Текст книги "Управляемая наука"
Автор книги: Марк Поповский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Основополагающие открытия, те, что относятся к проблемам жизни и смерти, строения вещества, и Вселенной – никогда не возникают локально. Большие идеи долго носятся в воздухе, дразня и разжигая страсти; с переменным успехом их пытаются разрешать то в одном, то в другом конце света (так было с обезболиванием, антибиотиками, сущностью света, таблицей Менделеева, расщеплением атомного ядра и другими столь же серьезными проблемами). Успех сменяется неудачей, надежда разочарованием. Этот мир поиска напоминает пересыщенный солевой раствор, где вот-вот готова начаться кристаллизация. Нужен только толчок, только случай. Момент перед кристаллизацией большого открытия наиболее напряженный. В эти дни и часы информация о том, что уже удалось сделать, а что нет, приобретает для каждого исследователя решающее значение. Скорость передвижения научной информации при этом определяет скорость появления новых открытий и идей. Этот закон науки плодит во всем мире научные симпозиумы, конференции, конгрессы. Ученые не жалеют времени и средств для того, чтобы встречаться и обсуждать свои проблемы. По некоторым подсчетам ученый конца двадцатого столетия 70 процентов информации получает в результате непосредственных контактов, на встречах с коллегами. Свободный научный обмен стал одним из главных двигателей современной мировой науки. Он же стал контрапунктом всех бед науки советской.
Советский ученый в массе своей лишен общенаучного мирового общения. В пору всемирного научного диалога мы одни остаемся безмолвными. Не совсем, не полностью, как это было при Сталине. Свежий воздух информации, общения кое-как, с трудом через затворы и засовы к нам проникает. Но скудный этот паек обрекает наиболее талантливых на прозябание, на убожество, на творчество вполнакала.
Из-за этой полузадушенности даже самые выдающиеся идеи отечественных ученых не реализуются вовремя или вообще не реализуются. Стало роковой закономерностью, что оригинальная научная мысль, посеянная в России, до созревания и стадии общественного продукта доходит, как правило, за рубежом. Научная вторичность Советского Союза, о которой писал недавно академик А. Д. Сахаров, прямое следствие несвободы научного общения.
Нет ничего удивительного, если кандидат биологических наук из Рамони Ираида Васильевна Попова или администраторы из Латышской Академии наук не замечают этого процесса, не страдают от него. Их собственные, отнюдь не сенсационные научные достижения могут до поры до времени питаться собственными соками. Но уже химик из научного городка Черноголовка, чьи открытия дают возможность человечеству прямо из воздуха, без больших энергетических затрат, получать азотные удобрения и горючее, принадлежит науке мировой. Всеми своими помыслами он связан с достижениями зарубежных лабораторий, где поиск идет в том же направлении, Не встречаться с английскими, французскими, американскими коллегами, не иметь возможности узнать об их достижениях сразу же, не демонстрировать им своих успехов – для химика из Черноголовки это мучительно. Он страдает из-за того, что его насильно превращают в научного провинциала. Об этом говорил мне Герц Ильич Лихтенштейн февральским утром 1976 года. В то утро он был здорово мрачен и подавлен: его снова (какой уже раз!) не пустили за границу. Речь шла о симпозиуме по кинетике химических процессов в Италии, но профессор Лихтенштейн не едет и в США, куда давно приглашен профессором Стенфордского научного центра Мак-Коннелом. Приглашений такого рода у него сколько угодно, но – не пускают. Крупный, с копной черных кудрей и живым добрым взглядом, сорокалетний Герц Ильич не на шутку встревожен. Еще несколько таких шлагбаумов на его творческом пути и – конец тому международному положению, которое он завоевал. Сегодня, если ученый не приезжает на конгресс, это значит, что ему нечего сказать.
