Текст книги "Управляемая наука"
Автор книги: Марк Поповский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
А случилось вот что. Борис Васильевич Петровский получил предложение перейти из Второго Мединститута в Первый на более престижную кафедру. Выбирать себе место работы – право каждого ученого. Но профессор Петровский не просто ушел от своего коллектива, но приказал сорвать с бетонных оснований и перевезти вслед за собой всю ту диагностическую аппаратуру, с которой работали его ученики и сотрудники. Операция была проведена столь стремительно и в такой строгой тайне, что о бегстве шефа и увозе аппаратуры хирурги узнали лишь увидя опустевшие лаборатории. Брошенные учителем, многие из них вдобавок остались и без диссертаций, так как их исследовательские работы, в частности по диагностике сердечных заболеваний, строились на данных, полученных с помощью уникальных диагностических аппаратов и приборов.
Умение прибирать к рукам ценную научную аппаратуру и пользоваться ею с наибольшей для себя пользой, определило немало академических и профессорских карьер. Сотрудники НИИ, расположенного в подмосковном городке Черноголовка, с восторгом рассказывали мне о своем давнем руководителе, Восхищение вызывали не столько даже научные достижения этого профессора, сколько его уникальная способность доставать приборы. Он умел мастерски обводить вокруг пальца снабжающую организацию, перехватывать приборы, предназначенные для чужой лаборатории, умел подольститься к распределителям кредитов и Бог знает что он еще мог. А в результате неплохо вооружил своих сотрудников. Профессор давно уже работает в другом институте, но на старом месте его вспоминают с почтением, с искренним чувством, ведь он проявил качества для современного научного работника совершенно необходимые. Черноголовка – не какое-нибудь захолустье. Расположенный в 50-ти километрах от столицы в сосновых лесах, этот городок объединяет несколько академических институтов, и в том числе Филиал Института Химической физики АН СССР, возглавляемый Нобелевским лауреатом академиком Н. Н. Семеновым. Черноголовка славится довольно высоким уровнем исследовательской мысли. В декабре 1975 года я провел там несколько дней в качестве гостя ученого, о котором я тогда писал. Моему хозяину. Герцу Ильичу Лихтенштейну, талантливому продуктивному исследователю, десять лет назад удалось, несмотря на свое еврейство, пробиться к заведованию лабораторией. Это позволило ему осуществить многие из своих замыслов. А замыслы у Лихтенштейна, работающего на пересечении химии, физики и биологии, очень интересны. Ему принадлежит несколько международно признанных открытий, в частности метод использования радикалов в качестве меток в биологических системах, а также расшифровка чрезвычайно важного с научной и народно-хозяйственной точек зрения процесса «мягкого» связывания азота атмосферы ферментом почвенных бактерий. Изящество и глубина работ этих получила признание ученых многих стран мира. В США в 1975 году издана книга Лихтенштейна. Я видел у своего героя сердечные письма от таких корифеев современной науки, как Давида Филипса из Оксфорда (Англия), Мак-Коннела из Стенфорда и Руфус Ламри из Университета в Миннесоте (США); от профессора Аннет Олфсен из Парижа и крупнейшего австралийского биохимика Сирилла Эппелби.
Меня, естественно, интересовало, как ученый шел к своим открытиям. Однако большая часть его рассказов сводилась к тому, как он и его сотрудники преодолевали отсутствие приборов и химических реагентов. Недостаток лабораторной техники, по словам Лихтенштейна, на несколько лет задержал реализацию его открытий. Были моменты, когда, в результате технического убожества и последовавших вследствие этого неудач, под угрозой оказались не только замыслы ученого, но и его должность. Впрочем, склонный к оптимизму Герц Ильич утверждал, что техническая нищета, в которой он пребывает столь ко же лет, сколько служит, во многом изощрила его ум и подтолкнула его изобретательскую мысль. «Когда у вас нет приборов, вы становитесь оригинальным ученым» – невесело шутит он.
