Текст книги "Юность Маши Строговой"
Автор книги: Мария Прилежаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
– Специально для тебя, – сказал Румянцев, с фамильярной уверенностью вкалывая веточку в волосы Маши. Он был очень доволен собой, этот молодой человек.
– Ах, совсем ни к чему! – ответила Маша и не успела опомниться Румянцев кружил ее в вальсе. – Слушай, пусти-ка меня!.. – сказала она с досадой.
– А если не пущу?
Обернувшись, она поймала взгляд Мити и ужаснулась – с таким изумлением он смотрел на нее.
Наконец она к нему подошла.
– Танцуй! Что ж ты, танцуй! – говорил Митя. – Весело? Верно?
Однако он казался не очень веселым.
Маша вынула из волос сирень и бросила в окно.
Митя быстро взглянул на нее, хотел что-то сказать – не сказал, потянулся, чтобы снять с ее платья обрывок серпантина, но опустил руку, не коснувшись плеча, и вдруг покраснел.
Маша смутилась.
Это был их последний бал в институте...
"Что ж я делаю! – испуганно подумала Маша. – Что толку перебирать и перебирать то, что было?"
Учебник оставался раскрытым на той же странице, и ни одно слово не было еще вписано в толстую общую тетрадь, где утром Маша вывела крупным почерком заголовок: "Конспект по старославянскому языку".
На курсе между тем занятия шли полным ходом.
Ася Хроменко, маленькая светловолосая киевлянка с черными ниточками бровей, записалась на семинар по Толстому. Она решила работать в этом семинаре не потому, что изучать Толстого ей казалось важнее или интереснее, чем Пушкина, а потому, что руководителем был Валентин Антонович.
Пушкинский семинар вел местный доцент.
– Валентин Антонович – известный профессор. Профессора всегда поддерживают студентов, которые работают у них.
– Зачем тебе нужно, чтобы он поддерживал? – спросила Маша.
– Может быть, я хочу поступить в аспирантуру.
– При чем же тут он?
Ася смеялась:
– Ты просто чудачка! А ты хорошо знакома с Валентином Антоновичем?
У Маши не хватило мужества ответить "нет".
Валентин Антонович нравился курсу. Нравилась его известность и то, что он был прост, немного рассеян и добр и охотно шутил со студентами.
Особенно нравилось студентам, что тот мир высоких человеческих чувств и идей, который составляет содержание искусства, он понимал широко и интересно.
Ясно было, что именно в этом мире заключалась его настоящая жизнь.
На лекциях Валентина Антоновича Ася садилась в первых рядах. Маша, напротив, устраивалась где-нибудь подальше. Едва заканчивалась лекция, она спешила уйти из аудитории. Маша читала книги Валентина Антоновича, была увлечена ими, но Асины разговоры о том, как полезно для будущего заручиться поддержкой знаменитого профессора, и завистливые намеки на то, что у Строговой есть такая поддержка, сердили Машу, приводили почти в отчаяние.
– Он меня совершенно не знает, – в конце концов призналась она.
Ася лукаво посмеивалась:
– А кто тебе помог поступить в институт без документов?
– Но ведь он только подтвердил, что я действительно училась в московском вузе. А документы теперь прислали.
– Ага, подтвердил? А говоришь, что не знает!
Маша избегала встречаться с Валентином Антоновичем.
Иногда, поискав ее глазами среди других, профессор спрашивал:
– Где же моя землячка?
– Строгова день и ночь учится, – спешила вступить в беседу Ася. – Она очень усердна.
– Усердие – одна из добродетелей, – улыбнулся профессор.
Ася истолковала его слова по-своему: кому не хватает таланта, приходится стараться. Она провожала Валентина Антоновича до профессорской, всегда имея в запасе заранее придуманную тему для разговора.
А Маша шла в читальню и, положив перед собой стопку книг, долго сидела над ними.
Связь между жизнью народа и жизнью искусства открывалась перед нею все значительней и яснее. Так Маша пришла к Маяковскому.
"Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо!.."
Разумеется, она читала Маяковского и раньше, в десятилетке. И тогда эти строки ей были известны, но по-настоящему они зазвучали для нее только теперь. Только теперь она поняла: истинное искусство с народом.
