тут была не моя заслуга (пела я в то время не так уж хорошо). Интерес публики, безусловно, вызывали актеры, которые появлялись вместе со мной.
Все это мне так понравилось, что я согласилась приехать на следующий год. На этот раз меня представляли женщины, и не только актрисы, но даже и политические деятели, как, например, Бесси Бреддок. Она пришла в простом костюме, в петлице которого был значок «Серп и Молот», и обратилась к публике, одетой в смокинги и вечерние платья. Успех, несмотря на такое несоответствие, был грандиозным.
Мы подружились. Позднее, когда я гастролировала в Англии, перед моими выступлениями в театрах она брала меня в больницы и дома престарелых.
Ноэль Коуард, наблюдая за моими успехами, торжествовал.
Уже позже, в Лондоне, где должно было состояться мое телевизионное шоу, за день до передачи мне заявили, что текст известной песни Кола Портера[54] «Ты меня будоражишь» не может быть исполнен.
Песня была заранее представлена, и мы думали, что все будет в порядке. Однако дело обстояло иначе. Во втором куплете было слово «кокаин». Не помню, в каком году Кол Портер написал эту песню, но точно знаю, что она исполнялась всеми признанными певцами с полным сохранением текста оригинала. Я волновалась по поводу программы выступления. В связи с этим на память приходили слова Бернарда Шоу: «Если необходимы изменения, то я их сделаю». Кола Портера уже не было в живых, но слово «кокаин» в любом случае не могло оставаться.
Мой девиз – «только не злиться», и я пыталась найти другое слово, аналогичное по смыслу и размеру стиха, но, к сожалению, я не поэт. Пришлось позвонить Ноэлю в Швейцарию. Он только сказал: «Я перезвоню». Я ждала, объясняла влиятельным господам, что будет другое слово, что я обязательно заменю слово «кокаин», но мне отвечали, что изменение должны разрешить наследники Портера.
Сколько промедлений, отсрочек сопровождали подготовку к моему первому телевизионному шоу в здании театра, красивом внешне, но только наполовину отремонтированном внутри. А затем все вечера стали «адом кромешным». Но, в конце концов, премьеры всегда что-то из ряда вон выходящее. А мы все, будучи оптимистами, надеемся на спасительное чудо.
Ноэль Коуард перезвонил мне через двадцать минут. Он нашел рифму и размер стиха. Проблем для него не существовало.
Он всегда хотел, чтобы я приехала погостить в его великолепном доме в Монтре. Но никогда не хватало времени, я приезжала от случая к случаю на день-два.
Однажды он сказал: «Держу пари – ты не сможешь бросить курить». Я отвечала: «А я уверена, что смогу», – и, чтобы доказать это, погасила свою сигарету. Он сделал то же. Мне легко было это сделать. Ему труднее. Я свое слово сдержала и никогда больше не курила. Он продолжал курить до конца своей жизни.
Я всегда спала крепким сном младенца. Но с того дня, вернее, с того вечера, когда поспорила с Ноэлем Коуардом и бросила курить, перестала спать.
Я вернулась в Париж. Начались бессонные ночи. Я следовала всем советам. Клала ноги на север, юг, запад. Несколько месяцев спустя превратилась в комок нервов. Хотя я свое слово сдержала, но, к большому сожалению, выход нашла в снотворных средствах, потому что должна была работать, а тот, кто работает, нуждается в хорошем сне.
Я не верю тому, что курение всегда приводит к раку легких. Мой дорогой друг, прекрасный тенор Рихард Таубер, который никогда не выкурил ни одной сигареты, умер в Лондоне от рака легких. Вспоминаю об этом, потому что пыталась заплатить за операцию, что оказалось невозможным в военное время, когда все иностранные счета были закрыты, в том числе и мой.
Можно умереть от слишком большого количества аспирина, слишком большого количества алкоголя, слишком большого количества снотворного – короче говоря, когда слишком много всего.
Я никогда не пила, когда курила. Но и пила я только с друзьями во время обеда. Поскольку много энергии пришлось потратить на то, чтобы избавиться от курения, к этому уже больше не хотелось возвращаться.
Ноэль Коуард закурил снова, и был прав.
Его мать умерла, детей не было, поэтому ответственность у него была только перед самим собой, и он один мог решать, какой образ жизни вести ему в свои последние годы. Он ненавидел те моменты, когда чувствовал себя «калекой», как он выражался, и мы придумывали множество веселых игр, чтобы он мог забыть о боли, которая сопровождала каждое его движение. Однажды в Нью-Йорке мы пришли на представление, которое называлось «О, Коуард», и Ноэль должен был подняться по многочисленным ступеням на глазах переполненного зала.