В Лаборатории Лихтенштейна мне показали радиоспектрометр электронно-парамагнитного резонанса – прибор чрезвычайно важный для изучения кинетики химических реакций. Прибор был изобретен около двух десятков лет назад в СССР доктором Завойским из Казани. Но за 15 лет, с тех пор как прибор начали «на потоке» производить наши заводы, прибор ни разу не совершенствовался, не модернизировался. Тот же радиоспектрометр, выпускаемый западными фирмами за последние годы, стал прибором значительно более совершенным и более удобным. «К сожалению, я совершенно бездарен в искусстве добывания аппаратуры, – разводит руками профессор Лихтенштейн. – Мне проще придумать новый метод или приспособление, нежели выцыганить у начальства даже никому не нужную старую технику». Ученый признается в чувстве горечи и уныния, которые охватывают его, когда он читает об экспериментах, которые в США и других странах ставят его коллеги. Он и мечтать не может о той степени технического совершенства, которым они пользуются там. И хотя Герц Лихтенштейн не уступает, а может быть даже превосходит своих научных конкурентов оригинальностью и значительностью идей, его не оставляет чувство своей второсортности. Ведь он работает поистине в нищенских условиях. Молодые кандидаты наук из его лаборатории воспринимают эту ситуацию не столь остро, но и они видят, насколько отсутствие, как они говорят, «железок», задерживает их возможности, их творческий порыв. Один из них, зайдя ко мне в гостиничный номер и заговорщицки понизив голос, даже пропел частушку, сложенную в лаборатории:
…Громада из пяти тысяч научных учреждений с их жестко бюрократизированной конструкцией и оброчнобарщинным механизмом работает примерно с тем же коэффициентом полезного действия, что Папинов котел. Статьи в советских научных журналах лежат месяцами, разработки тянутся годами, практическое внедрение даже самых крупных открытий растягивается на десятилетия. Научный сотрудник НИИ приборов, работающего на военное ведомство, признался мне, что уже много лет он и его коллеги видят свою очередную модель в металле примерно в то же время, когда зта модель морально устаревает. А уж о том, как мало влияет наша наука на сельское хозяйство, как ничтожно число созданных у нас оригинальных лекарств, как незначительно влияние научной мысли на такую сферу производства, как легковые автомобили, одежда, жилье, питание – и говорить не приходится.
Что думают об этом наши ученые?
Проще всего циникам. Директор института экономики и организации промышленности АН СССР (Новосибирск) академик Абел Гезевич Аганбегян (род. в 1932 г.) на вопрос, может ли СССР обогнать США в науке и экономическом развитии, ответил, что если бы когда-нибудь это случилось, то Советскому Союзу следовало бы остановиться и пропустить Америку вперед: не имея впереди США, мы попросту не будем знать, в какую сторону двигаться. По мнению академика Аганбегяна, достижения отечественной науки как правило лежат в парадигме того, что уже добыто в США. Сколько-нибудь фундаментальных и полностью оригинальных открытий наша наука при нынешнем ее состоянии не дает и дать не может.
В отличие от академика Аганбегяна, доктор наук Р., также занимающий высокое положение в одном из учреждений АН СССР, не циник. Крайне низкая продуктивность советской науки его глубоко огорчает. Но и он убежден: наша научная гонка с Западом проиграна. Безнадежно отстали не только естествоиспытатели, но и гуманитарии, и те и другие не могут работать в полную силу в обстановке бюрократического надзора и насильственного единомыслия. В интимной, не предназначенной для чужих ушей беседе, доктор Р. рассказал мне о тех горьких невзгодах, к которым привело его изучение нашего общества. «Я болезненно пережил разрыв со своей страной, – признался он. – Но это уже в прошлом. Я не стремлюсь в эмиграцию, наоборот, пытаюсь исследовать свою родину, рассматривая ее как вирусолог рассматривает вирус или онколог – опухолевую клетку. Беда не в том даже, что плоха страна, ее институты, ее правительство, а в том, что мы, интеллигенция, ученые не можем предложить своему народу ничего конструктивного. И не столько даже в области инженерии или химии, сколько в области исторического анализа, философских идей и этики».
