Текст книги "7 Заклинатели (СИ)"
Автор книги: Мария Семкова
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Семкова Мария Петровна
7 Заклинатели
Жил-был в землях германцев, в тех горах, что именуются Чернолесьем, очень разветвленный клан, лишенный постоянного имени и земель. Мужчины вырастали и делались либо старьевщиками, либо мелочными торговцами, а женщины чаще всего уходили в таборы и становились там, как и большинство кровных цыганок, преданными и умными женами. С кочевым этим родом, чьи кибитки прибыли в предгорья давным-давно откуда-то с юго-востока, местные бауэры и охотники старались иметь дело лишь по необходимости: говорят, причиною кочевья барахольщиков было какое-то большое преследование за ересь. И правда – имен родов и клана у этих людей нет, пусть они и разговаривают уже на германских наречиях, роднятся они только с цыганами, а богобоязненны так... Богобоязненны настолько, что любых богов и богинь стараются избегать, подношений не дают и от храмов держатся подальше. Изредка проявляют почтение к Гермесу-Меркурию, мастеру путей, к его знакам перекрестков, да и то по великой нужде – а в этом никакой заслуги нет. Не колдуют и младенцев в жертву не приносят, и слава богам!
А еще люди этого бедного рода легко продают лишних детей в рабство. Нет у них понятия о старшинстве: кто недостаточно вынослив, пронырлив и речист, тот и лишний. Если надвигается нищета, мальчиков кастрируют и продают куда дороже, чаще всего храмам.
***
Так поступили и с Герхардтом Шванком, когда-то старшим сыном старьевщика, а ныне славным жонглером и шутом.
Отец принял решение – довольно быстро, надо сказать – поколотил мать и призвал цыганского коновала. Дядя крепко ухватил мальчишку, быстро перевернул и прижал к груди. Детские штаны делаются с огромной дырой на заду, её еле прикрывает широкий лоскут, поэтому раздевать сопляка не пришлось. Цыган стремительно сделал что-то лязгнувшими щипцами и огнем, и Герхардт лишился сознания. Через неделю ему стало лучше, и он попробовал ходить. Мальчик был все-таки уже не младенец – догадывался, чего его лишили. Поэтому он обиделся раз и навсегда, а раз так, то без сопротивления и протестов дал продать себя маленькому храму. Служили там одной из чужеземных богинь плодородия, все постоянные жрецы были оскоплены, а нужен им был всего лишь певец. В таком окружении Гебхардту до поры до времени стыдно не было. Но когда речь зашла об обязательной для всех юношей храма проституции, он сбежал – не мог позволять, чтобы ему снова и снова причиняли боль.
После побега он продался бродячему театру. Юноша располагал чарующим голосом – был ли то регистр флейты для храмовых песнопений, высокий выносливый фальцет для баллад или же визги и скрипы уличных комедий – всегда слушатель, особенно если это толпа, бывал привлечен, затянут и окован; они чаще всего хохотали, но могли и заплакать.
Но время шло, и оказалось, что молодой артист недостаточно красив – нет, невозможно безобразен для лакомых женских ролей. Какой должна быть красавица? Златокудрой – пусть у Гебхардта вечно растрепанные русые волосы, пусть – для этого есть парики. Но куда девать маленькие глазки неопределенного зеленоватого оттенка, если у красавиц – огромные, широко расставленные, голубые блестящие очи? Что делать с невысоким ростом? Вставать на котурны? Но красавица должна быть статной, а не круглой и в толстых складках на талии. Что поделать – для кастрата были возможны роли комических старух и иногда смешных простаков, но и здесь имелось четыре претендента, вредных, склочных, с умением и радостью действующих через постель. Гебхардт несколько лет не решался уйти, пел за гроши за сценой, а в конце концов рассорился с директором этого балагана, взял лютню, бубен, волынку и деньги (не только свои) и ночью после общей пьянки сбежал.
