355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марлен Дитрих » Азбука моей жизни » Текст книги (страница 14)
Азбука моей жизни
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:33

Текст книги "Азбука моей жизни"


Автор книги: Марлен Дитрих



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)

Мы путешествовали много, долго и далеко. По всему белому свету. Бакарак еще не видел мир, он был счастлив. Я стирала ему рубашки и носки, сушила его смокинг в театре в перерыве между представлениями. Он благосклонно принимал все. Но никогда не расслаблялся, всегда был предельно собранным и после каждого представления разбирал мои ошибки и удачи.

Везде, где бы мы ни выступали, мне не столько важны были аплодисменты, вызовы на бис (шестьдесят девять – рекордное число, которое я помню), как знать одно, прочесть в его глазах – хороша ли я была или не очень. Плохого выступления у меня никогда не было – тут его заслуга. Бывали и такие вечера, когда он обнимал меня и говорил: «Великолепно, малышка, совершенно великолепно!»

Я жила только для того, чтобы выступать на сцене и доставлять ему удовольствие. Конечно, это была сенсационная перемена в моей профессии.

Он дирижировал оркестром с завидным терпением и крепко держал все в своих руках. Оркестранты видели в нем прекрасного музыканта, ценили его превосходное знание партитуры и каждого отдельного инструмента. Их любовь к нему объединялась с моей.

У Берта Бакарака был отличный слух. Он без устали обходил зрительный зал, чтобы с разных точек прослушать звучание инструментов. Затем уже на сцене налаживал микрофоны, договаривался со звукорежиссерами (которые, так же как и музыканты, обожали его).

Интуиция всегда подсказывает музыканту предел, когда уже ничего больше нельзя «выжать» из оркестра. В таких случаях Бакарак говорил: «Все, ребята, хватит!» И мы понимали, что он «почти доволен».

Я не знаю, сколько лет длился этот счастливый сон. Я знаю: больше всего он любил Россию и Польшу, потому что скрипки там звучали прекрасно, как нигде в мире, и артисты там окружены вниманием и особым уважением. Он любил Париж и испытывал особое чувство к Скандинавии. Может быть, потому, что там девушки красивые, – но это так, шутка.

Он радовался всем поездкам. Он любил Южную Америку, где записали одну из лучших моих пластинок – «Дитрих в Рио». Ночью он уходил в горы, чтобы послушать звук барабанов. Его всегда интересовали мелодии стран, где он останавливался пусть даже на короткий срок.

Мы приехали в Западный Берлин, чтобы записаться на пластинку, и в этот же день он отправился в Восточный Берлин, в оперу, которая славилась своими музыкантами.

Он был неутомим в своем восхищении. Ему есть что вспомнить… Дни, которые провел в Ленинграде с прекрасной девушкой, гуляя вдоль Невы, или то, что там же, в Ленинграде, ему дали комнату, в которой спал сам Прокофьев.

Он будет вспоминать о любви и поклонении всех, кто с нами ездил.

Вспомнит он огорчения и разочарования. Например, те, которые испытал в ФРГ в 1960 году, где меня бойкотировали в Рейнской области, плевали в меня, а мне приходилось выходить на сцену. Я справилась благодаря его помощи и своему немецкому упрямству.

Да! Время, проведенное с Бертом Бакараком, было самым прекрасным, самым удивительным. Это была любовь. И пусть бросит в меня камень тот, кто на это осмелится.

Бакарак не только замечательный музыкант, но и прекрасный человек – нежный и предупредительный, дерзкий и смелый, всегда умеет отстаивать свои убеждения. И вместе с тем очень деликатный и уязвимый. Он достоин обожания. Сколько есть еще таких людей, как он?

…Но вот наступил день – даже теперь не могу говорить об этом без боли, – когда Берт Бакарак стал знаменит и не мог больше путешествовать со мной по свету. Я поняла это и никогда не упрекала его.