Но рассуждения академика Аганбегяна и доктора Р. – только поверхностная рябь, не достигающая низов научной массы. В недрах миллиона идет свое шевеление, своя возня, свои переживания. Одномиллионный СТС или МНС[51]51
СНС – старший научный сотрудник, МНС – младший научный сотрудник.
[Закрыть], конечно, тоже не дурак и тоже видит с какой черепашьей скоростью движется работа в его лаборатории, в его институте. Он знает, сколько ценнейших идей идет в отвал, не реализуется. Он понимает также, что японский анализатор белков во много раз лучше советского и что советским контрастным препаратом, который необходим для рентгенодиагностики кровеносных сосудов, пользоваться не следует, если хочешь не повредить, а помочь своему пациенту – надо искать английский контраст. Но куда более захватывает одномиллионного вопрос о том, утвердят ли его в должности на следующий срок, примут ли к защите его диссертацию и удастся ли выбить в дирекции рулон фотопленки «Микрат-500». «Социальные проблемы? Философия? Нравственность? Все это я давно уже вынес за скобки своей жизни – говорил мне во Владивостоке патофизиолог и фармаколог Олег Иванович Кириллов. – Этим не только некогда, но и не следует заниматься. Это мешает работать!» Доктор наук Кириллов, которому принадлежит оригинальное развитие учения Ганса Селье о стрессе, в отличие от своего канадского коллеги не только не решается заглянуть в социальный аспект своей науки, но даже боится помыслить об этом. Он с юных лет приучен к тому, что за это бьют.[52]52
Пользуюсь случаем, чтобы выразить признательность доктору Гансу Селье, приславшему мне свою прекрасную книгуStress without distress. Книга Селье лежит на перекрестке медицины, биологии и социальной психологии. К сожалению, в последние полвека в СССР не вышло ни одного произведения такого рода.
[Закрыть] Отставание науки ~ тоже проблема социальная и потому, по мнению моего владивостокского знакомого, заниматься ею не следует. Отвлекает, да и рискованно. Насколько я знаю, той же точки зрения держатся сотни научных работников, подвизающихся в самых различных сферах науки.
Итак, человек из миллиона не может полностью приостановить свою профессиональную деятельность (тогда он лишится заработной платы), но в существующих условиях он не может и работать так, чтобы наука действительно двигалась вперед. Ему остается, согласно широко распространенной у нас шутке, двигать науку вбок, то есть производить некие действия, почитаемые исследованиями и пригодные для отчетности. Конечно и при такой ситуации находится довольно много людей, несмотря ни на что желающих открывать, изобретать, исследовать. Но в системе миллиона судьба их предрешена.
О том, что массовый ученый работает плохо в последние годы, заговорили (правда, с большими оговорками) и в открытой прессе СССР. «На сегодня с эффективностью труда в науке не все благополучно, – пишет кандидат технических наук Б. Н. Волгин. – Возрастание численности ученых сопровождается понижением их творческой активности… Причем эта закономерность имеет повсеместный характер».[53]53
Б. Н. Волгин: Молодежь и наука. М. 1971 г. Издательство «Знание», стр. 37.
[Закрыть] В книге Волгина говорится даже о сложившейся в институтах страны «провинциальной атмосфере всеобщей неторопливости».
Большинство статей в Литературной газете на эту тему (наши научные журналы традиционно не касаются общественных проблем) сводят год от года падающий потенциал науки к неправильной оплате научного работника и к внутриинститутской организации. Психология ученого, а главное, зтика миллиона – по-прежнему остается темой запретной.