В этом ее убеждали книги, над которыми Маша забывала о голоде. Стихи на газетных полосах, которые писались между боями, и, может быть, где-то в окопе, стиснув, как она, зубы, их читал Митя Агапов. Убеждали лекции профессора Валентина Антоновича.
В декабре радио принесло известие: начался разгром фашистов под Москвой.
Маша бежала институтским коридором, готовая кинуться на грудь каждому встречному.
– Под Москвой немцев бьют! Вы слышали? Наши гонят фашистов!
Вдруг она увидела Валентина Антоновича. Он шел навстречу, бледный, в пальто нараспашку, галстук сбит набок, колечки волос беспорядочно спутаны.
– Валентин Антонович! – закричала Маша и всхлипнула.
Он посмотрел на нее незнакомо, откуда-то издали, торжественным взглядом:
– Потрясены? Началось. Вспомните Пушкина. "Хмельна для них славянов кровь, но тяжко будет им похмелье".
Глава 6
Огонек коптилки жалко мигал, черная струйка дыма тянулась вверх. Огонек качался. По углам качались темные тени.
Ирина Федотовна сидела у коптилки, закутавшись в платок. Она не читала, не шила, а просто наблюдала, как тянется вверх тоненькая струйка копоти.
Утром Маша наспех приносила матери ведро воды и убегала в институт. Уходил Кирилл Петрович. Ирина Федотовна оставалась одна.
"Что сегодня может случиться? Ничего. Может быть, принесут письмо".
Иногда действительно приносили письма. Сестра Поля писала из Владимировки, что в деревне много приезжих ребят, эвакуированных из разных городов, в школе прибавилось работы, а по колхозу и вовсе.
Председателем выбрали Дуню Бочарову.
"Давно ли Дуня сидела у меня за партой, русоволосая девочка, бойчее всех решала задачки! – писала Поля. Теперь мы с ней вместе потруднее задачки решаем. Весна далеко, а придет... Мужиков в деревне почти не осталось, вот мы с ней и раскидываем, две бабы, умом. Бывало в моей жизни немало экзаменов, но такого еще не случалось".
"Поля, Поля! – с горькой улыбкой думала Ирина Федотовна. – Ты-то выдержишь и этот экзамен, а уж если кто баба, так, видно, я".
Писал Иван Никодимович с фронта.
Все друзья жили суровой, деловой жизнью.
Кирилл Петрович хмурился, видя пожелтевшее лицо Ирины Федотовны.
– Сходи к врачу. Тебе необходимо полечиться.
Ни он, ни Маша не догадывались, что Ирине Федотовне нужно не лечиться, а изменить свою жизнь, чтобы в нее вошли значение и смысл.
Однажды принесли письмо для Маши. Ирина Федотовна прочитала обратный адрес – полевая почта.
Несколько раз она брала в руки конверт, перечитывала адрес и весь день вспоминала далекий городок и свою юность за зеленым палисадом, где весной цвели вишни и яблони.
Письмоносец дергал у калитки колокольчик. Хриплым лаем отзывался старый пес Каштан. Ириша бежала через сад и у калитки разрывала конверт: "Действующая армия. Кирилл Строгов".
Теперь Маша...
Ирина Федотовна приготовила ужин. Она ждала Машу, хотела даже сходить за ней в читальню.
– Письмо! С фронта, – радостно сообщила она, едва Маша вернулась.
Маша сбросила пальто и быстро подошла к столу.
Ирина Федотовна из деликатности вышла, постояла несколько минут за дверью.
"Теперь можно", – решила она, тихонько толкнув дверь.
Маша сидела у стола, подперев ладонью щеку, и задумчиво рассматривала нераспечатанный конверт.
"Письмо не то", – огорчилась Ирина Федотовна.
Маша качнула головой, словно стряхнув задумчивость, и надорвала конверт.
"Здравствуй, Маша! Пишет тебе с передовых позиций друг твой Сергей Бочаров. Много ребят полегло на защите дорогой нашей столицы Москвы, а я остался невредимым и не тронутым пулей.
Устояла Москва и навеки будет стоять.