В ближайшем крупном городе он заплатил цеху комедиантов и тут же купил всем известный наряд шута. В той местности, во владениях герцогов-Чернокнижников, это короткий плащ в большую красно-зеленую клетку и занятную шерстяную шапочку: такие вяжут из толстой шерсти по северному образцу: она украшена грубо-яркими звездчатыми узорами, отмечена кисточкой с бубенцами на темени, толстыми косичками на едва намеченных ушках; шуты пришивают к ее вискам по паре легких колокольчиков. В других местах шуты одеваются иначе – но типы шутовских одежд узнаваемы, и одинокие бродячие комедианты неплохо осведомлены друг о друге. Знают шутовское платье и разбойники, по возможности не трогают людей в такой одежде; могут и в гости пригласить, но это, конечно, невыгодно и опасно.
Из семейства старьевщиков, храма плодородия и бродячего театра наш жонглер вынес вот что: некастрированные люди – это еще хуже кошек и котов: долгий безумный гон у них можно спровоцировать очень простым, кратким и слабым воздействием, а потом они начинают вести себя весьма потешно. Гебхардт завел себе собственный театрик в заплечном мешке, это были куклы-рукавицы с большими нелепыми головами, которых он частью заказывал, а частью вязал сам. Куклы эти отличались от привычных – это были не сказочные герои, а самые обыкновенные современные люди; правда, для самого кукловода как раз обычные людишки и были героями никогда не исчерпывающей себя примитивной, скучной и странной сказки. Он придумывал коротенькие пьески, в которых эти вязаные и сшитые карликовые люди сами загоняли в себя в идиотские положения, и лишь единицам удавалось как-то выпутаться. Особенно хорошо ему удавались истории о плотской любви и ее последствиях; он удивлялся, что находит в этом с некастратами общий язык – он не знал, но дело было в том, что его "грязный" юмор ничем не отличался от юмора ребенка: ребенок шутит о любви испуганно, примитивно, тревожно, громоздит Оссу на Пелион и приправляет это такими дозами насилия, от которых взрослому стало бы стыдно и дурно. А вот Гебхардт не смущался нимало, а его зрители расслаблялись. Сочинял он и острые политические пьески, за которые его одно время звали Осой. Но это прозвище не прижилось; детские провокации и западающий в душу голос делали его непристойные представления единственными в своем роде, и он стал довольно широко известен под именем Гебхардта Шванка.
Тут проявился и второй дар этого удачника: он-то считал, что обязан успехом тому, что сам умеет испытывать лишь обиду, злость и страх, а также чувствует почти физическую потребность в мести. Люди же, дурашки, не в состоянии понять, когда их осмеивают слишком нагло, и им срочно нужно направить это несостоявшееся понимание на кого-то другого. Чтож, путь так, но такова лишь половина причины. Вторая половина заключалась вот в чем: никто из зрителей почему-то не видел, что речь в дурацких пьесках идет именно о нем – а обязательно о соседе, начальнике или подчиненном. Боги знают, почему это оказалось так – может быть, именно пол и его незабытое отсутствие мешало зрителю на время слиться с актером; толпа воспринимала круглое мягкое тельце и морщинистое круглое личико с глазами у самого носа, напоминающее то опасного ленивого кота, то свинку, то младенца, такими же чуждыми, как тело и лицо обученной бесхвостой обезьяны...
Как бы то ни было, два дара вели Гебхардта Шванка через время и чужие владения, и, когда ему подступало к тридцати, он пришел в столицу Чернокнижников.
Там Лот и Уриенс чуть не приказали его высечь, увидев одно из самых невинных представлений. Шванк на этот раз смеялся над модной в герцогстве тягой к легкой и необязывающей образованности. Главный герой, знатный рыцарь, лежа в постели с дамой, одним пальчиком прикасаясь к ее прелестной шейке, слушал стихи, что она читала ему – все то же нудное повествование об осаде и восстановлении Трои. Дама же чуть заметно шарила под одеялом. При этом рыцарь исподтишка взглядывал на толстую горничную, что сновала туда-сюда, а его дама косилась аж на рыцарского коня. Вот и все. Толпа, состоявшая из мелких придворных и дворцовой челяди, ржет, все как всегда.