Я продолжала работать как марионетка, пытаясь имитировать создание, которое он сотворил. Это мне удавалось, но все время я думала только о нем, искала за кулисами только его, снова и снова должна была преодолевать возникавшую жалость к себе. Он продолжал делать для меня аранжировки, если ему позволяло время. Но его стиль дирижирования, манера игры на рояле стали настолько неотъемлемой частью моих выступлений, что, оставшись без него, я потеряла ощущение главного – радости и счастья.

Когда он покинул меня, я хотела отказаться от всего, бросить все. Я потеряла того, кто давал мне стойкость, потеряла своего учителя, своего маэстро. Израненная до глубины души, я очень страдала. Вряд ли он ясно представлял, сколь велика была моя зависимость от него. Он слишком скромен, чтобы принять такое на свой счет. Это не его, а моя потеря. Мне не хотелось бы знать, что он грустит сейчас. Возможно, он вспоминает время, когда мы были маленькой семьей. Может быть, этого ему не хватает.

Ревность – болезнь, преследовавшая меня всю жизнь, но не по моей вине. Так было и с моим шофером Бриджесом, с которым я познакомилась в Калифорнии и очень подружилась, когда моей дочери грозило похищение; так было и с работниками студии. Ревновали меня и маникюрши, и парикмахеры, и фотографы студии, и служащие рекламы… Не составляли исключения и режиссеры, как большие, так и средние, вроде Тея Гарнетта и Джорджа Маршалла.

Вполне естественно, что, когда я стала певицей, все дирижеры ревновали меня к Берту Бакараку (он был единственный, кому я полностью доверяла, на кого я могла всецело положиться, и не без основания). Ревность сопровождала меня везде по белому свету. Но я никого не упрекала, никогда не говорила: «Берт сделал бы это иначе!» Я держала язык за зубами или, точнее говоря, раскрывала рот и пела так, как он меня учил. Моя потеря ощущается и сегодня, но это мое личное дело. Ревность моих дирижеров становилась все заметнее и подчас очень мешала мне.

До конца своей жизни Берт Бакарак будет отрицать, что сделал для меня очень много. Он никогда не хотел хвастаться тем, что содействовал росту моей славы, и не считал своей особой заслугой, что был дирижером, аккомпаниатором, аранжировщиком, учителем киноактрисы, которая выбрала новое амплуа – исполнительницы песен.

Дирижеры ревновали к нему не только за мою преданность – они терпели неудачу там, где он преуспевал. Он окончил музыкальную академию в Монреале, а затем Джульярдскую школу[69]. Теперь Бакарак – известный композитор, многосторонне образованный, уважаемый маэстро, и неудивительно, что менее талантливые музыканты завидовали ему. Ревность разрушила не одну жизнь, но, к счастью, не мою. Я никогда ни к кому не ревновала. Я даже не знаю, что это такое.

Жак Фейдер, известный французский режиссер, ревновал меня ко всем прежним режиссерам. Особое удовольствие доставляло ему мучить меня перед всей съемочной группой. Правда, однажды, когда я должна была сниматься обнаженной в старомодной ванне, он вдруг смягчился и признался, что очень ревнив.

Только один человек не страдал синдромом ревности – это Фрэнк Борзейдж. Я любила его за многое. Любила и за то, что он поставил фильм «Желание»; кстати, неверно, что эту работу приписывают одному Эрнсту Любичу – автору сценария.

Ревновали друг к другу и операторы, доказывая, что именно они изобрели оригинальную световую технику, которую в действительности создал фон Штернберг.

Подобное, по-видимому, происходило и с дантистами, которые клялись на Библии, что именно они удалили мои коренные зубы, чтобы придать лицу столь знаменитые ныне очертания.

Слава Богу, в моей семье ревности не было. Судьба наградила меня интеллигентным мужем, необыкновенно умной дочерью и прекрасными друзьями.