Маша, шлют ли тебе вести из деревни Владимировки? Спасибо Пелагее Федотовне: она мне пишет про все новости чаще родных. Мою мать назначили председателем колхоза. Пелагея Федотовна обнадеживает, что дело у нее пойдет хорошо, да и я в своей матери не сомневаюсь ничуть – она без отца нас, четверых, подняла и в общественной жизни мужику не уступит. А все-таки боязно. Ну, правда, Пелагея Федотовна иной раз подсобит, не без этого.
Маша! Помнишь ли ты нашу последнюю встречу? Здесь есть хорошие и геройские девчата, но у меня с ними отношения формальные.
Напиши, если не забыла меня.
С комсомольским приветом
С е р г е й Б о ч а р о в".
Маша неосторожно вздохнула – коптилка погасла.
– Какая неловкая! – с досадой проговорила Ирина Федотовна, зажигая спичку.
Письмо лежало на столе.
– Очень мне грустно... Дай прочесть, что пишут с фронта.
– Что с тобой, мама? – удивилась Маша.
Ирина Федотовна прочитала письмо, налила Маше чаю.
– Что ты ответишь?
– Напишу: "Милый Сергей, я тоже не забыла тебя и Владимировку", говорила Маша, задумчиво глядя на огонек. – Напишу, что горжусь им и его матерью. Очень горжусь!
– Как ты сказала? – переспросила Ирина Федотовна, опустив на колени полотенце и блюдечко.
– Что с тобой, мама?
– А если бы ты... если бы, положим, представь себе... – Ирина Федотовна с ожесточением принялась тереть сухое блюдечко полотенцем, если бы ты вздумала написать ему про свою мать? Нет, интересно, что бы ты написала? Ах, боже мой! Все вы заняты своими делами. Разве вы можете понять!
Маша с грустной улыбкой смотрела на узенький язычок коптилки.
– Очень хорошо понимаю, мама. Я не решалась сказать тебе.
– Скажи! Ты должна сказать. Впрочем, можешь не говорить. Я знаю сама.
– Что ты знаешь?
– Знаю то... – Возбужденно размахивая полотенцем, сама удивляясь своей решительности, Ирина Федотовна призналась, о чем думала, оставаясь одна в сырой, нелюбимой комнате: – Я знаю, что, если бы работала, положим, и у меня было свое дело, а не только семья и не только дом, наверно, все уважали бы меня больше. Даже ты и даже твой отец. Может быть, поздно начинать... Но скажу тебе: я не могу больше так жить, незначительно, пусто.
В окно постучали. Маша, не успев ответить, побежала открыть дверь отцу.
– Папа, папа! – весело закричала она. – Посмотри на нашу чудесную мамочку, которая забастовала и не хочет больше варить нам на обед кукурузную кашу!
– В таком случае, – ответил Кирилл Петрович, – введем трудовую повинность и будем варить по очереди.
– Ты все шутишь, Кирилл! – смутилась Ирина Федотовна. – Кирилл! позвала она. – Нельзя же так жить, как живу я: пережидать и спасаться.
Кирилл Петрович раздевался у порога. Он так долго возился, что Ирина Федотовна со вздохом сказала:
– Ну что ж. Как бы ты ни ответил, я решила.
Кирилл Петрович подошел к столу, где, по обыкновению, его дожидался остывший ужин из кукурузы, и опустился на стул. Он устал за день безмерно! Ломило больное колено, даже есть не было сил. Хотелось закрыть глаза и молчать.
– Ты права, Ириша. Спасаться стыдно.
– Слышишь, Маша! Я знала, как ответит твой отец.
В этот вечер в домишке под дырявой кровлей на окраине города долго горела коптилка. Ирина Федотовна и Маша до поздней ночи вели разговор.
Глава 7
Старостой третьего русского был Юрий Усков. Этот шумный, веселый, с широким носом и быстрыми глазами юноша отличался таким неугомонным характером и такой жаждой общественной деятельности, что ни одно событие в институте не обходилось без его участия.
Юрию до всего было дело. Он знал всех в институте, и его все знали. Он устраивал эвакуированных студентов в общежитии, раздобывал им талоны на питание или ордера на обувь, организовывал воскресники по оборудованию госпиталей, публичные лекции. Он же выполнял сложные обязанности посредника между деканатом и курсом.