Лот и Уриенс сначала рассвирепели и тихо схватили комедианта спустя несколько часов после представления, чтобы не срамиться перед толпою. Он смеялся – хоть кто-то наконец-то понял, что потешается кастрат именно над ними, полноценными. В итоге расхохотались и сиятельные братья. Наградив жонглера двумя монетами серебра, они подарили его отцу, и с тех пор Гебхардт Шванк стал личным шутом герцога Гавейна.
Сложилось так, что шут выходил в город и предместья. Он давал представления там, а потом возвращался и показывал герцогу иные представления, совсем другого свойства. На первый взгляд казалось, что жонглер служит кем-то вроде каменной стены в столице потомков Энея – на стене писали новости, в том числе и правительственные, и в конце концов воздвигли для этой цели очень длинный невысокий шлифованный белый камень на центральной площади. Но вести о подданных – не все, далеко не все. Вдобавок к своим куклам-рукавицам личный шут связал еще одну армию карликов: эти новые куколки надевались на пальцы. Он шевелил облаченными пальцами перед Гавейном, тот склонялся к ним, и никто во всем дворце не слышал, о чем же переговариваются-танцуют герцог и его шут. Часто сам Гавейн надевал пальчиковые куклы. Как правило, это были два принца и три Зеленых Королевы – теща, жена и дочь. Новый шут, правда, никого не обидел, герцог продолжал быть милостивым, и поэтому Гебхардта, насторожась все-таки, не трогали.
***
Началось с того, что старый, но не бессмертный Гавейн слег. Сначала он потерял способность двигаться, затем – речь. Стало непонятно, слышит ли он, видит ли? Уриенс в это время пытался поставить на место еретиков, а Лот закупал оружие.
Сейчас Гавейн, чье могучее тело составлено как будто из камней, а лицо – из каменных брусков, темный, как медведь, и с такими же маленькими глазками, лежит, весь в белом, бритый и остриженный, укрытый черным собольим плащом почти до самых подмышек, и плащ не смят.
В ногах его сидит любимый шут, тихонько пощипывает струны арфы и поет в регистре флейты, голосом, достойным сирен, "Песню о вечерних сумерках":
– Наступают сумерки, все идут на покой.
Солнце не остановится ни для кого из нас.
Огромная рыба охотится в большой реке,
Но она нам пока не страшна:
Мы пребываем на суше.
Темные глаза Гавейна уходят то влево, то вправо, как во сне, и на руки шута он не смотрит.
Шут успел допеть свою погребальную колыбельную, и лишь тогда высокий порог раскрытых дверей переступили три лесных королевы, все враз. Та, что в центре, одетая в белое (знак сурового траура, который когда-то будет окончен во имя нового), голубоглазая и златокудрая, легонько стукнула певца по плечу:
– Уходи, друг Гавейна!
Шут поспешно вскочил и, даже сейчас, смешно поклонился:
– Но, госпожа Броселиана...
– Это бодрствующая кома, – матерински улыбнулась она, – он видит и слышит, но не может ответить. Ты мешаешь ему своим присутствием.
– Но, Ваше Величество...
– Мы отправим его в низовья реки, на остров Авалон. Там сестры-целительницы подарят ему сон без сновидений – кто знает, может быть, и бессмертие до какого-то предела... А мы сейчас попробуем исцелить его сны, и ты нам здесь не нужен.
Шут промолчал, поморгал. Королева, стоявшая слева, одетая в бархатную зелень, уже готовая к беременности и браку, нетерпеливо притопнула:
– Гебхардт, тебе нужно объяснять?! Скоро начнется война. Мы унесем город в леса, погибнет много народу...
– Тише, Моргауза! – прикрикнула королева в черно-лиловом, выбранном в знак бессрочного траура, – Шута это не касается.
– Артес, Моргауза, не ссорьтесь, – прошептала Броселиана, – Ему может быть больно.
И тогда Артес склонилась к ложу и долго целовала мужа в лоб. Его глаза двигались все так же, вправо и влево. "А выглядит она старше матери, – подумал шут, – вот и морщинки, и седина...".
Гебхардт Шванк тихо заплакал и вышел.