После фильма «Нюрнбергский процесс» я решила больше не сниматься в кино. Слишком много времени отнимали гастрольные поездки по всему свету. И все же главное не в этом. Мне не нравились тяготы, которые приносят актерам киносъемки. Я предпочла сцену, потому что она давала свободу самовыражения, свободу от камеры, от диктата режиссеров. Я перестала зависеть от продюсеров и т. д., и т. д., и добилась свободы делать то, что хочу.

Мне не нужно больше играть один и тот же тип женщины «не очень добродетельной» – амплуа, навязанное кинематографом. На сцене я сама выбираю песни и пою их, как требует текст.

Сцена стала моим раем, я покинула ее лишь на короткое время, когда согласилась выступить в специальной программе для американского телевидения. Для этого я приехала в Англию.

Руководство приняло все мои условия. Что касается художественной стороны дела, то в ней они и сами не очень разбирались. В Лондоне для съемки арендовали еще не совсем готовое театральное помещение, потому что я предпочла его студии в Нью-Йорке. Как я сейчас понимаю, мотивы, руководившие мною, оказались несостоятельны. Поскольку я давно любила английскую публику, мне казалось, что я смогу вызвать ее особое расположение, а это, естественно, повлияет и на мое настроение. Но все оказалось не так. Я не знала, что в Англии существует закон, запрещающий снимать в кино или для телевидения публику, которая заплатила деньги за билеты. Зрителей на съемку полагается «приглашать». А это означало, что сотни входных билетов раздавались служащим различных компаний, которые не имели ни малейшего интереса к моему шоу и передавали свои билеты другим, таким же незаинтересованным людям.

Такова была аудитория, с которой пришлось встретиться и вступить в противоборство.

В зале стояли камеры, снимавшие зрителей, и, как мне казалось, им нравилась вся эта процедура: жены поправляли галстуки своим мужьям или сами приглаживали волосы в радостном ожидании движущейся камеры.

Кроме того, возникли и другие трудности. Оркестр под руководством Стена Фримена обычно находился на сцене за моей спиной. Теперь же его поместили в кулисе за занавесом. Это исключало контакт между мной и дирижером. Чтобы слышать меня, он должен был надевать наушники. Ну а видеть меня он просто не мог. Будучи человеком воспитанным, он не протестовал, а жаль. Я же не протестовала, потому что, хотя меня и считают «темпераментной», в общем-то я покорная овечка. Я была довольна тем, что мы не расходились в ритмах и звучании.

Я говорила себе: «Не раскачивай лодку. К чему создавать трудности?». Я пела все свои песни на всех знакомых мне языках. Повторяла их снова и снова. Необходимо было предотвратить катастрофу, которая происходила на моих глазах. Не подумайте, что уровень американского телевидения так высок, что я не могла до него подняться. Ниже и быть не может. Не о нем я беспокоилась. Я просто хотела показать хорошее, интересное шоу, такое же, какое было у меня на Бродвее и во всем мире.

Но это мне не удалось. И не только по моей вине, хотя я и чувствовала свою ответственность. Я этого не забыла. Возможно, после моей смерти они еще раз пустят эту пленку в эфир. И Бог с ними.

Безусловно, я записывала и пластинки. Причем делала это очень охотно. Ведь запись можно повторять вновь и вновь, пока не получится хорошо. Когда стоишь на сцене, никакие повторения невозможны. Никто из великих певцов не может сказать зрителям: «Подождите, получилось не очень хорошо, я еще раз спою эту песню». Но процесс грамзаписи позволяет повторять столько раз, сколько необходимо.

Гениальный американский продюсер Митч Миллер понимает артистов лучше других. Он полон идей и обладает талантом сделать из ничего нечто.

Благодаря ему я научилась получать радость и удовольствие от самого процесса записи пластинки. Когда я к нему пришла, в моем репертуаре были только песни, которые я пела в фильмах. И это не доставляло мне особого удовольствия.

Он изменил все.

Он предложил мне сделать новые аранжировки и уговорил знаменитую певицу Розмари Клуни записать дуэтом несколько новых песен. Все они считались очень «сексуальными» и потому не звучали по радио.