Но поскольку «всеобщая неторопливость» захватывает одну за другой все новые и новые лаборатории, поскольку срываются государственные планы, заваливаются министерские и правительственные задания, то чиновник принимает свои меры. Одно из таких «решительных средств» лежит на моем столе. Это отпечатанный в типографии довольно большим тиражом бланк следующего содержания:
Научный отдел АСУ[54]54
Отдел АСУ – отдел занятый организацией автоматической системы управления.
[Закрыть] НИИ Скорой помощи им. Склифасовского.
Техническое задание №…
Ответственный исполнитель
Вам поручено… Срок исполнения был установлен…
Задание Вами не выполнено. Обращаю Ваше внимание на недопустимость подобного отношения к выполнению возлагаемых на Вас поручений и ожидаю, что указанное задание будет полностью выполнено не позднее… Объяснения по поводу длительной задержки не принимаются.
Главный конструктор АСУ
Главного управления Здравоохранения
(И. Бескровный).
Верит ли доктор И. Бескровный в магическую силу размноженной типографским способом угрозы? Скорее всего нет. Но он – один из миллиона и действует в соответствии с правилами: проставляет в пустых местах бланка фамилии и сроки, посылает бумаги провинившимся и отмечает у себя в журнале галочками – «Н.К. предупрежден». В этом и состоит его труд.
Глава 4
Тайна, покрытая мраком
– Сограждане! – начал он взволнованно, но так как речь его была секретная, то весьма естественно, что никто ее не слыхал.
М. Е. Салтыков-Щедрин Полн. собр. соч. т. 8 стр. 302.
…Известно, что секретные сведения вернее несекретных.
М. Е. Салтыков-Щедрин Полн. собр. соч. т. З стр. 267.
Декабрьским утром 1975 года Кутузовский проспект столицы огласился воем сирен. Красные автомобили со всех сторон спешили к громадному административному корпусу неподалеку от станции метро Кутузовская. Горело на шестом этаже. В окна валил дым. Случайных прохожих удивило количество прибывших пожарных машин: вокруг здания сбилась их целая дюжина. Но еще более изумился бы прохожий, если бы оказался в вестибюле здания в тот момент, когда туда, во главе с начальником пожарного расчета вбежала группа спасателей. Команда вахтеров в фуражках с зелеными околышами преградила путь пожарным в касках.
– Предъявите пропуска! – потребовали охранники.
– Какие пропуска? – вознегодовал начальник расчета. – В здании огонь! Посторонитесь! – Он попытался отпихнуть ближайшего охранника и провести свой отряд наверх. Но не тут-то было.
– Ни с места! – скомандовал начальник охраны и расстегнул кобуру.
Воинство в фуражках схватилось за оружие.
– Пожар меня не касается, – заявил начальник охраны. – Без пропуска не пропущу никого. Институт режимный,
– Пропусти, скотина! – остервенясь кричал начальник расчета. – Ты понимаешь, что ты делаешь? Там же люди горят…
– Пусть горят, – невозмутимо ответствовала зеленая фуражка. – Без пропусков не положено…
– Кругом!!! – взревел начальник расчета на своих недоуменно топчущихся подчиненных. И спасатели спаслись от наставленных на них револьверов.
Пока в вестибюле препирались, пламя на шестом этаже разгоралось все сильнее. Там пылала установка, содержавшая триста литров керосина. Были обожженные, сгорело ценное оборудование и бумаги. Погасить огонь в режимном или попросту секретном НИИ приборостроения удалось лишь после того, как пожарные подняли механические лестницы и ворвались в горящее здание через окна. Количество жертв и понесенный институтом материальный ущерб осталось тайной. Зато доподлинно известно, что действия начальника институтской охраны, не допустившего пожарных в здание, были в соответствующих инстанциях одобрены. И не удивительно. Сотрудники могут делать сколько угодно скверную продукцию, могут затрачивать на разработку своих «приборов» сумасшедшие, ни с чем не сообразные средства, могут работать так медленно, что продукция их устаревает раньше, чем ее удается выпустить в свет – за все это с них никто всерьез не взыщет. Даже если бы институт на Кутузовском проспекте сгорел дотла, наказание примененное к директору и его заместителям было бы сравнительно мягкое. Но не дай Бог, чтобы из института произошла «утечка информации». За это с руководителей, говоря языком грубой прозы «снимают шкуру».