При всем том Усков уйму читал. Голова его полна была цитатами, он сыпал ими на каждом слове. Все изречения, которые казались ему примечательными, Юрий выписывал в отдельную тетрадь и носил ее в толстом, плотно набитом портфеле.
Юрий Усков не призывался, потому что в детстве повредил на футболе правую руку, которая осталась короче левой и плохо двигалась в плече. Зато левая его рука почти непрерывно жестикулировала.
Девушки-третьекурсницы звали Ускова Юрочкой и весело с ним дружили, но с Машей у курсового старосты дружбы не получалось. Из-за Маши у Юрия Ускова поколебалось доверие и к Валентину Антоновичу: профессор, по мнению старосты третьего русского, занял в конфликте неправильную позицию.
Конфликт произошел на первом занятии семинара по Толстому, когда между студентами распределялись работы. Усков заявил, что давно облюбовал тему, наполовину обдумал, готов работать день и ночь и близок к выводам, в высшей степени интересным и новым.
Он с таким жаром говорил о желании писать доклад о "Севастопольских рассказах" Толстого, что никто не пытался оспаривать у него эту тему. Вдруг при общем молчании Строгова сообщила, что и она намерена работать над "Севастопольскими рассказами".
– Я думал, для вас не имеет значения, выберете ли вы ту или иную тему, а мне очень важно взять именно эту, – сказал Юрий с достоинством.
– Мне тоже важно. Может быть, даже важнее, чем вам.
– Прошу объяснить, – холодно предложил староста курса, зная наверное, что Строгова не сможет привести, подобно ему, столь красноречивые доказательства своих прав.
– Я должна взять эту тему, – настойчиво повторила она.
И – всё. Никаких объяснений.
– Почему? – спросил Валентин Антонович.
Вдруг он вспомнил Москву, бомбоубежище, Митю Агапова, как Митя вытащил из сумки книгу – это были "Севастопольские рассказы" – и как печальны и нежны были у Маши глаза.
– Послушайте, – шутливо обратился он к Ускову, – вам не хочется иногда по-рыцарски уступить девушке стул или, скажем, тему?
Усков от возмущения вспыхнул.
Ни стулья, ни темы он не намерен уступать никому! Он отвергает с презрением рыцарские предрассудки средневековья.
У Валентина Антоновича пропала охота шутить.
– Придется решать вопрос так: над темой будут работать двое Строгова и Усков.
Ускова не устраивало подобное "беспринципное" решение вопроса. Он помрачнел. И несколько дней происходила путаница с аудиториями, куда-то затерялось расписание педагогической практики, преподавательница иностранных языков пожаловалась в деканате, что на третьем русском не деловое настроение.
Наконец Усков сделал попытку договориться со Строговой.
– Слушай, – сказал он вполне мирным тоном, – откажись все-таки от этой темы. Какой интерес работать вдвоем над одним и тем же? Я не спорил бы, но у меня, понимаешь, обдумано. Меня страшно увлекла эта тема. Неужели ты в самом деле не можешь отказаться?
Маше не хотелось огорчать Юрия; она охотно отказалась бы от чего угодно, но не от "Севастопольских рассказов".
– Нет, не могу, – повторила она с сожалением, однако твердо.
– Ах, так! – Юрочка вспылил и покраснел от досады. – Тогда объясните, по крайней мере! Я хочу знать мотивы.
– Да нет, что ж объяснять!
Усков смерил Машу враждебным взглядом. Девушка в закрытом коричневом платье. Светлые, зачесанные назад волосы. Неожиданно черные яркие глаза. Грустные губы.
Невольно он взглянул на свои рыжие, давно не чищенные ботинки вместо шнурков они были затянуты бечевками.
Юрочке захотелось курить.
Поставив к ногам огромный, почти "доцентский" на вид портфель и скрыв таким образом ботинки, он вытащил левой рукой из кармана кисет.
– Прекрасно! – произнес он язвительно. – Посмотрим, что вы сделаете с "Севастопольскими рассказами". Уступаю. Пишите. Я-то справлюсь и с другой темой.
Он дымил из самокрутки, пока Маша не ушла. Тогда он поднял с полу портфель и еще раз огорченно осмотрел рыжие ботинки с бечевками.