***
Началось и с другого события. Где-то у границ Леса Броселианы жила-была одна старушка. Сыновья ее подались в рыбаки, дочери вышли замуж. А потом разъехались кто куда и внуки. Вскоре и старика на охоте задрал медведь. Стало старухе скучно и одиноко. Все ей хотелось заполучить себе кого-нибудь такого, кто не покинет ее до самой смерти. Летом, не получив никаких новых вестей от почти пожилых детей и повзрослевших внуков, она завязала все свои деньги в угол платка, заколотила дверь хижины доскою, отвела козу за три мили к соседям и ушла.
Через некоторое время она оказалась в городе и, поговорив со встречными, пришла в Храм.
Молитвенная Мельница выкинула ей единственную карту – изображение Великой Матери, что сначала распадается на части, а потом высиживает их, и они вырастают, становятся самостоятельными. Старуха не умела читать, поэтому никаких справок не запросила, в Библиотеке и Скриптории не побывала. Черное Зеркало у входа не произвело на эту новую паломницу никакого впечатления. Все было на редкость в порядке – так посчитал дежурный жрец, Филипп.
Старушка отправилась на конюшню, развязала свой узелок и купила крепкого белого осла с черным крестом на спине и получила веревочную уздечку в придачу. Она знала, что справиться с ослом не так-то просто – всю жизнь проходила пешком... Но сейчас пройти к Сердцу Мира, опираясь на клюку? Вот она и решила – куплю-ка себе осла, а по пути уж сумею с ним договориться. Да и если ни один из богов не изберет ее, осел-то останется, а живут ослы долго, и обращаться с ними надо умно...
Так что новая паломница с помощью служки взгромоздилась на осла и уехала, откуда пришла.
До Сердца Мира она добралась в тот же день, совершенно без помощи и без приключений.
Склонившись к тихой воде, она не увидела своего отражения. Преклонив колени, она почувствовала радость толпы существ и поняла: это – ее радость. В радости она испила воды и ощутила любовь. Кто-то внутри, радостный ребенок, любит ее, и она ощутила – это она сама. И она любит того, кого приняла. Ощутив это, она освободилась, а принятый ею начал расти – легко, быстро и совсем безболезненно, не так, как в утробе вырастают человеческие дети.
Старушка помедлила у воды – не произойдет ли еще чего. Но, когда на поверхности проступило ее отражение, оно показалось ей чуждым. Она встревожилась и заспешила.
С трудом взобравшись на осла (очень, кстати, смирного и понятливого), она тронулась в обратный путь, надеясь вернуться в Храм засветло и привычно поглядывая на небо – совсем легкие и редкие облачка дождя до ночи не предвещали.
Ее тревога каким-то образом передалась и белому ослу. Старушка надеялась как-то из этой тревоги выехать, и осел торопился. Радость никуда не уходила, но казалась то ли опасной, то ли привлекающей опасность. Если б бог был младенцем, то он уже встал бы на ножки и уперся ручками и головой в стенки ее тела. А какова была угроза и кому? Это не так важно, и старушка старалась уйти к Храму как можно быстрее. Бог радовался и прыгал, а паломница его берегла, и он не мешал ей. Тот, кто почуял их у моря, разинул челюсти, как лепестки цветка; может быть, он был подобьем змеи.
Осел сделал прыжок, не заметив препятствия. Старушка ударилась головой о низкую толстую ветвь какого-то незнакомого дерева, не такую гибкую и упругую, как еловые лапы. Ее сбросило с ослиной спины, и она сильно ударилась затылком о корень. Вспыхнул какой-то круглый ослепительно белый свет, и маленький бог, с которым она так и не успела познакомиться, свернулся в шарик, потом – в точку. Челюсти раскрылись еще шире, а змея натянула свои челюсти и на божественного младенца, и на голову его хранительницы.
Придя в себя, вдова охотника кое-как взобралась на осла и надежно привязала себя к этой спине с крестом, скрутив складки нескольких юбок. Змей все глотал и глотал ее, проталкивал все глубже, а нежная радость бога удалялась. Осел знал дорогу в Храм, и старушке нужно было заниматься только богом. Но, как она его ни звала, он исчезал, и, похоже, змее это очень нравилось. Вероятно, она заглатывала в первую очередь его и напряженно, бодро наслаждалась... А старушка оказалась чем-то вроде перца, когда его фаршируют жирной бараниной.