Тайна – главный предмет производства в этом и сотнях других секретных НИИ. Секретность – важнейший элемент советской науки.
Для того, чтобы постичь – для чего столь строго таим мы наше научное достояние, необходимо напомнить некоторые основные мифы закрытого общества. Главный миф повествует о том, что граждане социалистического государства – счастливцы по самому месту своего рождения – они живут в единственно прогрессивном обществе, в стране всеобщего благоденствия и довольства. Остальной – реакционный – мир полон злобы и зависти к стране Советов. Поэтому нам приходится все время быть начеку, держать порох сухим, оружие в боевой готовности и сейфы запертыми на три замка. Этот миф имеет свою поросль: «массовый шпионаж иностранных разведок», «наши славные разведчики и контрразведчики», «граница на замке» и т. д. Другая ветвь мифов толкует о советской науке, как о самой передовой в мире, об удивительных открытиях наших ученых во всех областях знания. Выходит, что у нас действительно есть что красть, есть за чем шпионить. А коли так, необходимо каждый институт, каждую лабораторию превратить в неприступный секретный бастион, в каждом научном подразделении возвести заслон против любых поползновений врага, в разделенном антагонистическом мире передовой, прогрессивной науке секретность необходима для защиты своих завоеваний. Такова официальная версия.
Версия эта сравнительно молодая, ей нет еще и полувека. Корни же всеобщей российской секретности лежат гораздо глубже, таятся в многовековых традициях народа. «В России из всего делают тайну» – писал 140 лет назад маркиз де-Кюстин. На 60 лет раньше ту же закономерность отметил Дени Дидро, живший несколько месяцев при дворе Екатерины Второй. А еще раньше о русской подозрительности с изумлением писали все европейцы, жившие у нас в XVI–XVII веках, в том числе Шлихтинг и Олеарий. Взгляд на каждого иностранца как на опасного соглядатая, от которого надо таиться – пронизывает всю русскую идеологию, народную и государственную. Железный занавес недоверия и опасений отгораживал Русь от прочего мира задолго до появления лозунга о пролетарском интернационализме.
Сливаясь с прямой выгодой, традиция становится материалом поразительной прочности. Тот безвестный вахтер, что готов был открыть револьверный огонь по пожарникам, только бы не впустить постороннего на секретную территорию – фигура символическая. Вахтер продемонстрировал, до какой степени традиция в наш век сцементировалась с личной выгодой. Ведь служба у институтских дверей оплачивается значительно более щедро, чем, например, служба младшего научного без ученой степени. А генералы секретности получают примерно те же оклады, что и профессура. Как же тут не радеть, как же не стараться?
Я сделал попытку исчислить стражей научной секретности (не вахтеров, разумеется, а сотрудников так называемых Первых секретных отделов). Первый отдел имеется в каждом институте, в каждом университете, в каждой самостоятельной лаборатории. Учреждения эти как правило очень многолюдны. Три сотни московских НИИ включают в свой состав добрую дивизию борцов за секретность. А всего по научной Руси секретников, надо полагать, не намного меньше, чем их антиподов – сотрудников службы научной информации, число которых достигает 100.000 человек.[55]55
Д. Гвишиани: Социальная роль науки и научная политика. М. 1968 г.