Кто же не пускает профессора Лихтенштейна за границу? Как большинство советских людей, Герц Ильич достаточно вымуштрован, чтобы не открывать постороннему своих подлинных мыслей. Возможно, что в душе он клянет свое еврейство, или поносит того чиновника из иностранного отдела АН СССР, который упорно «теряет» папки с его выездным делом. Поднять глаза выше завлаб из Черноголовки не решается. И уж совсем странным покажется ему разговор о русской государственной традиции в области научного общения. Мысль о том, что принцип, по которому жителей России неохотно выпускают за рубеж – насчитывает уже несколько столетий, представляется моему собеседнику совершенно недостоверной, А между тем это именно так. В царствование Бориса Годунова (1598–1605 г.г.) за границу были посланы учиться семь юношей. Семь отпрысков старинных родов отправились в иные земли постигать науку врачевания. Семерку долго отбирали среди прочих, отсеивали, комплектовали. Надо было послать самых дельных, а главное – самых верных. И тем не менее все семеро в Россию не вернулись. Можно предполагать тому разные причины, но была одна несомненная: молодые доктора знали – второй раз их за кордон не выпустят. При Петре Первом беглецов выкрадывали и возвращали домой силком, при Екатерине – проклинали публично. Так она и идет с тех пор (а может быть и раньше началась), война государственной власти против свободолюбцев: власть не желает, чтобы ее живой двуногий инвентарь ускользал из государевых (государственных) рук, а новые и новые поколения свободолюбцев норовят прорвать кордон и уйти в бега. В 1839 году тенденцию эту отметил маркиз де Кюстин.
«В России, – писал он, – существование окружено такими стеснениями, что каждый, мне кажется, лелеет тайную мечту уехать куда глаза глядят, но мечте этой не суждено претвориться в жизнь. Дворянам не дают паспортов, у крестьян нет денег».[71]71
Маркиз де Кюстин: Россия в 1839 году. Изд-во политкаторжан, М. 1930, стр. 243.
[Закрыть]
Треть века спустя, когда законы о выезде несколько смягчились, Салтыков-Щедрин меланхолически писал:
Отечественные ученые сравнительно поздно ощутили потребность в международных поездках по научной надобности. Но когда такая нужда в начале 19-го века возникла, она тут же уперлась в традиционное сопротивление властей. Куда? Зачем? Даже академики, едущие ради исследовательских целей на средства Академии, разрешения покинуть пределы империи должны были испрашивать у государя. Сохранился любопытный документ, как бы мы теперь сказали, «выездное дело» действительного члена императорской Академии наук Н. Гамеля. В 1833 году он подал Николаю Первому прошение командировать его в США, чтобы познакомиться «с системой телеграфических сообщений посредством гальванического тока». Царь командировку утвердил, но в резолюции указал, что ученый может выехать не раньше, чем даст подписку, что «не посмеет употреблять в пищу человеческое мясо, как это принято в Америке». Академик расписку дал. Можно было бы отнести этот эпизод к историческим курьезам, если бы и до, и после академика Гамеля выезд ученых из России не оставался предприятием столь же тягостным и унизительным. Некоторое ослабление государственного контроля над научными поездками наступило в последнюю треть века существования империи. Но зато советская власть, едва утвердившись, вернула положение к эпохе, предшествовавшей царю Борису Годунову.
Первые три-четыре года большевики вообще никого из страны не выпускали. Члены Академии наук посылали к Ленину Максима Горького, но и Горький не смог убедить Председателя Совнаркома в необходимости научных контактов. Выезды исследователей за рубеж начались лишь после резкого письма академика Павлова Ленину с требованием выпустить его в Англию.[73]73
Полностью письмо академика И. Н. Павлова было опубликовано в журнале На литературном посту, в № 20 за 1927 г., стр. 32–39.
[Закрыть]
вздыхал впоследствии престарелый академик С. Ф. Ольденбург, бывший Непременный Секретарь Российской Академии наук. Возможность для соблазна, впрочем, тут же и исчерпалась: при Сталине за границу, кроме небольшого числа инженеров-производственников, выпускали разве только дипломатов, шпионов и подрывников. Что же до научных контактов эпохи разрядки, то наши современники могут лишь позавидовать академику Гамелю: его командировочную судьбу решало, в конце концов, только одно лицо. Сегодня выезд в зарубежную научную командировку превратился в столь сложное предприятие, что едва ли кто-нибудь толком знает, сколько именно лиц должны дать свое «добро», чтобы советский профессор или академик выехал за пределы отечества.
Первый рассказ о зарубежных научных командировках выслушал я во Владивостоке. В одном из институтов города я познакомился с черноглазой миловидной Галиной Л. Разговор коснулся ее национальности. В ответ на мой вопрос молодая женщина смущенно засмеялась:
«Все мои друзья евреи или полуевреи, мама тоже очень похожа на еврейку; но не дай Бог мне оказаться еврейкой – ни в одну зарубежную командировку не возьмут, а то и с работы выгонят».