"Любопытно, что останется от вас, товарищ Строгова, когда я выступлю оппонентом", – успокоил он себя, решив заняться новой темой.
Однако все "солидные" темы были разобраны, оставались эпитеты в творчестве Толстого. К эпитетам у Юрочки душа не лежала. Поэтому, может быть, он не мог подавить неприязнь к Маше Строговой.
"Вы читаете много, не спорю, – думал Усков, видя Машу в читальне, но я не уверен в том, что у вас самостоятельный ум. "Что ему книга последняя скажет, то на душе его сверху и ляжет". Что же до семинарской работы, воображаю, какие там будут открытия!"
Так убеждал себя Усков в ограниченности Строговой и рад был бы случаю убедить в этом своих однокурсников. Случай представился раньше, чем он ожидал.
Дело в том, что Маша совершенно забросила старославянский.
На столе под зеленым абажуром лежала единственная тоненькая книжечка – "Севастопольские рассказы". Маша по нескольку раз перечитывала каждую строчку. Какая-то огромная, не известная ей раньше правда открылась и поразила ее своей простотой. Эти далекие люди – капитан Михайлов, Праскухин и Козельцовы, особенно Володя, у которых были обыкновенные чувства, иногда мелкие, иногда высокие, – стали живыми для Маши. Все, что пережил Володя Козельцов, мальчик, погибший на Малаховом кургане при обороне Севастополя в августе 1855 года, – все, что он испытал, было близко, понятно, как будто пережито ею самой. Чем бы Маша ни была сейчас занята, в глубине ее души совершалась скрытая работа, что-то большое поднималось и зрело в ней, и никогда-никогда прежде не любила она жизнь с такой силой!
Маша оперлась на кулак и задумалась.
Это было на первом курсе, в начальные месяцы занятий, когда первокурсники знакомились с институтом, присматривались друг к другу, сближались.
В стенах аудиторий бушевали веселые и грозные споры. В сущности, это были не споры: о Маяковском ли шла речь, о новой скульптуре Мухиной, о картинах Левитана или о профессии учителя (институт готовил учителей), возникал ли долгий, трудный разговор о философии – то была борьба не друг с другом, а с тем жестоким, непостижимо чуждым миром, который существовал наперекор юности.
Он не только существовал – в те дни он начинал наступление: первые танки фашизма двинулись на Польшу.
В первые же недели учения в институте Маша сдружилась со многими из однокурсников. Среди них был и Митя Агапов.
Темноволосый студент с продолговатыми глазами и крупным решительным ртом держался спокойней и тверже своих однокурсников, когда ему приходилось участвовать в обмене суждениями. Не мудрено: он до вуза работал и был на три-четыре года старше вчерашних десятиклассников.
Маша скоро заметила: Агапов почти все свое время отдает подготовке к философскому семинару. Он прочитывал груды книг по философии.
– Ты отстанешь по другим курсам, – благоразумно предостерегла Маша.
– Ничего, – улыбнулся Агапов, – остальное я подгоню, когда будет нужно. Сейчас мне важно это.
– Почему? – спросила Маша, разглядывая книги: Фейербах, Гегель, Маркс и Энгельс, Чернышевский, Белинский и Герцен, Ленин.
– Меня заинтересовало, что русская философия развивалась в борьбе с западным идеализмом, – ответил Агапов. – Я хочу уяснить наш спор с идеализмом.
Маша с нетерпением ждала доклада Мити на семинаре.
В первой самостоятельной работе студента ощутимей, чем раньше, и наглядно для всех проявилась способность Агапова выделять основные, важные линии и с решительной логикой доказывать ту идею, во имя которой и писалась работа. Он читал свой доклад, но иногда, отложив рукопись и немного прищурив глаза, словно стараясь что-то увидеть, начинал говорить.
"Диалектика Гегеля направлена в прошлое, диалектика Герцена устремлена в завтрашний день". Вся его работа неопровержимо говорила о том, что русская философская мысль была смелой, освободительной мыслью, и безнадежно трусливым выглядел рядом с ней немецкий идеализм.
...В тот вечер после доклада они долго бродили по улицам. Митя был возбужден, разговорчив.