[Закрыть]
По рассказам старых ученых секретность не сразу захватила советскую науку. До Второй мировой войны даже в инженерных, физических и химических НИИ секретные работы были крайне редки. В Государственном оптическом институте (ГОИ), например, до войны засекречивалось не более двух-трех работ в год. Сейчас даже ученому-оптику, приехавшему в ГОИ по делам со служебным письмом, войти в здание института – нелегко. А постороннему и вовсе невозможно. На получение пропуска уходит подчас несколько часов, а то и дней. Но и войдя в здание института, гость не сможет навестить все лаборатории: внутренняя стража требует дополнительных пропусков для прохода на некоторые сверхсекретные этажи.
Секретность начала опутывать науку параллельно с милитаризацией. После войны ученых стали повсеместно привлекать к работе на военные нужды. Закрытые лаборатории возникли почти при каждом ВУЗе. Любую сколько-нибудь интересную научную идею военные стали приспосабливать для своих целей. Денег при этом не жалели. В милитаристские заботы постепенно втягивались исследователи, стоящие как будто в стороне от военных проблем. Им предлагали за крупные деньги изучить тот или иной узкий вопрос, с тем, однако, чтобы на время исследования лаборатория была засекречена. Но засекретить научное учреждение легко, а рассекретить почти невозможно. Так что все новые и новые научные подразделения ввязывались и продолжают ввязываться в разросшуюся до колоссальных размеров паутину безгласности. Ведь сотрудники засекреченных лабораторий не могут ни печатать статей, ни выступать на открытых симпозиумах. Их отрезают от всякого научного общения.
Несколько раз за последние годы раздавались голоса, призывающие облегчить, развязать узлы так называемой государственной тайны. «Надо хотя бы частично рассекретиться – призывал известный специалист в области радиотехники академик А. И. Берг. – Мы увязли в своих тайнах, как муха в меду. Так невозможно работать!» – К здравому голосу ученого никто не прислушался. Два или три тура послевоенного рассекречивания свелись к формальности. Грифы были сняты с аппаратуры и методов тридцатилетней давности.
Ныне полностью открытых НИИ в стране почти не осталось. Разве что Институт пчеловодства или охотничьего хозяйства, да и там авторам статей и книг предписано скрывать степень падения в стране медосбора и упадок охотничьего хозяйства. Даже в столичных академических институтах, куда приглашают иностранцев, где академики-классики дают интервью и всячески демонстрируют свою свободную волю, остается множество дверей наглухо запертых для непосвященных. Вы можете свободно войти только на второй этаж Института физических проблем АН СССР (директор академик П. Л. Капица). Внизу– секретные лаборатории. В Физическом институте им. Лебедева (ФИАН) добрая половина института также закрыта для посторонних глаз. То же самое происходит в институтах академиков Н. Н. Семенова, А. Н. Фрумкина, А. Н. Несмеянова и у многих других. Но вершины своей, своего, как сказал бы Достоевский, административного восторга секретники достигают в институтах военных. Тут им раздолье, тут для них рай.
Заработная плата в режимном институте значительно выше, чем в нережимном. Намаявшись на скудных своих достатках, МНС без степени или даже кандидат наук однажды узнает от знакомого или бывшего однокурсника о существовании «почтового ящика» подходящего профиля и спешит в дом без вывески, чтобы подать свои документы. Спешит он, впрочем, напрасно. Самый короткий срок оформления в режимном НИИ – три месяца, но часто проверка затягивается и на год-полтора. Тот, кому отказали, никогда и не узнает причины отказа: то ли подвели его недостаточно чистопородные родственники (евреев и состоящих в родстве с евреями в такие НИИ нынче – ни-ни), а может быть сработал донос соседа по квартире.
Но вот оформление закончено. Счастливец подписал бумагу, по которой отныне он обязуется не разглашать, не открывать, не сообщать о своих служебных делах ни жене, ни другу, ни сыну. Никому, ничего. Собственноручной подписью заверяет он также клятву, по которой отныне не станет знакомиться с иностранцами, не пустит ни одного иностранца к себе в дом, не поедет никогда заграницу и не напишет заграницу ни одного письма. В противном случае… он предупрежден… статья такая-то уголовного кодекса… И за утерю допуска (пропуска) в институт тоже – три года лагерей. После клятвы Счастливец получает, наконец, этот самый заветный пропуск-допуск и вступает под долгожданные своды.
Попав в лабораторию, он очень быстро убеждается в том, что все разглагольствования о неразглашении имеют мало смысла, потому что:
а) рядовой научный сотрудник работает лишь над конструкцией какого-нибудь одного блока, не ведая не только о других блоках, но подчас и о назначении всего аппарата (прибора) в целом;
б) потому что чаще всего сотрудники секретных лабораторий занимаются копированием образцов, изготовленных в США.
Тем не менее, таинственность соблюдается строжайшая. Пять человек, сидящих в одной комнате и одаренных разной степенью начальственного доверия (разные формы допусков), не имеют права не только обсуждать между собой трудности и удачи разрабатываемой схемы, но не могут даже краем глаза заглянуть в чертежи друг друга. В одном НИИ сотрудники Первого отдела не успели или забыли оформить допуск изобретателю аппарата, над которым работала вся лаборатория. И несчастный изобретатель долгое время был лишен права держать в руках чертежи своего собственного детища. Он не имел также права воспроизвести эти чертежи снова, тем более сделать это у себя дома или где бы то ни было за пределами института. За такое деяние ему опять-таки грозило тюремное заключение.
Очень скоро Счастливец начинает замечать, что его коллеги по лаборатории боятся сказать друг другу лишнее слово, и сам начинает фильтровать свои высказывания. Он учится произносить лишь самые незначительные фразы. Произнося же более или менее распространенное предложение, он тут же начинает пристально вглядываться в лицо собеседника – не стукач ли он? Но поскольку человек – существо все-таки социальное и склонное к обмену идеями, Счастливец делает попытку толковать с соседями по лаборатории об искусстве, о прочитанных книгах. Он с грустью убеждается, что искусство и литература почти никого вокруг не интересуют и единственное, о чем коллеги охотно спорят, это про футбол и хоккей. Однообразная, без ясной цели, без творческого горения, работа отупляет. Более талантливые и думающие оглушают себя водкой или ударяются в разврат. Но большинство сотрудников спокойны и чего бы то ни было странного или неприемлемого в своем положении не находят. Все нормально: они служат, зарабатывают, имеют даже возможность защитить диссертацию (зарплата при этом удваивается). О чем тужить? Уныло, тоскливо? Но служба и не должна быть местом для веселья…
Так и живет наш Счастливец год, пять, десять. Если он не член партии, то довольно скоро достигает своего служебного потолка и в служебной жизни его окончательно исчезает какой бы то ни было стимул. Иногда он, правда, испытывает легкие встряски, но отнюдь не творческого характера. Жена-врач попросила его как-то переплести у себя в НИИ годовой отчет родильного дома, в котором она работает. Отчет в мастерской переплели, но когда кандидат наук пытался вынести папку из стен института, его задержали. Напрасно показывал он охраннику текст злополучного отчета, напрасно листал перед ним страницы, на которых речь шла о числе первородящих и повторнородящих, об абортах и разрывах промежности. Страж не пропустил папку, потребовав специального разрешения от Первого отдела. «Секретность есть секретность», – объяснил вахтер ученому.
Однажды, правда, в унылом существовании нашего знакомого возник какой-то просвет: ему явилась счастливая техническая идея, которую он захотел обсудить с товарищами по работе. Завлаб, однако, не посоветовал ему придавать идее излишнюю гласность. Ведь об идеях такого рода никаких указаний не поступало. Да и у американцев ничего такого до сих пор не встречалось. Так что лучше не поднимать излишнего шума. Поскольку идея не носила секретного характера, Счастливец пожелал опубликовать ее в открытом научном журнале. Но статью несколько месяцев продержали в Первом отделе, после чего был вынесен вердикт: печатать только в журнале закрытом. Но у нашего знакомца к этому времени пропал всякий интерес публиковаться вообще. Он отдал черновики статьи в Первый отдел и постарался поскорее забыть об этом неудачном всплеске творческого чувства. И жена, и прямой начальник восприняли это со вздохом облегчения.