У Храма сидел Филипп, чье дежурство только что окончилось. По предписанию, он созерцал закат. Приняв осла с беспокойной ношей, он записал показания умирающей – но старая успела рассказать о черной змее и совсем лишилась сознания и в таком состоянии умерла. Белый осел вернулся в Храм – деньги вдовы охотника, значит, оказались пожертвованием. И покойницу, не скупясь и не роскошествуя, похоронили так, как хоронят привратниц, уборщиц, служанок и поварих.
Ни Филипп, ни его начальник так и не решили, приняла ли старая паломница кого-то из богов – и, если да, кем он был и погиб ли?
***
Тем временем Шванк наметил, куда ему податься. Один из новеньких герцогов карал еретиков на севере, другой собирал войска южнее и западнее. Открывался путь на восток. Чтобы не рисковать излишне, Шванк в толпе беженцев пересек реку на пароме, прошел восточнее по селениям и круто свернул на юг, к границам владений королев Броселианы и Аннуин.
И далее, углубившись в леса, он ступал недалеко от этой зыбкой незримой линии, которая легла ныне именно тут. Но жонглер был осторожен и в богатые неожиданными шуточками божеств владения Аннуин не лез. Если Лес сейчас охватывал и уносил с собою столичный город, то здесь этого было не видно...
Так он и шел, быстро, ни с кем не встречаясь, никого не заметив, незримо сопровождаемый двумя-тремя из зеленых рыцарей. Сыт бывал мелким собирательством и рыбной ловлей – у жонглеров крючки и леса всегда при себе. Иногда ему перепадали и деликатесы вроде сонь и жирных полевок на палочке. Рыцари были не против, пасли его незаметно и, как он чувствовал, расслабленно и не слишком внимательно. Было ему в ту пору уже очень сильно за тридцать.
Спустя дни или недели поредел Лес. Так напоминают о себе земли, выделанные человеком. Недавно тут паслись стада, и травы все еще были низки (хорошо, негде прятаться змеям), а древостой замещала молодая лиственная поросль – просто щетка прутьев. прячущая топкие лужи, и двигаться стало не слишком удобно. Отступив в дубовые, светлые владения Аннуин, отставной шут зашел чуть южнее, чем следовало.
Когда затрещала одна из сорок, ему пришла в голову на редкость удачная мысль.
"А зачем я иду на восток? Потому, что нельзя оставаться на западе, так. Но тогда надо бы... Да... Нужно уйти в Леса Востока, в мир иной. Там насмотреться чудес, набраться сказочных сюжетов... И тогда можно выбросить шапку и клетчатый плащ, можно навсегда вернуться в чернолесье..."
И Гебхардт Шванн представил себе, как ступает он по горам, усыпанным ржавой хвоей, как дышит сосновым воздухом, как сидит и сказывает, одетый в черное, у вечерних очагов; дети засасывают пальцы и даже кулаки, толстые бауэры разевают рты, смеются охотники... И сыплются в рот растолстевшему Шванку куски пирогов и сардельки, текут потоками сливки и пиво. Есть у Шванка свой маленький теплы домик...
Тут сорока застрекотала еще тревожнее, и сказитель пришел в себя. Он еще раз выбрал идти к востоку, и вскоре дубы сменились сначала липами, затем – березами. Потом проявилась широкая тропа и вывела его к лугу.
Он знал: здесь начинаются странные земли. Когда-то в этих местах было большое озеро, принимавшее две реки, а может, и больше. Теперь оно пересохло – остались большие площади утрамбованных когда-то водою илов и глин, а среди них – источники целебных вод, ручьи, речки, длинные озерца и гривы меж ними. Много болот, больших и малых. Это три или четыре дня пути, а живет ли здесь народ, кроме охотников на водяную дичь? Немного дальше будут горы. Там живут крестьяне, приветливые и гордые. Можно просто играть им музыку и показывать кукольные пантомимы. А за горами начнется великий восточный Лес, темный, хвойный, страшноватый, где правят иные лесные девы.