Они забрели в один из кривых арбатских переулков: деревянный особняк с колоннами, липовый сад за забором – весной там, может быть, распускались фиалки.
– Вообрази, что мы с тобой живем в начале девятнадцатого века, сказал Митя, остановившись возле дома.
– Ах, ни за что! – воскликнула Маша.
Она искренне испугалась. Митя рассмеялся:
– Да я тоже ни за что! Но ты хотела бы жить при полном коммунизме?
– Да, – согласилась Маша, – и сейчас и тогда.
Митя задумчиво сказал:
– Я люблю нашу страну и горжусь тем, что она – разбег в будущее.
– Люблю за все, – ответила Маша.
Они постояли около старого дома...
"Что же я делаю? – вздохнула Маша. – Нужно работать, а я вспоминаю и вспоминаю, а работа стоит".
Но это было неверно.
Как когда-то Митя, уясняя спор материализма с идеализмом, решал вопросы своего собственного отношения к жизни, так теперь для нее наступила та же пора.
Казалось бы, что тут решать – пиши спокойно доклад о Толстом.
Но если этот доклад – исповедь взглядов на жизнь и искусство, писать спокойно нельзя.
Маша не знала, как взяться за дело.
Но вот сознание осветила догадка, еще неясная, смутная, но уже чем-то счастливая.
Толстой показывает народ, когда в нем раскрывается основное, и тогда понимаешь, что народ велик...
Мысли Маши летели. В чем же цель и сила искусства? Не в том ли, чтоб увидеть народ в самый трудный, высокий период истории?
Маша так углубилась в размышления, что не замечала никого вокруг, не замечала она и Ускова, который сидел невдалеке и время от времени поглядывал на нее поверх внушительного сооружения из книг, возвышавшегося перед ним на столе.
Юрий тоже работал над докладом. С любознательностью истого ученого он решил подвергнуть исследованию все высказывания и труды об эпитете, имевшие когда-либо место. Необходимо уяснить, что в этой области науки о литературе было сделано до Юрия Ускова.
Юрочка предполагал, что сделано не все, и это его ободряло. Но то настроение радости и волнения, которое овладевает человеком, когда работа становится его жизнью, – это настроение не приходило. Юрий смутно догадывался, что идет каким-то неверным путем.
"Если ты пишешь научный труд, у тебя должна быть идея", – думал он. Он мог бы обратиться за помощью к профессору.
Но нет! Взял тему и справится сам. Во что бы то ни стало!
Однако пока дело шло плохо, и так как во всем была повинна Строгова, неприязнь к ней не убывала, а росла. Ее присутствие в читальне мешало Ускову сосредоточиться. Он заметил, что перед Строговой лежит книга, но она смотрит не столько в книгу, сколько на зеленый абажур.
"Интересно, какой это будет научный доклад и что она собирается высмотреть в абажуре?"
Юрочка злорадствовал. Хотя работа сегодня не спорилась, он досидел в читальне до закрытия и захлопнул объемистый том в ту самую минуту, когда Маша поднялась, чтобы уйти. Он догнал ее в вестибюле.
– Строгова! – сказал он официальным тоном. В деканате вывешен список отстающих. На первом месте ты, и только одна с нашего курса. Имей в виду...
Маша даже побледнела. Сейчас только она вспомнила о старославянском языке. У нее был такой расстроенный вид, что в ожесточенном сердце Юрия Ускова шевельнулось нечто вроде участия. Но Ускову чужда была сентиментальность.
– Имей в виду! – внушительно повторил он, однако наставление читать воздержался, хотя предполагал это сделать как староста курса.
"Пусть узнает! – думал он, в одиночестве возвращаясь домой, прыгая через арыки, спотыкаясь в темноте и приходя от этого в более и более раздраженное состояние. – Пусть узнает".
Что должна Строгова узнать, Ускову было не совсем ясно, но, к удивлению своему, сообщив ей неприятную новость, удовлетворения он не испытал.
Глава 8
В приказе, вывешенном деканатом, предлагалось под угрозой исключения сдать экзамен в недельный срок. Это значило, что Маша должна оставить "Севастопольские рассказы" и тот мир чувств и мыслей, который возник в ее представлении, и изучать большие и малые юсы. Все были заняты семинарскими работами, через несколько дней начиналась педагогическая практика, потом зимняя экзаменационная сессия.