С тех пор Розмари Клуни стала моей верной подругой. У нее был высокий, нежный голос. На ее фоне я звучала как бас. Петь с ней было настоящим наслаждением – и все благодаря Митчу Миллеру.

Мы уже давно не встречались, но я постоянно думаю о ней.

Нужно было обладать даром Берта Бакарака, чтобы, после того как все участники записи покидали помещение, садиться за пульт и проводить тщательнейшую работу – сводить звучание каждого инструмента в правильное соотношение к поющему голосу, то есть сводить всю запись воедино. Однажды, когда мы делали запись в Берлине и оркестр уже был отпущен, мы вдруг вспомнили о песне, которая не предусматривалась для этой пластинки. Следовательно, у нас не было аранжировки. Песню надо записать вновь.

Берт Бакарак выбежал из студии, поймал нескольких музыкантов, вернул их назад, второпях на нотном листе записал отдельные партии. Затем несколько раз прорепетировал. Это была песня Фридриха Холлэндера «Дети сегодня вечером», – песня, полная юмора и радости жизни. Мы работали далеко за полночь, но все были счастливы.

Моя подруга Пиаф. Я просто немела от ее способности жечь свечу сразу с двух сторон и в одно и то же время иметь сразу трех любовников. Рядом с ней я казалась «провинциальной кузиной». Она была занята только своими собственными чувствами, своей профессией, своей любовью к миру и своей собственной любовью. Для меня она оставалась «воробушком» – так ведь ее называли, но она также была и Иезавелью с ее ненасытной жаждой любви и впечатлений, которыми она возмещала ощущение неполноценности из-за своего «безобразия» (как она считала). Возможно, она любила меня. Что такое дружба, она, наверное, понимала, но только краешком сердца. У нее никогда не было времени сосредоточиться на дружбе. Слишком уж она себя растрачивала.

Когда она приехала в Америку, я была рядом с ней, помогала ей одеваться, когда она выступала в театре или в ночном клубе «Версаль» в Нью-Йорке. После трагедии, изменившей ее жизнь, я практически взяла на себя все заботы.

Мы собирались в аэропорт встречать Марселя Сердана. Она еще спала, когда пришло известие, что его самолет разбился над Азорскими островами. Пришлось разбудить ее и сообщить о случившемся. Потом последовали врачи, таблетки, уколы.

Я была убеждена, что она отменит свое выступление в «Версале», но она даже слышать об этом не хотела.

Я выполняла ее пожелания, но считала необходимым оговорить с дирижером сокращение программы – исключить «Гимн любви», сделать так, чтобы в этот вечер она его не пела. Я попросила осветителя убавить яркость прожектора и затем уже направилась к Пиаф. Она сидела тихо и спокойно и была полна решимости непременно исполнить «Гимн любви», где были слова, которых все мы так боялись: «Если ты умрешь, я тоже хочу умереть».

Она не сломалась. Она пела, как будто ничего не произошло, никакой трагедии. И не потому, что она доказывала своим искусством верность старому театральному принципу: «Что бы ни случилось – представление продолжается». Свою боль, страдание, горе она вложила в песню. И пела лучше, чем когда-либо.

Потом долгими ночами мы сидели вместе в темной комнате отеля, взявшись за руки, и она словно пыталась вернуть Сердана. Иногда она вскрикивала: «Вот он, разве ты не слышишь его голоса?» Я старалась помочь ей заснуть, зная, что это состояние должно пройти. Оно миновало.

Прошло время, и она сообщила, что выходит замуж. Я перенесла и эту бурю. Церемония должна была состояться в нью-йоркской церкви. Она хотела, чтобы я была свидетельницей, но, поскольку я не католичка, она позаботилась о том, чтобы в порядке исключения мне дали на это разрешение.

В день церемонии я пришла к ней рано, чтобы помочь одеться. Я нашла ее обнаженной в своей постели. Так требовал обычай. Она верила, что, если сделать так, счастье будет сопутствовать молодоженам. Она надела маленький изумрудный крест, подаренный мною. В этой печальной комнате вдали от своего дома она казалась покинутой и одинокой.