А если уйти на юг и идти долго, то будет горный проход на родину предков, на побережье. Говорят, там из розовых лепестков давят масло, а плоды дикой розы возами везут на север как лекарство – такое множество всяких роз, да и иных растений, матерей аромата, превеликое множество на каменном побережье. Но кто его, Шванка, ждет у теплого моря?
Гебхардт Шванк рассеянно постоял, доедая горсть каких-то съедобных листьев. Он слышал, вдалеке хрустнула ветка, затем другая. Это его незваная свита торопилась вернуться к себе, в Броселиану, давала опасным поданным Аннуин понять, что уже уходит. Если захочет зеленый рыцарь, он может пройти без шума и можжевеловый бурелом. Слышал Гебхардт Шванк не так уж хорошо – он не снимал своей звенящей шапки; в лесу это глупо, но шут попросту позабыл о своем уборе – или не снял по привычке, потому что шутов не обижают в пути.
Пел один известный трубадур, что сумерки спускаются с неба. Это не так, думал Гебхардт Шванк. Свет небес есть всегда, он чуть слепит и в самую темную ночь. А серые сумерки подымаются из земли, как сейчас. Они вот-вот обволокут этот лес. Тени лежали, отливали синью и чуть лиловым, длинные, переломанные на месте бывших ручьев, что лизали странные земли весною. Но соловьи уже поют – сразу трое, потом четверо, громко и нервно. Значит, они еще не женаты, занимают места в кустах. Но почему же так поздно, почему они еще не ...
И вдруг из тени сбоку шагнул человек.
– Эй, Гебхардт Шванк! – бас его был тяжел, но не скрипуч, это мог быть певец, что исполняет в храмах партии подземных божеств.
Жонглер медленно обернулся. Человек сделал три шага и неожиданно заступил ему путь.
На человеке синий длинный плащ певца, арфа за плечом. Это понятно. Но на лицо – а он высок, гибок и, видимо, очень подвижен – падает тень широченных полей шляпы, сделанной из соломки. Виден только рот – как у маски актера, переломленный посередине, с резко поднятыми острыми уголками, с треугольным выступом длинной верхней губы. И подбородок, тоже треугольный, резной и жесткий на вид.
– Гебхардт Шванк!
Шут коснулся ножа.
– Приветствую тебя!
Незнакомец улыбнулся и показал ладони. Ничего в них не было. Гебхардт Шванк показал свои. Это, судя по синим звездам на плечах плаща, трубадур знаменитый. Но кто? Как отвечать такому? Они, те, кто пишет похотливые песенки, всегда у всех на слуху; а вот он, кастрат, таких песен не запоминал... Судя по возрасту, судя по звездам, по самоуверенности его, уж не Вольфрам ли это с Какого-то-там-Ручья – тот самый, что не умеет читать? Тот, что напихал рассуждений о плотской любви даже в свой роман о Копье и Чаше?
– Приветствую, досточтимый Вольфрам.
– Ты ошибся.
– Кретьен-для-Копья?
– И снова ошибся, – весело хихикнул трубадур, – Бери выше.
Трубадур тем временем крепко ухватил Шванка над правым запястьем и повел под единственный в этом месте старый дуб. Пальцы очень твердые; арфа старая, служит, наверно, века...
– Сядем.
Он подобрал плащ и изящно уселся на очень толстую петлю корня, как в кресло. Отупев, Шванк пристроился рядом, на каком-то круглом наросте.
– Да сними ты, наконец, свою шапку!
Синий трубадур цапнул Шванка по голове и закинул его драгоценную шапку назад и вверх. Она зацепилась в ветвях и, визгливо прозвенев, осталась висеть. Шванк подскочил, сжав кулаки. Синий только выставил ладонь, и она походила на лист.
– Сядь.
Шванк сел.
– Я предлагаю тебе вот что. Слушай.
– Говори!
– Ты согласен стать трувером?
– Как?
– Ты грамотен и можешь сочинить роман. Но я ставлю условие. Слушай же!
– Говори!
– Ты напишешь единственный роман. Потом потеряешь способность сочинять.
– Что?!
Шванк снова вскочил и вздернул собеседника за грудки.
– Ты что, завидуешь?!