Все это свалилось на Машу разом. На лекциях она не закрывала учебника старославянского языка.
Ася заглянула в учебник:
– Ай-яй-яй! Как ты ухитрилась дотянуть до сих пор хвосты за прошлый год? Что ты делала все это время?
За это время Маша многое поняла. И тем не менее через несколько дней ее могли исключить из института.
– Чудачка! – сказала Ася. – Читает вперед по курсу и не делает того, что нужно. Ты пропадешь, если я тебе не помогу.
– Как ты можешь помочь? – недоверчиво возразила Маша.
Ася улыбнулась.
– Вон шествует профессор, – указала она. – У западника, кроме Байрона, можно ничего не знать. У этого старикана славяниста, наверно, тоже есть конек. Познакомься и разузнай.
Профессор шел по коридору, шаркая резиновыми ботами. Почти до пят свисала шуба на лисьем меху. Профессору было тяжело в меховой шубе. Он остановился около аудитории, снял ушанку, вытащил из кармана шубы черную круглую шапочку, прикрыл ею лысину и только потом вошел в аудиторию.
– А самое лучшее, – продолжала Ася, – признайся ему, что обожаешь старославянский. Верный способ. Всегда действует!
Машей вдруг овладела беспечность. Она спрятала учебник в портфель. Через два часа сдавать все равно ничего не успеешь. Что будет, то и будет.
Профессор сидел за столом. Маша устроилась напротив.
– Лекции слушали? Прочитали всерьез? Ясно все? – он задавал отрывистые вопросы, его зоркие маленькие глаза быстро бегали. – Не крутите бумажку. Зачем вы крутите бумажку?
Маша послушно сложила на коленях руки. "Провалит!"
– Нуте-с, рассказывайте.
Маша начала рассказывать.
– А нуте-ка, разъясните вот это, – прервал профессор. – А нуте-ка...
Маша разъясняла то, что для нее самой оставалось недостаточно ясным. Он покачивал головой. Маше показалось – одобрительно.
"Должно быть, обойдется", – подумала она. Голос ее зазвучал бодрее.
Профессор поморщился:
– Хватит.
Она протянула зачетную книжку.
Профессор взял, взглянул исподлобья на Машу и, обмакнув в чернильницу перо, с притворным равнодушием спросил:
– К древнеславянскому языку, признайтесь, влечения не испытываете?
– Нет, почему же! – обрадованно отозвалась Маша. Напротив, интересуюсь очень.
Профессор резким движением оттолкнул книжку и встал:
– По ответам не вижу! – Он затряс головой. – Странное дело! "Очень интересуюсь", а дальше учебника – ни на шаг... Кхе-кхе! Не вижу интереса. Не вижу.
Он тяжело затопал к двери, как угрюмый, рассерженный слон. У дверей остановился и крикнул неожиданно тонким голосом:
– Вы не знаете, что такое интересоваться! Не знаете! Жаль!
Маша заглянула в зачетную книжку. Тройка.
Она стиснула зубы от стыда. Как она посмела сказать ему, что интересуется славянским языком!
Вошли Ася и Юрий Усков.
– Ну что? – с любопытством спросила Ася. – Что? – нетерпеливо и весело повторяла она. – Тройка? Ничего, пустяки. А здорово он тебя, должно быть, гонял?
У Маши все еще горело лицо.
– Если ты всю сессию поедешь на тройках, – вмешался староста курса, мы не очень тебя поблагодарим.
– Кто – мы? – спросила Маша.
– Мы – это курс, – разъяснил Юрий Усков.
"Однако, – подумал он, – где уж ей написать приличную семинарскую работу!"
Он прижал к боку свой толстый портфель – там хранилась картотека эпитетов.
Эпитеты не вмещались в портфель. Выписанные из романов Толстого на картонные квадратики, они стопками лежали дома в ящиках письменного стола.
Юрочка настойчиво думал над тем, как привести их в систему. Эпитеты сопротивлялись. Юрочке не удавалось втиснуть их в стройную схему.
– А мне все равно, будете вы меня благодарить или нет! – вызывающе ответила Маша.