Вскоре она вернулась во Францию. Мы продолжали поддерживать нежные отношения. Много позднее я покинула ее, потому что не могла больше бороться с ее пристрастием к наркотикам.

Я понимала, почему она это делает, но отказывалась с этим мириться. Ситуация вышла из-под контроля. Любая попытка поговорить с ней наталкивалась на непробиваемую стену – наркотики.

В те дни наркотики еще не были такими ужасными. Например, на рынке еще не появился героин. Одним словом, я ничем не могла помочь своей подруге. К счастью, она не была одинока. Рядом с ней постоянно находился молодой человек, который ее боготворил.

Для меня Эдит Пиаф – потерянное дитя. Я жалею ее, печалюсь о ней и вечно храню в своем сердце.

Элизабет Бергнер – идол тысяч и мой кумир тех давних лет, до «Голубого ангела». Как я уже говорила, она была добра к нам, начинающим, но все равно я всегда робела перед ней. Попытаюсь объяснить. Иногда встречаешь некоторых людей и приходится просто бороться со страхом – настолько действует обаяние личности и имени. Со мной это происходило много раз. А если притом эта знаменитость еще и очень большая артистка, становится страшнее.

Появление Бергнер в Берлине в конце 1920 года стало величайшей сенсацией. Она была признана королевой европейских сцен, той, которую «часто копировали, но чьего совершенства никогда не достигали». Она была подобна духу – просто «Бергнер». Короткие волосы и «локон Бергнер» на лбу были модой того времени. Она говорила по-немецки в своей собственной манере – акцент на неожиданном слоге. Она играла с публикой, очаровывала, околдовывала ее до одурманивания.

Много позднее, встречаясь в Голливуде, в Англии, мы подружились. Однако до сих пор я не решаюсь позвонить, мне страшно ее беспокоить. Это осталось еще с тех лет. Нелегко общаться с великими, и, естественно, великие не знают этого. Ведь потому они и великие.

Я слышала – она пишет книгу о своей жизни. Одинокая работа. Я приветствую своей пишущей машинкой ее пишущую машинку с любовью и поклонением.

Хильдегард Кнеф я увидела в первый раз в 1948 году. Если в Голливуде появлялся европеец, то сразу звонили мне. Верили, что только я могу устроить жизнь новичка или по крайней мере облегчить ее.

Она была очень самостоятельна и хорошо чувствовала берлинский юмор, хотя и не была берлинкой. Мы хорошо понимали друг друга, словно были сестрами.

Ей было нелегко научиться говорить по-английски. Я ей помогала, как могла. А вообще она не была одинока, ее окружали бесчисленные помощники и поклонники.

Я постоянно восхищалась ею. Не только красотой – а она была по-настоящему красива, – но необыкновенной силой воли и умом, столь редким среди представителей нашей профессии.

Хотя в Америке было много сложностей, Хильдегард сумела сделать там фильм. Однако настал день, и я посоветовала ей вернуться в Германию. И до сих пор считаю, что поступила правильно. Она не была счастлива в Америке.

Мы встречаемся с ней, если оказываемся в одном городе. До сих пор она – моя лучшая подруга. Я от души радуюсь ее берлинскому юмору.

Время не может разрушить нашу дружбу.

Хилькинд, будь спокойна и защити тебя Бог!

Я много путешествовала по свету, постоянно возвращаясь в те страны, которые любила. Снова и снова я пела в Париже, в «Олимпии» и театре Пьера Кардена. Карден встретил меня по-царски и сразу же предложил продлить гастроли. Я согласилась, потому что любила Париж, любила Кардена, его великодушие и щедрость. Больше, чем кто-либо другой, он заботился об артистах и своих коллегах.

Итак, я много гастролировала. Хотелось бы сказать о странах, в которых я была, и о том, что я там встретила.