– Да при чем тут зависть? – беззаботно смеялся тот. – Есть события, которые ждут романа. Есть ты. Я не обещаю тебе ни богатства, ни даже славы. Это ужасно, я понимаю – но при тебе останется твой голос...
– Нет!!!
– Да.
Что-то острое и очень крепкое надавило жонглеру прямо туда, где сходятся ребра. Все-таки нож? Он осторожно скосился вниз – не нож, длинный коготь на среднем пальце, чуть искривлен, как у птиц. Острый алмазный коготь – или возникший из твердого огня; да и подбородок незнакомца, давно уже видел шут, освещен светом дня, а не сумерек.
– Боже?
– Слушаю. Нужно встать, Гебхардт Шванк. Давай поменяемся одеждой.
Шляпы своей этот бог не снял. Плащ передал, и то же самое сделал шут. Накинув клетчатый плащ на плечи, бог стал еще немного выше и напомнил о какой-то птице степей. Жонглер укутался в синий плащ трубадура и вспомнил еще об одном чувстве некастрированных людей – он-то думал, что никогда не испытывал зависти, что был или неспособен к ней, или много выше всех этих завидущих самцов и самок...
– Понял теперь, что тебя двигало? На что ты разменивался, Шванк?
– Да, боже.
А если он напишет этот роман, то и Вольфрам, и Кретьен, и еще многие станут его собратьями, и зависть уйдет навсегда...
– Боже, я сделаю?
– Стой смирно.
Гебхардт Шванк ощутил, как высыхают и удлиняются ноги, превращаясь вроде бы в суставчатые тонкие трости. Его все тянуло вверх, а руки и плечи стало сильно и ритмично колоть, словно бы изнутри его кололи толстыми шильями. Потом так же заболело и все тело, и Шванк вспомнил о Железной Матери на одной из столичных площадей. Потом резко сплющило голову и рвануло вверх, вытягивая шею; он сложил ее почти вдвое, сопротивляясь тому, чтобы прыгнуть в воздух. Посмотрел вниз, на себя – но там были лишь белые ажурные перья и чешуйчатые ноги коленями назад с тремя очень длинными и широко расставленными пальцами. Попытался свести глаза – теперь он видел почти все, даже то, что сзади – и там был клюв, мощный, треугольного сечения, похожий на удлиненное лезвие клевца. Шванк в ужасе заорал – но и это был незнакомый и безобразный крик цапли.
– Успокойся.
Бог сбросил шляпу, но оставил клетчатый плащ. Лицо его казалось юношеским или лицом андрогинна – глаза поднимаются к вискам и зеленее, чем у Шванка, нос длинноват и изящен, как было модно у придворных дам; лицо вверху как бы женское, а снизу – мужское. Оно ни овальное, ни треугольное, и кожа его бледновата и на носу и рядом покрыта веснушками. Каштановые кудри напоминают руно и прически модниц из свиты Моргаузы... А он, Шванк, значит, стал хищной цаплей с зеленоватыми глазами...
Бог резко присел и взмахнул полами плаща – и тогда у ног обновленного Шванка пригнул шею и зашипел в ярости большой белый гусь. Шванк неожиданно, не прыгнув, взлетел, ринулся вверх, оттолкнулся от дубовой ветви и сделал три суматошных широких круга.
– Прекрасно! – прозвучало у него в голове, – Теперь лети выше, шире... Лети. Смотри.
Гебхардт Шванк кроме испуга чувствовал еще нечто незнакомое – странное пьяное счастье. Чуть позже, когда мысли его прояснились, обрели направление, он взлетел много выше и расширил круг. Воздух подпер его снизу, поиграл перьями и удержал. Он как бы плыл в воде, но летать было куда легче.
Он видел, как некий цыганский раб прячется со своею собакой в канаве, и его укрывает туман; как странствующий рыцарь оставляет мешочек денег поверженному противнику; как жрец с как бы присыпанной красным перцем головою выходит ночью к колодцу попить воды. Потом последовали события, события, события – легкие, стремящиеся друг к другу, пожелавшие развернуться. И они вдруг перестали течь легко, а потом остановились вовсе.
"Все, трувер! – прозвучала мысль, – Теперь возвращайся!"
Гебхардт Шванк послушно отяжелел и вытянул длиннющие ноги. Он мягко встал на землю и оказался чуть похудевшим некрасивым толстяком в синем плаще почтенного наградами певца. Рядом стоял шут-андрогин, и плащ ему был коротковат.
Лицо божества улыбалось опять, треугольной улыбкою, а локоны пошевеливал ветерок. Гебхардт Шванк, жалея о чем-то потерянном и избывая испуг, разозлился:
– Ну, боже... И ты хочешь, чтобы я, кастрат, писал о том, как один упертый кабан возжелал другого и создал ему... место жизни... место воплощения? Ну и ну, и слов-то таких нет, провались земля и небо!
– О, какие фразы, трувер!
– И как другой пугливый кабан создал лабиринт лесных путей, чтобы не сидеть под каблуком у жены, так?!
– Не только.
– Что еще, боже?
Мне нужна связь между страстями людей и тем, что происходит среди богов.
– Ничего себе! Я жоглер! Ты можешь понять это – я же сочиняю всякую похабщину для этих течных придурков, пропитанных похотью! Она устаревают уже через неделю. Какой роман? Зачем? Почему я?
– Ты напишешь только один роман.
– И что потом? Годами петь старые песни, ставить дряхлые шванки? Они устаревают уже через неделю, и зрители бросаются тухлыми яйцами и камнями.
– Но у тебя будет роман.
– Ага, очередное нудное "Восстановление Трои". Кому это нужно?!
– Мне, трувер. Мне.
– Для чего?
– Как знаешь. Если не нравится "Троя", пиши по образцу "Копья и Чаши". Ты же знаешь Вольфрама...
– Почему не он? Почему я?
– Я не обязан объяснять свой выбор. А ты не обязан ему радоваться.
– Ох... Как твое имя, боже?
– Если б ты спросил раньше, я бы сказал. А теперь возвращайся. Лес Аннуин извергнет тебя почти в самом городе Храма.
– А сказки?
– Роман. Иди в город. Мне нужен еще кое-кто, ты их увидишь. Слушай и беседуй.
– Но что...?
– Не беспокойся, я помогу.
Дальнейшее жонглер видел словно бы со стороны, глазами-желудями дуба.
Белый гусь шумно взлетел и лег брюхом на темя Шванка. Опустив крылья, он стал похож на головной убор замужних женщин – тот, что с ушками и назатыльником. Гусь стал убором, а убор словно бы просочился сквозь вздыбленные мягкие волосы, окутал череп и исчез. Только голова Шванка с тех пор выглядела так, будто он только что встал с дырявой подушки и пока не совсем проснулся.
***
Когда Гебхардт Шванк стукнул кольцом ворот о бронзовую пластину, окошко, скрипнув, открылось – и он увидел то же лицо. Войдя в дверь, он испуганно выдохнул:
– Кто ты?
– Я – Филипп, глава привратников. А Вы кто? Вижу, певец.
Голос совсем не тот – обыкновенный молодой тенор.
– Гебхардт Шванк, отставной шут герцога Гавейна.
– О, Хлоя! Приготовь этой важной персоне приличные покои!
– Хорошо, господин.
Девушка в сером склонилась почтительно и ускользнула.
– Потом подойдете к Хлое, прямо сюда...
– Хорошо. Но откуда Вы узнали?
– Что Вам понадобятся покои? Вы подошли не к Вратам Паломников.
Да, лицо почти то. Та же улыбка уголком, и острые углы рта выглядят придурковато и насмешливо. Глаза поднимаются к вискам, и не понять, узкие они от природы или сощурены вечным смехом. Но глаза жреца не зеленые, а простецкие, светло-серые – бог пошутил и приукрасил принятую им личину. Вот брови, темные, углами – у бога их прикрывали локоны, а у жреца голова обрита и поблескивает. Кажется – из-за половинок подвижного рта, моргающих глаз и летучих бровей – и все это сходится к длинному носу, – что на лицо Филиппа прицепилось и надолго уселось диковинное насекомое (вроде тех палочников, что когда-то жили у Гавейна) и насекомое это стремится побежать. Шванк совсем перестал бояться и приосанился: плащ трубадуров это позволял.