Галя Л. – ученый-биолог. Международные поездки в страны Тихого океана необходимы ей по роду ее научных интересов. А между тем, каждая подготовка к выезду за границу сама по себе напоминает плаванье среди рифов. Опасности на каждом шагу. Одна поездка едва не сорвалась из-за того, что муж Гали переписывался с иностранным специалистом. Ей так и сказали об этом напрямик в одном из кабинетов.
Другое условие поездок за границу (как и все другие, оно не значится ни в каком своде законов) состоит в том, что дважды в одну капиталистическую страну ученый ездить не должен. Дважды и трижды ездят только те, кто служит или сотрудничают с КГБ. Из-за этого условия расстроились многие деловые и творческие содружества наших биологов с учеными США, Швеции, Канады.
«Они нам пишут, приглашают, а мы ничего им не можем объяснить, – говорит Галя Л. – Нельзя же написать, что нас всех тут считают потенциальными шпионами и перебежчиками… Получишь письмо – щеки горят от стыда. Из-за этого многие наши перестали переписываться с иностранцами…»
Но предположим, у вас все в порядке и подготовка документов к международной поездке идет гладко. О чем говорят с вами в «кабинетах»? Да все об одном и том же: смысл вашей командировки состоит в том, чтобы, ничего не дав иностранцам, как можно больше у них вызнать, вырвать, выцыганить. Далеко не все научные работники согласны принять такую программу. Тех, кто уклоняется от нее, в следующий раз за границу не пускают.
Один хитрый подводный камень особенно трудно обойти во время «оформления». У вас все – lege artis: партийная, научная и общественная характеристики – безукоризненны, семейное положение подходящее, – вы оставляете в качестве заложников свою семью; родственников за границей нет, никто из близких не репрессирован, евреев в роду не было… И все-таки отказ! Виноваты, оказывается, ваши зарубежные коллеги-доброжелатели: чтобы ускорить и облегчить приезд советского ученого, они предложили советским властям полностью оплатить пребывание гостя в своей стране. Логика КГБ такова:
«Они нашего человека так настойчиво приглашают, значит, наш человек им зачем-то нужен; какую-то пользу они из него хотят извлечь. Не бывать этому. Пускай сидит дома».
Случалось, что такие умозаключения приходили на ум чиновникам из КГБ в то время, когда оформление документов уже было закончено. Но это их не останавливало: не раз бывало так, что ничего не подозревавшего ученого снимали с борта корабля за несколько минут до отплытия, извлекали из самолета, уже стоящего на стартовой полосе аэродрома…
Вторую беседу о научных командировках мне случилось вести на противоположном конце страны, в Ленинграде. Психофармаколог Изяслав Петрович Лапин, профессор Ленинградского психо-неврологического НИИ имени Бехтерева – не чета скромной Гале Л. из Владивостока. Едва переступив порог лапинской лаборатории, посетитель чувствует, что имеет дело с ученым международного класса. Правда, лаборатория на втором этаже убогого флигеля тесна и неблагоустроена, а кабинет профессора и того тесней, но здесь все говорит о том, что мы в гостях у человека известного. Достаточно взглянуть хотя бы на развешанные по стенам фотографические портреты с самыми сердечными надписями. Здесь Нобелевский лауреат проф. Дж. Аксельрод, основатель психофармакологии д-р Броди, всемирно известный Хосе Дельгадо и многие другие. «У меня не менее двухсот друзей за рубежом», – говорит Изяслав Петрович. В это легко поверить, взглянув на его письменный стол. На столешнице – две весьма солидной высоты баррикады из писем с заграничными штемпелями. Одна содержит просьбы об оттисках статей, другая – с приглашениями приехать в гости, на симпозиум, для чтения лекций.
Психофармакология – молодая, стремительно развивающаяся наука на стыке психиатрии, физиологии и химии. Открытия здесь растут как грибы, в открытиях этих заинтересованы миллионы людей. Неудивительно, что специалисты-психофармакологи жаждут общаться друг с другом. Кристаллизация идей происходит в их области с громадной скоростью. Отсюда стремление чаще видеть друг друга, и в том числе коллегу из Ленинграда, чьи статьи в специальных журналах несут так много новой, неожиданной информации. Казалось бы, ничто не должно мешать таким встречам. ан, нет. Профессор Лапин – один из семи членов Комитета Международной психиатрической ассоциации. Вот уже семь лет два раза в год члены комитета, самые прославленные знатоки проблемы, съезжаются в Женеву на совещания. Прибывают представители Германии, Франции, США, Великобритании. До зала заседания в Женеве добираются также мексиканец и канадец. Пустует только место русского делегата. Всегда пустует. Может быть, он не любит публичных шумных заседаний, этот доктор Лапин? Но тогда пусть приедет в Милан на трехнедельный всеитальянский семинар психо-фармакологов. Об этом его уже третий год просит доктор Сильвио Гароттини – виднейший фармаколог Аппенинского полуострова. Или пусть навестит Бостон в Соединенных Штатах, где его рад будет принять директор Центра по борьбе с алкоголизмом и наркоманией Дж. Мендельсон. Доктор Мендельсон просил об этом ленинградского коллегу неоднократно. Но тщетно – профессор Лапин не едет. Ему доставляют ежедневно 6–8 писем из-за рубежа, но он остается дома. Занят? Болен?
«Когда я получаю очередной пакет с приглашением, – говорит Изяслав Петрович, – то ощущаю, вероятно, тоже, что безногий на протезах, которого его легкомысленные друзья-бегуны приглашают на гаревую дорожку. Я испытываю глубочайшую степень унижения, бессилия, навязанное мне чувство второсортности делает меня буквально больным».
Такова гамма его эмоций. А что конкретно делает заведующий лабораторией, получив очередное приглашение? Он звонит директору института с просьбой принять его по личному делу. Если получает аудиенцию, то показывает директору полученный документ. Директор иностранными языками не владеет, поэтому завлаб, знающий английский, немецкий, итальянский, польский и венгерский, переводит для него текст приглашения. «Ну, зачем вам это? – вопрошает в подобных случаях директор. – Почему вдруг Милан и Бостон? Может быть, лучше для начала поехать в Братиславу?» Завлаб согласен ехать хоть в Рязань, но приглашение пришло все-таки из Милана. Если директор в хорошем настроении, он делает неопределенный жест, дескать: «Ну, что ж… Попробуем…»
После этого начинается первый этап хлопот. Фотокопия миланского приглашения с переводом на русский и сопроводительной бумагой из института отправляется в Москву, в Министерство Здравоохранения СССР. Там в Иностранном отделе министерства будет установлено, насколько целесообразно ехать профессору Лапину в Милан. Бумаги ушли. В Ленинграде ждут. Ждут месяц, два, три. Завлаб снова идет к директору института. «Лучше бы еще немного подождать, – говорит директор. – Не надо их раздражать». Их – это Иностранный отдел министерства. Проходит полгода. Директор едет в Москву. Он осторожно осведомляется о судьбе посланных документов и узнает, что вопрос еще не совсем ясен. Впрочем, когда ясность возникает, то ехать уже поздно – симпозиум прошел.
Но бывает и так, что из глухих недр министерства вдруг приходит бумага:
«Посылайте „выездное дело“».
Это уже радость. Гарантий, правда, – никаких, но все-таки чиновник согласен рассмотреть дело о праве ученого на зарубежный вояж. На этом втором этапе гонок предстоит достать и оформить двенадцать документов: справку о здоровье должны заверить шесть врачей, характеристику подписывают трое и затем ее заверяют в райкоме партии и т. д. и т. п. Выезжающему полагается также явиться на личное собеседование в партком и райком.
Собеседование в партийных учреждениях – наиболее драматическая часть действа. Пять-шесть пенсионеров, как правило, бывшие боссы сталинской поры, задают профессору вопросы. «Чем объясняется, что США пошли на политическое сближение с СССР?» Правильный ответ должен звучать так:
«США пошли на сближение с СССР под натиском миролюбивой политики нашего государства».
Если вы не знаете этой формулы, вам говорят, что вы не созрели для зарубежных поездок. Профессор фармакологии обязан также ответить на вопросы:
«Что диалектический материализм понимает под случайностью? Кто такой Альваро Куньял? В чем особенность мирного сосуществования на современном этапе?»