Начну с России, где, как ни в какой другой стране, заботятся об артистах. Так же о них заботятся и в Польше, хотя возможностей тут меньше.

Скандинавские страны – здесь холодно, зато сердца горячие.

Англия – за интеллигентной изысканной сдержанностью можно ощутить огромное тепло.

Япония – слишком запутанная страна, полная сил и огромного желания нравиться.

Италия – слишком темпераментна, чтобы вызывать доверие.

Испания – все хорошо, но никакой организации.

Мексика – много шуток, но полный хаос.

Австралия – хороша, но там настоящие педанты.

Гавайи – подлинное состояние отдыха на сцене и вне ее.

Южная Америка – захватывает во всех отношениях.

Голландия – великолепно, никаких жалоб.

Бельгия – прекрасная страна, настоящие профессионалы.

ФРГ – все могло бы быть великолепно, если бы не странное сочетание любви и ненависти, с которыми я там встретилась.

Израиль: большие города и киббуци. Все они запечатлелись в моей памяти. Несколько песен из моего репертуара я исполняла только на немецком. Их нужно было либо исключить из программы, либо испрашивать особого разрешения исполнять по-немецки.

Должна подчеркнуть, что к тому времени – мои гастроли проходили в июне 1960 года – в Израиле не выступило ни одного артиста, использующего немецкий язык. Так что я была заранее готова петь песни только на французском или испанском. Однако публика потребовала, чтобы я выступала на родном языке. Я пела старинные немецкие песни, шлягеры 20-х годов. Песни печальные, веселые и игривые. Когда я закончила программу старой еврейской песней – в зале началось бурное ликование.

Этой песне меня научила стюардесса самолета, на котором мы летели в Тель-Авив. Пока я заучивала слова, Берт написал мелодию и сделал оркестровку. Оркестр превзошел его самые смелые ожидания. Особенно хороши были скрипки.

Мы выступали в Аудиториуме имени Фредерика Манна, а также в самых больших театрах Иерусалима и Хайфы. В киббуце мы использовали только фортепиано, барабан и гитару. К месту выступления пришлось пробираться окопами, в сопровождении группы ребятишек. Где-то в отдалении слышалась стрельба.

В больших городах всегда имелся ресторан, который оставляли для нас открытым, чтобы после работы мы могли поесть. И где бы мы ни были, к нам относились с трогательной заботой.

С большой любовью я думаю о России.

После первой мировой войны в моем родном Берлине оказалось много русских. Мы, молодежь, были захвачены их мастерством, их романтическим подходом к повседневной жизни.

Сентиментальная по натуре, я находилась в близком контакте с русскими, которых знала, пела их песни, училась немного их языку, который, кстати, очень трудный. Среди русских у меня было много друзей. Позднее мой муж, который довольно бегло говорил по-русски, укрепил мою «русоманию», как он это называл. Русские могут петь и любить, как ни один народ в мире.

Однажды я прочитала рассказ «Телеграмма» Паустовского. (Это была книга, где рядом с русским текстом шел его английский перевод.) Он произвел на меня такое впечатление, что ни сам рассказ, ни имя писателя, о котором прежде не слышала, я уже не могла забыть. Мне не удавалось разыскать другие книги этого удивительного писателя.

Когда я приехала на гастроли в Россию, то в московском аэропорту спросила о Паустовском. Тут собрались сотни журналистов, они не задавали глупых вопросов, которыми мне обычно досаждали в других странах. Их вопросы были очень интересными.

Наша беседа продолжалась больше часа. Когда мы подъезжали к моему отелю, я уже знала о Паустовском все. Он в то время был болен, лежал в больнице. Позже я прочитала оба тома «Повести о жизни» и была опьянена его прозой.

Мы выступали для писателей, художников, артистов, часто бывало даже по четыре представления в день. И вот в один из таких дней, готовясь к выступлению, Берт Бакарак и я находились за кулисами. К нам пришла моя очаровательная переводчица Нора и сказала, что Паустовский в зале. Но этого не могло быть: мне ведь известно, что он в больнице с сердечным приступом, – так мне сказали в аэропорту в тот день, когда я прилетела. Я возразила: «Это невозможно!» Нора уверяла: «Да, он здесь вместе со своей женой».