Как всегда, он шутил и делал вид, что это ему ничего не стоит. Его шутки разрывали мое сердце.
Он умер на Ямайке, когда я была в турне по Америке, выступая в театрах со сценой-ареной, от которых он всегда меня предостерегал. Печальное известие я получила по телефону. Вместе со мной был мастер светотехники Джо Девис, который хорошо знал Ноэля Коуарда со дня моих первых выступлений в лондонском «Кафе де Пари». Мы оплакивали его вместе.
Как мы все знаем, скорбь всегда эгоистична, она затемняет человеку зрение. Эгоистический холодок Ноэля Коуарда был мне хорошо известен, но никогда не мешал мне любить его очень по-своему, издалека. Он мог обходиться без меня, как я без него. Так мы по крайней мере говорили. Однако теперь, спустя много лет, мне не хватает его больше, чем прежде. Большая пустота в пустом мире. Наш мир не нравился ему. Он покинул его без сожаления.
Ноэль Коуард – писатель, поэт, драматург, актер, композитор, режиссер. О нем писали очень много. Сам о себе он всегда говорил с юмором и иронией. Я мало что могу добавить. Я рассказала о том, каковы были наши личные отношения.
Представляя меня лондонской публике в «Кафе де Пари», он произнес: «Мы знаем, что Бог создал деревья, птиц, пчел, а также моря, чтобы в них плавали рыбы. Однако всем ясно, что величайшую радость доставило ему создание женщины. Когда Ева сказала Адаму: «Не называй меня больше «мадам!», мир изменился… Прекрасная Елена получает титул «мисс Вселенная», и каждый может увидеть ее здесь, в кабаре. Но позвольте выразить сомнение, что она хотя бы на четверть так же прелестна, как наша очаровательная легендарная Марлен».
Джакометти[55]. Есть художники, работами которых я восторгаюсь теперь. Но многими я научилась восхищаться еще в юности. Больше всего я люблю импрессионистов. Сезанн для меня Бог. Он всегда оставляет простор воображению. Ему достаточно легкого прикосновения кисти – и вы уже видите весь ландшафт, простиравшийся перед ним. У него нет ярких цветовых пятен, но зато в каждом мазке – свой оттенок.
А теперь странный, как может показаться, переход к скульптору Альберто Джакометти. Как-то он сделал рисунок собаки и потом вылепил ее и выставил в нью-йоркском Музее современного искусства. Я просто не могла оторваться от этой собаки. Не могу сказать, чтобы я обожала собак. Но в эту я просто влюбилась.
Приехав в Париж, я попросила своего друга Алекса Либермана устроить встречу с Джакометти. Так как ни он, ни я не хотели привлекать к себе внимание, мы встретились в бистро, подальше от ненавистных глаз фоторепортеров. Я была несколько смущена и молчала. Он взял в руки мое лицо и сказал: «Раз вам не хочется есть, пойдемте в мою студию и там поговорим». В то время он лепил женские фигуры, такие большие, что ему приходилось взбираться на стремянку. В студии было холодно и пусто. Он стоял на своей стремянке высоко надо мной, а я сидела внизу, смотрела на него и ждала, пока он спустился вниз или что-нибудь скажет.
Наконец я услышала его голос. В нем была такая грусть, что я заплакала бы, если б могла в тот момент плакать. Он спустился со стремянки. Мы просто молча сидели, взявшись за руки.
Он подарил мне чудесную женскую фигурку, которую назвал «Девушка». Завернув в газету свой подарок, он сказал: «Возьмите ее в Америку и отдайте вашему ребенку». Я так и сделала.
Когда я летела через Атлантику с маленьким свертком на коленях, я знала, что никогда больше не увижу его. Он умер слишком рано от глупой болезни. Как все большие художники, он был очень грустным человеком. Вероятно, ему доставило удовольствие, что я оказалась поклонницей его таланта. Но трагедию, которая ему угрожала, я не могла отвести, как бы этого ни хотела. Мы посещали с ним кафе на Монмартре, ходили в рестораны, и он смотрел, как я ела, а сам ни к чему не прикасался. Он был болен душой и телом. Теперь я жалею, что не взяла сокровища, которые он мне предлагал. В который раз мое воспитание не позволило принять такие подарки. Но я приняла его любовь, пытаясь скрасить его последние дни. О, у меня было слишком мало времени.
Игорь Стравинский. Долгие годы я боготворила его и не могла поверить, что когда-нибудь встречусь с ним. Однако это произошло. Он оказался рядом со мной на приеме, который давал Бэзил Рэтбон. Как можно спокойнее я стала объяснять, что преклоняюсь перед ним, его музыкой, и добавила, что мне особенно нравится та часть в «Весне священной», когда девушка убегает от мужчины и с криком бежит по лесу. Он посмотрел на меня, затем сказал: «Но ведь ничего подобного нет ни в музыке, ни в балетном спектакле». Я стала напевать ему те отрывки, которые имела в виду, и он терпеливо дослушал меня. Затем сказал: «Если вы думаете, что эта музыка иллюстрирует именно то, что вы представляете себе, ради Бога. Только должен вам заметить, что такой сцены в «Весне священной» вообще нет». Однако и это меня не смутило. Я продолжаю придерживаться своего понимания его музыки до сих пор.
Будучи великодушным, много позднее он сказал, что с большим удовольствием передал бы в музыке то, о чем я поведала ему тогда, в первую нашу встречу. Да, он был великодушным. Мы виделись, когда наши пути сходились, правда, это случалось не так часто, как хотелось.
Гарольд Арлен[56]. Как я люблю его! Как люблю его музыку, его способность не теряться в любой ситуации. Это мой большой друг, друг моей дочери и ее детей. Однажды он написал одну из своих песен на стене детской комнаты в ее доме.
Его щедрость, великодушие, его благородство – безмерны. Когда в Лондоне я набралась наконец смелости спеть его песню, он прилетел через океан на премьеру, а я была страшно испугана. Но я справилась. Позднее записала песню на пластинку, и она ему понравилась. В разных ситуациях мы встречались с ним. Он даже одалживал мне деньги, когда я нуждалась.
Однажды по возвращении из Европы я узнала, что он лежит в Нью-Йорке в больнице. Его оперировали, подозревая язву желудка, и установили, что сделать уже ничего нельзя. Я оставалась с ним весь страшный конец недели, когда доктора отдыхали на своих загородных виллах и до них невозможно было добраться. Поскольку я не была членом семьи Арлена, то не могла принимать решения или предъявлять какие-нибудь требования. Одно отчаяние! Когда врачи наконец сообщили собравшимся родственникам, что жить ему осталось недолго, я позвонила самому крупному специалисту в этой области – доктору Блэкмору.
Я до этого уже просила его помочь нам, и он был готов к этому. Тотчас же после моего звонка он приехал. Доктор Блэкмор сказал: «Если в течение пятнадцати минут нам удастся остановить кровотечение, мы сможем его спасти». Ему удалось остановить внутреннее кровотечение. Я оставалась у Арлена. Я говорила с ним, кричала прямо в ухо: «Возвращайся, Гарольд, не покидай нас, возвращайся!» Он вернулся, он был спасен!
Я подружилась с медсестрой, которая делала необходимые процедуры. В конце дня мы вместе уходили из больницы и, если не было такси, шли домой пешком рука об руку. Удивительная девушка! Я знаю, она не хотела бы, чтоб я назвала ее имя.
Гарольд Арлен был спасен благодаря изобретению доктора Блэкмора. Когда я пишу сейчас о нем, я знаю, что Арлен жив и в добром здравии. Да будет он благословен и счастлив. Большой человек, большой композитор.
Рудольф Нуриев. Я не встречала более заносчивого и высокомерного человека, чем он. Согласна, он имеет на это право. Однако тщеславие свойственно ему не только как художнику, но и как человеку. А вот это перенести нелегко.
Я познакомилась с Нуриевым через мою подругу Марго Фонтейн. Когда они выступали на гигантской, продуваемой всеми ветрами сцене «Дворца спорта» в Париже, я стояла в кулисах и подавала им полотенца, чтобы они могли вытереть пот.
По природе своей одиночка, Нуриев при этом ярко выраженный экстраверт. Эта странная смесь приводила нас всех в замешательство. Но именно это как раз и являлось его целью.
Позднее в Лондоне мы стали соседями, и я узнала его лучше. Он постоянно жаловался, что его ноги «слишком коротки». Я же, со своей стороны, должна была его убеждать, что это не совсем так или что на сцене, когда он танцует, это совсем не видно.
Эрик Брун, великий танцор, был его идолом. Как-то я увидела его в гардеробе Нуриева. Брун важно кивал головой, и тогда я поняла, что только эти одобрительные кивки и могут успокоить Нуриева.
Я никогда не видела Бруна на сцене и могла бы лишь повторить то, о чем говорят в балетном мире. Он был «великим», хотя при этом совсем не походил на танцора. Скорее уж, он был похож на серьезного бизнесмена, который не имеет ничего общего с миром искусства.