Обломавшись за несколько лет, Счастливец начал воспринимать свою работу лишь как место, где дважды в месяц ему дают зарплату, более высокую, чем дали бы в любом другом месте. Иногда, правда, выпив рюмку-другую, задумывается он о том, что работает на войну, на будущее кровопролитие. От этого на душе у него становится еще гаже. Но случается это редко, и с каждым годом все реже. Во-первых, потому что об этом ему не с кем разговаривать, проблем такого рода коллеги предпочитают не обсуждать. Но если он и находит собеседника, то ему резонно указывают на то, что в НИИ нережимном зарплата почти вдвое ниже. Так что вечную проблему войны и мира Счастливец разрешает чаще всего в рабочем порядке – в одиночестве за бутылкой водки.
Я не придумал историю Счастливца из режимного НИИ. Все, о чем здесь говорено, и многое другое в том же роде рассказывали мне мои знакомые и родственники, работающие или работавшие в подобных учреждениях. Многие рассказчики, сообщая эти факты, не находили в них ничего отталкивающего. Секретность со всеми ее крайностями воспринимали они как нечто вполне естественное. Один, доктор наук, который, кстати сказать, сам вынужден был в свое время под поясом, на животе, выносить из НИИ свою несекретную кандидатскую диссертацию, которую иначе Первый отдел ни за что бы ему не выдал, теперь, перевалив за пятьдесят, меланхолически замечает:
«Секретность, конечно, унизительна и глушит творческую инициативу, но среди сотрудников режимных НИИ преобладают субъекты толстокожие и малоспособные. Обитая в мире секретности, они не испытывают не только страданий, но даже и какого-нибудь неудобства. Так что их и жалеть не за что».
Мне трудно полностью согласиться с почтенным доктором, ибо есть по крайней мере один пункт, который вызывает у большинства научных сотрудников НИИ чувство глубокое и сильное. Как бы ни были развращены и подавлены эти люди, как бы ни были они «толстокожи», каждый из них все-таки хочет верить, что его тоскливая унылая жизнь имеет какой-то смысл, что он работает не зря и делает что-то нужное стране. Но и эта надежда то и дело рушится на глазах. Инженер, кандидат технических наук, много лет работавший в режимном НИИ, рассказывает:
«Больше года разрабатывали мы одну систему. Мы – это большая лаборатория, несколько десятков сотрудников. За основу, как всегда, взяли американский образец („перевод с американского“, – как шутила наша молодежь). Все шло хорошо, впереди уже маячило завершение работы и премия, когда, листая американский технический журнал, взятый в секретной институтской библиотеке, я обнаружил, что наши сверхсекретные чертежи опубликованы. Пока мы тут возились, американцы сняли систему с производства и рассекретили ее. Крепко раздосадованный, я с журналом в руках отправился к нашему завлабу. По дороге остановился в коридоре, чтобы еще раз заглянуть в опубликованную схему. Тут-то и поймал меня слонявшийся по коридору секретник. „Что это вы там рассматриваете?“ – „Схему номер такой-то“. Секретник просиял, собираясь вонзить в меня свои когти. – „Кто разрешил выносить схему из лаборатории?“ – Я показал ему обложку американского журнала. Он подскочил на месте: „Они пронюхали!..“ Это был стон человека, который поставил крест на своей дальнейшей карьере. Пришлось успокоить беднягу, объяснить ему, что пронюхали не они, а мы, но, увы, с большим опозданием…»