Представление прошло хорошо. Но никогда нельзя этого предвидеть, – когда особенно стараешься, чаще всего не достигаешь желаемого.

По окончании шоу меня попросили остаться на сцене.

И вдруг по ступенькам поднялся Паустовский. Я была так потрясена его присутствием, что, будучи не в состоянии вымолвить по-русски ни слова, не нашла иного способа высказать ему свое восхищение, кроме как опуститься перед ним на колени.

Волнуясь о его здоровье, я хотела, чтобы он тотчас же вернулся в больницу. Но его жена успокоила меня: «Так будет лучше для него». Больших усилий стоило ему прийти, чтобы увидеть меня. Вскоре он умер. У меня остались его книги и воспоминания о нем. Он писал романтично, но просто, без прикрас.

Я не уверена, что он известен в Америке, но однажды его «откроют». В своих описаниях он напоминает Гамсуна. Он – лучший из тех русских писателей, кого я знаю. Я встретила его слишком поздно.

Хочется сказать и еще об одном. Во время гастролей я никогда не спускаю глаз с «музыкального саквояжа». Он столь же важен, как и мои костюмы. В нем ноты для предстоящих выступлений и песен, которые я пою не всегда. В самолете эту сумку я заталкиваю под свое сиденье или держу под пледом на коленях. Я никогда не выпускаю «музыку» из своих рук. Что мы все без наших нот? Я была хранителем этого сокровища и сама заботилась, чтобы нужные ноты лежали на пультах, где бы мы ни играли. Это стало моей священной обязанностью.

Во время наших гастролей в Москве произошел такой случай. Я стояла в кулисе и ждала своего выхода. Берт Бакарак был уже на сцене. Занавес еще не открывался. Берт всегда говорит с музыкантами перед представлением и, если не знает их языка, объясняется с ними на музыкальном жаргоне.

Неожиданно везде погас свет. На сцене полная темнота, даже лампочки на пюпитрах не горят. Берт подошел ко мне и сказал, что начинать нельзя: невозможно прочесть ни одной ноты.

В этот момент подошел человек – как оказалось, «первая скрипка» – и сказал по-немецки: «Пожалуйста, давайте начнем. Мы знаем вашу музыку наизусть, нам не нужен свет». Он вернулся на свое место, а я дала Берту знак – начинать представление.

И действительно! Они знали каждую ноту и играли великолепно. По окончании концерта мы с Бертом расцеловали каждого музыканта, а затем вместе поужинали с водкой и икрой. Я любила устраивать пышные обеды для всех, включая жен и родственников.

…Сцена была моим раем. И в этом раю был Джо Девис, который самую грязную, унылую сцену мог превратить в сверкающий, блестящий мир. Даже когда мы играли в ангарах и просто невозможно было представить, что можно здесь сделать, ему удавалось их украсить. Иногда он сидел на полу далеко от меня, держа в руках прожектор. Он – непревзойденный мастер сценического освещения. Я выполняла каждое его желание. Он никогда не пасовал – делал все, даже невозможное. Вся труппа обожала его, и когда надо было прощаться, в его честь был устроен вечер. Я боготворила и его, и нашу дружбу.

Мы были в Польше глубокой зимой. Театры здесь прекрасны, но города только-только начинали восстанавливаться, многое еще было разрушенным.

В Варшаве мы жили в единственном действовавшем в то время отеле. Во всех городах, в которых мы играли, для меня устраивали гардеробную. И везде люди с необычайной теплотой принимали наши представления.

Женщины выстраивались в коридоре и становились на колени, когда я выходила из комнаты, целовали мне руки, лицо. Они говорили, что в гитлеровское время я была вместе с ними. Весть об этом проникала даже в концентрационные лагеря и давала многим надежду.