– Так? – мрачно спросил Юрий Усков. – О твоих антиобщественных настроениях буду ставить вопрос на комсомольском активе... Распишись, когда ты даешь урок. – И он развернул график педагогической практики.
Маша расписалась в первой свободной клетке. После она взглянула на дату. Это было ближайшее число.
Усков спрятал график в портфель и молча ушел.
Ася сидела на кончике стола, качала ногой и с любопытством наблюдала за Машей.
– Все разобрали дальние сроки, а ты взяла что осталось. Напрасно ты ссоришься с Юркой – не вылезешь из неприятностей.
Маша пренебрежительно пожала плечами.
– Впрочем, – заметила Ася, – за девятнадцатый век – а на третьем курсе это самое главное – тебе обеспечено "отлично". Ведь уж наверно Валентин Антонович не подведет?
Маша покраснела.
– Постараюсь девятнадцатый век сдавать не ему, – холодно сказала она и ушла.
– Подожди! Почему ты рассердилась, чудачка? – закричала Ася вдогонку.
Но Маша не обернулась.
Ася засмеялась и, соскочив со стола, отправилась искать людей – она не любила оставаться одна.
Маша бесцельно шла по улицам. Вдоль улиц, как часовые, выстроились гиганты березы, совсем не похожие на те милые растрепанные березки, какие Маша знала во Владимировке. У здешних берез были мощные стволы и уродливые в зимней наготе толстые сучья.
Сверкало солнце в этот февральский день, лужи стояли на мостовой. "И это зима?" – с досадой подумала Маша.
Она пошла домой. Наверно, мама опять все бросила и устраивается на работу.
Дома было письмо от Аркадия Фроловича. Маша прочитала записку, вложенную в общий конверт:
"Дорогая Машутка! Не сумел выполнить просьбу. Митю Агапова не нашел. На днях меня переводят из Москвы. Машутка, старайся быть бодрой".
Маша подошла к окну. Ничего не изменилось. Так же тяжелой, неподвижной громадой высились горы, заслоняя мир, как стена. Тени погустели на склонах, солнце зашло.
"Значит, письма от Мити не будет, – подумала Маша. – Может быть, я о нем никогда не узнаю".
Глава 9
Когда Дильда спросила Ускова, есть ли на третьем русском актив, на который можно вполне положиться, в числе первых Юрий назвал Асю Хроменко.
Вернувшись из комитета, он отозвал Асю и, шагая рядом с ней по коридору, сообщил, что на завтра назначен воскресник – необходимо разгрузить для госпиталя саксаул, нужно мобилизовать весь курс.
Ася сморщила лоб, с огорчением вспомнив все неотложные дела, намеченные на воскресенье, но Ускову бодро ответила:
– Добьемся, чтобы наш курс был первым по институту!
Усков подсунул под правую руку портфель и, размахивая левой, изложил план действий.
– Сейчас устроим летучку, – сказал он. – Тебе поручаю индивидуальную обработку. У тебя есть подход. Что, если нам взять полторы нормы, Ася? А?
"Хорошо тебе говорить – с одной рукой! – подумала Ася. – Ты-то не будешь грузить".
И ответила:
– Конечно, полторы. Иди открывай собрание.
Юрий поднялся на профессорскую кафедру, вынул из портфеля листочки с тезисами и разложил перед собой. Он приготовился к выступлению, собираясь произнести агитационную речь. Но, увидев с высоты кафедры однокурсников, которых хорошо знал, со многими дружил, Юрий вдруг почувствовал неловкость. Неужели их надо агитировать? Дорофееву, например. У Дорофеевой, самой старшей по возрасту студентки на курсе, муж полковник, на фронте, дома двое детей; все знали, как Дорофеевой трудно жить и учиться, и уважали ее.
"Нет, не буду агитировать, – решил Усков. – Поговорю просто".
И, решив поговорить просто, он как раз и сказал то самое важное, что нужно было сказать.
"Субботниками бьет рабочий класс по неразгруженным картофелям и поленьям..." – хотел он в заключение произнести стихи Маяковского, но в это время вошла Строгова. И ход мыслей у Юрия прервался. Юрий переставал быть самим собой, когда его оценивали пристрастно и недоброжелательно, как, казалось ему, оценивает Строгова.