Комиссия парткома не удовлетворилась ответами доктора Лапина и ученый за границу не поехал. Изяславу Петровичу еще повезло: над ним не издевались. А бывает и такое. Ленинградского студента-географа, которому морской рейс за рубеж положен по университетской программе, спросили:
– Для того, чтобы вы могли зайти с кораблем на три дня в Дувр, вы проходите трехмесячную проверку, состоящую из семи стадий, а французу достаточно для этого просто купить билет на паром, идущий через Ламанш. Что вы ответите, если вас спросят об этом?
Студент сказал, что на эту тему с иностранцами разговаривать не станет, но был отстранен от поездки. Отвечать следовало как-то иначе… Спрашивать в парткоме и райкоме могут решительно обо всем: кто по своей научной квалификации японский император? Сколько тонн стали выплавлено в СССР в 1970 году? И даже: почему вы разошлись со своей женой? Люди опытные утверждают, что важно даже не содержание вопросов и ответов, а та манера, с которой допрашиваемый держится на допросе. Если отвечаешь бодро-весело – прекрасно. Унылый тон, недовольство на лице, медлительная речь рассматриваются партийцами, как серьезный криминал. Но самое опасное – отвечать с иронией или, не дай Бог, с сарказмом, Этого в парткомах и райкомах не прощают. Но в общем-то главный смысл всей этой игры в том, чтобы унизить человека, который через несколько дней может оказаться на свободе. Кстати сказать, выездная судьба ученого решается в основном не здесь, она решается в КГБ, куда параллельно идут документы. Но здесь, в парткоме и райкоме, вам напоминают: вы – зависимы. Не забывайтесь, профессор!
Пока длится «оформление», вы не можете ответить тем, кто вас пригласил, ни «да», ни «нет». Официальная рекомендация на этот счет – не писать вообще, не отвечать на письма. Но если вам отказано в поездке, те же партийные организации потребуют:
«Напишите, что вы больны, что вы – заняты».
И это тоже тест на покорность.
Профессор Лапин отчаялся. Его не выпускают ни в Швейцарию, ни в США. Он не поехал на Шестой Всемирный конгресс по психиатрии, который состоялся в сентябре 1977 года в Гонолулу. Все это не для него. Он чем-то (чем именно, он решительно не понимает) прогневал начальство и в капиталистические страны путь ему закрыт. Но в Польшу-то он может поехать? В нашу Польшу. Кстати, в Кракове происходит симпозиум по интересующей его проблеме. Нет, и в Польшу нельзя (1973 г.). А к другу-ученому в Варшаву? Отказ (1974 г.) Лапин едет в Москву (1975 г.). Улица Огарева, дом шесть, Министерство внутренних дел. Генерал МВД не скрывает своего недоумения по поводу профессорской жалобы. Он, генерал, даже высказывает просителю свое кредо на сей счет:
«Я профессорам и докторам вообще не разрешал бы никуда ездить. Потому что у каждого профессора сто аспирантов и приятелей в разных странах. Так что же его, в сто стран и пускай?!»
…Художник Доре, более ста лет назад иллюстрировавший книгу маркиза де Кюстина, среди прочего изобразил, как российский обыватель едет за границу. От пограничного столба туда русские бегут с прыткостью молодых телят, обратно же бредут как на заклание. Ту же смену настроения отмечали многие писатели и путешественники, и в том числе Огарев, чьим именем ныне названа улица, где располагается Министерство Внутренних дел СССР. Но какие бы переживания не ожидали вернувшегося на родину обывателя прошлого века, ему и в голову не могло придти то, что произошло недавно в одном из московских научно-исследовательских институтов. Здесь два сотрудника, кандидаты наук, собирались на международную конференцию по ферромагнитным материалам. Ферромагнетика – область довольно узкая и сложная, так что разобраться в проблемах, обсуждаемых на конференции, могли только эти двое. Но в последний момент оба ученых получили отказ на выезд, а вместо них поехали два чиновника из министерства. В ферромагнитных делах чиновники смыслили мало, но один из них все-таки прочитал по бумажке написанный учеными доклад и даже промычал что-то в ответ на заданные вопросы. Но вот, погуляв всласть по заграницам, чиновники вернулись в Москву. Они привезли с собой проспекты и материалы конференции, но разобраться в обсуждаемых проблемах им было не под силу, А между тем, Ученый совет института, от которого они ездили, требовал, чтобы они сделали доклад о виденном и слышанном. На минуту чиновники струхнули, но только на минуту. Из положения вышли они очень просто: вызвали в свои министерские кабинеты подчиненных им специалистов (ну да, тех самых, которых не пустили за границу) и приказали, разобравшись в привезенных бумагах, сделать доклад о конференции. Конфуз? Позор? Ничего подобного. И те, кто слушали – Ученый совет НИИ, – не устыдились, и те, что докладывали, не почувствовали себя оскорбленными. Рядовой эпизод управляемой науки…
Но, может быть, все те, о ком я пишу – доктор Лихтенштейн из Черноголовки, профессор Лапин из Ленинграда, профессор Исаев из Самарканда, московские специалисты по ферромагнетикам – всего лишь неудачники, случайные, нетипичные неудачники? А основная масса ученых, которым надо ехать по делам науки за границу– все-таки едут? И при этом научным контактам и душевному равновесию исследователей не наносится никакого урона? Такова официальная версия… Мне не удалось получить данные о выезжающих за рубеж медиках. А про Академию наук СССР кое-что я узнал. Человек, много лет служащий в Президиуме АН, рассказал: из каждых ста ученых, что подают прошение на выезд в научную командировку, едет не более десяти. Остальные получают отказ, или им «не успевают» оформить документы, или теряют их «выездное дело», или… Впрочем, что за разница, каким именно инструментом производится операция. Итог один: девяносто из ста не едут.
«Чтобы раздавить столько надежд, заткнуть столько ртов и ушей, нужен, очевидно, немаленький штат», – предположил я, «Немаленький,» – согласился мой собеседник. Он выложил на стол Ежегодный справочник АН СССР за 1972 год и мы вместе с ним могли подсчитать, что только в стенах Академии по должности сопротивляются научным контактам никак не менее двухсот пятидесяти человек. (В одном только Управлении внешних сношений около полутораста человек). Мне подробно рассказали, чем занимается эта армия, как хитрит и жульничает, обманывает и унижает тех, кому ехать за границу не положено. Все это выглядело довольно однообразно. Интересными показались только две детали. Рассказчик долго излагал все этапы «оформления» (в Академии их восемь). В отличие от других ведомств, «выездное дело» сотрудника Академии наук идет также в отдел науки ЦК КПСС, его согласовывают в отделе пропаганды ЦК и долго исследуют в КГБ. Перечислив все пороги и водопады, чиновник Президиума вдруг совершенно серьезно заметил: «Мы ведем борьбу с этим безобразием». «С каким?» – не понял я, полагая, что ученые все-таки отстаивают свое право на свободный выезд для встречи с коллегами из других стран. Но оказалось, что Президиум Академии наук СССР борется только с тем, чтобы отъезжающие получали документы не за сутки до отлета, как теперь, а хотя бы за два дня. Да, борются. Но пока безрезультатно.
Пытался я расспрашивать своего просвещенного собеседника и о расширении научных контактов в связи с разрядкой. Оказывается, вопрос о расширении был серьезно обсужден еще летом 1973 года, когда незадолго до поездки Брежнева в США Академия наук СССР послала в Америку группу физиков, чтобы подготовить научное соглашение «на высшем уровне». По возвращении гонцов в Президиуме состоялся обмен мнениями. Кроме академиков, на нем присутствовал генерал КГБ Степан Гаврилович Корнеев, начальник Управления внешних сношений АН СССР. Американцы выдвинули тогда довольно радикальный план: увеличить интенсивность научного обмена в десять раз, то есть вместо одного американца в СССР и одного русского в Америке держать десять физиков в лабораториях противоположной стороны. И не по два месяца, а по году. Такой план встретил у генерала Корнеева возражения. Ведь американцы, едучи в СССР на год, привезут с собой семьи. Значит, и советских в Америку надо посылать с семьями. А вдруг они того… удерут? Нет, уж пусть американцы едут к нам с семьями, а мы своих станем посылать в одиночку на четыре месяца.
Мудрое решение генерала всех вроде удовлетворило, но вот беда: с советской стороны, значит, будет ездить уже не десять, а тридцать человек в год… Опять нехорошо… И тут сидевший до того безучастно один академик со вздохом произнес:
– Боже мой, сколько же хлопот этот усиленный обмен принесет внутренним органам Америки, не говоря уже о наших органах…
Генерал Корнеев бодро откликнулся:
– Этого бояться не надо! Если научные контакты возрастут, нам тоже спустят сверху дополнительные штаты…
После этого заявления обсуждение проблемы расширенных научных контактов пошло веселее и вскоре академики утвердили наиболее рациональный план обменов.
Генерал Корнеев – фигура в сфере советской науки колоритнейшая. Думаю, что деятельность его по части разрывания всех и всяческих научных связей когда-нибудь станет предметом специального исследования. Научная молодежь Академии его иначе как душителем не зовет. Но сам генерал о своей деятельности другого мнения. Пребывая много десятилетий при академиках, он и сам возжелал ученой славы. И что же? Года четыре назад генерал защитил диссертацию на степень кандидата исторических наук. Историческая эта диссертация была с восторгом принята Ученым советом Института востоковедения АН СССР. Называлась она (слушайте! слушайте!) «Международные связи Академии наук СССР». Я поехал в Институт востоковедения, чтобы дознаться, какие новые идеи выдвинул генерал Корнеев в области научных обменов. Но знакомый профессор не посоветовал мне вдаваться в подробности:
«Члены Ученого совета тоже хотят ездить за границу, – сказал он. – Да и старое это дело, сейчас генерал уже завершает на ту же тему докторскую…»
Я дописывал эту главу в последних числах мая 1976 года. На две недели раньше в Москву приехал литературный герой одной из моих книг, профессор-фармаколог Израиль Ицкович Брехман[75]75
Подробнее о нем в моей книге Панацея – дочь Эскулапа. М. 1973.
[Закрыть]. На полгода раньше он получил приглашение выступить в Сингапуре на Международном симпозиуме стран западной части Тихого океана по фармакологии. Пригласили его не случайно: Брехман – знаток фармакологии аралиевых (женьшеня, элеутерококка). От Владивостока до Сингапура по прямой не так уж далеко, но советскому ученому, где бы он ни жил, полагается всякое заграничное путешествие начинать от Москвы. Итак, профессор, чье «оформление» завершилось благополучно, проделал девять тысяч километров, чтобы получить свои документы. Человек обязательный, он явился в Управление внешних сношений ровно в три часа пополудни, как ему и было сказано. Все было в порядке: паспорт, виза, деньги, билет на самолет. И все-таки профессор Брехман в Сингапур не полетел. За два часа до того видный чиновник АН СССР приказал его за границу не пускать. Объяснения? Без объяснений. Протестовать? Жаловаться? Но до начала рейса Москва-Дели-Сингапур – лишь несколько часов. Ученому осталось лишь отправиться домой, то есть проделать снова девять тысяч верст от Москвы до Владивостока.
В Сингапуре, надо полагать, повторилось то, что не раз уже происходило в других местах: в строго намеченное время председатель Симпозиума объявил доклад профессора Брехмана из СССР. Помедлив секунду и видя, что фармаколог из России не занимает трибуну, председатель объявил получасовой перерыв до следующего доклада. «Рашен тайм, господа, – сказал он, – рашен тайм». Не знаю, кто придумал это выражение, но оно прочно укоренилось на международных научных встречах, где приглашенные русские почему-то частенько отсутствуют.
Надо ли понимать, что руководители Советского Союза мешают международным контактам своих ученых только оттого, что боятся, как бы те не остались за рубежом? Нет, конечно. Дело обстоит сложнее. Советское руководство вообще не желает контактов наших граждан с иностранцами. Постоянные помехи на всех уровнях предназначены для того, чтобы никакой неконтролируемой дружбы, никаких частных контактов вообще не возникало. При Сталине за знакомство с иностранцем, за переписку с заграницей арестовывали и ссылали в лагеря. Теперь не арестовывают. Но ненависть к общению с внешним миром в крови у чиновника, и в том числе у чиновника от науки.
В мае 1976 года в Москве в соответствии с советско-американским соглашением о научном сотрудничестве в области медицины состоялся симпозиум по иммунологии опухолей. После симпозиума руководитель американской делегации Уильям Терри, директор Американского национального ракового центра, сделал официальное представление Министерству здравоохранения СССР о том, что директор Института микробиологии и иммунологии имени Гамалея в Москве академик О. Бароян всячески мешал контактам советских и американских иммунологов. В связи с этим я спросил группу докторов наук из Института имени Гамалея. На вопрос, прав ли Уильям Терри, они ответили: «Доктор Терри совершенно прав. Бароян срывал любую попытку провести беседу в лаборатории». Но зачем ему это было нужно? – спросил я.