Кроме поцелуев они дарили мне и подарки. Большую часть времени я плакала. Я шла на площадь к памятнику жертвам восстания в гетто и плакала там еще больше. Издавна меня переполняла ненависть к Гитлеру, и тогда, когда я стояла там, где когда-то было гетто, моя ненависть затмевала горизонт, разъедала мое сердце. Я чувствовала себя виноватой за всю немецкую нацию, как никогда с тех пор, когда мне пришлось покинуть Германию.

Я сама, совершенно самостоятельно, без какой-либо чужой помощи много сделала для того, чтобы загладить это чувство вины, и надеюсь, кое-что мне удалось. А может быть, и нет. И сегодня, по прошествии стольких лет, когда я вижу книги с изображением Гитлера, я кладу на обложку руку. Я не переношу это лицо, уставившееся на меня.

Моя родная страна капитулировала перед Гитлером, последовав за ним как слепая. Она захотела фюрера. Иметь фюрера для немцев настоятельная необходимость. Мне тоже нужен «фюрер» – тот, кто говорит, что я должна делать и куда направляться. Но за Гитлером я бы точно не пошла. Всему есть границы. Если бы я оказалась в Германии в то время, это обернулось бы для меня несчастьем.

Он изложил свои планы в письменном виде, но никто не воспринял его книгу серьезно. А ведь он описал все – пункт за пунктом. Он не был безумцем, как раз наоборот – точно знал, что ему делать.

Германия – чудесная страна. Но когда я в первый раз после войны вернулась на родину, меня встретили там с любовью-ненавистью. В газетах меня называли предательницей и награждали разными непристойными прозвищами.

Разбрасывались листовки, в которых фанатики призывали взорвать театр, в котором я должна была выступать. Эти люди продолжали мечтать о режиме фюрера. И несмотря на их усилия, билеты были распроданы задолго до начала гастролей. Успех был огромным.

О своих переживаниях, связанных с посещением Германии, я рассказала генералу Де Голлю, который был моим большим другом. Он знал мой оптимизм и предполагал, что риск посещения Германии в подобных условиях ничем не оправдан.

По его настоянию мои следующие европейские гастроли я решила закончить в Голландии, а не в Германии, как планировалось прежде.

В одном интервью меня спросили, почему Германия зла на меня. Причин несколько.

Первая: потому что я уехала в Америку.

Вторая: потому что после войны я не вернулась назад, в Германию.

Третья: потому что я вернулась.

Они были злы на меня, потому что мои поступки оказались правильными.

Как женщина в несчастливом браке, я поняла это лишь через определенное время. Все непросто, совсем непросто.

В конце концов, это моя родина.

Если бы не Гитлер, я бы продолжала жить там до сих пор.

Это моя личная потеря, а не чья-то.

В Висбадене, в ФРГ, со мной произошел несчастный случай. Как всегда, я сидела верхом на стуле и исполняла песню «О малышке». Единственный луч прожектора освещал только мое лицо.

Заканчивая песню, я обычно уходила за кулисы, и луч прожектора следовал за мной. На сей раз я не рассчитала площадку сцены, – уходя, слишком взяла влево и… упала через рампу. Странное ощущение, когда нет опоры под ногами. Исполняя песню, левую руку я, как обычно, держала в кармане брюк и при падении почувствовала: что-то произошло с моим плечом. Все же я нашла дорогу назад, на сцену, и увидела пустой стул, на который испуганный осветитель все еще направлял луч. Я снова села на стул и услышала тихий странный звук: капли пота падали на мою крахмальную фрачную манишку. Я не могла вспомнить начальные слова песни, которую решила исполнить еще раз. В ухо ударил звук, подобный гонгу. Что бы это могло значить? Постепенно поняла: Берт Бакарак снова и снова ударял по клавишам, давая знак для вступления к песне. Он не сомневался, что я выйду и спою еще раз, что я и сделала. Я исполнила еще две песни и станцевала финал со своим кордебалетом. Левую руку я все еще держала в кармане брюк.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю