355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Кунцевич » Чужеземка » Текст книги (страница 7)
Чужеземка
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:15

Текст книги "Чужеземка"


Автор книги: Мария Кунцевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

Роза позволила себя упросить и под аккомпанемент Владика заиграла «Мазурку» Аполлинария Контского [41]41
  Контский Аполлинарий (1826–1879) – польский скрипач, педагог и композитор.


[Закрыть]
. В это время она уже мало играла; репертуар, освоенный в приволжские времена самостоятельным трудом, был заброшен, она долго не упражнялась и теперь не осмеливалась атаковать произведения, которые когда-то сама сознательно выбрала. А если уж играла, так только блестящие вещицы эпохи своего варшавского маэстро. «Коронные номера», с которыми на тогдашних вечерах в ратуше выступала «первая ученица местной консерватории по классу скрипки», «личная любимица» маэстро, «номера», от которых у нее самой шумело в голове, как от вина. Маэстро одобрял этот шум.

– Да, да, du sentiment, ma belle Rose [42]42
  Больше чувства, моя милая Роза (фр.).


[Закрыть]
, – говаривал он, играя голосом и подкручивая остроконечный ус, – всякие двенадцатые, шестнадцатые, трели, апподжиатуры – в этом разбираются знатоки. A le public [43]43
  Публика (фр.).


[Закрыть]
, – та охотно простит любую погрешность, – особенно такой красивой и молодой исполнительнице, – если вещь будет сыграна с огнем! Du coeur, du coeur, avant tout [44]44
  Сердце, сердце прежде всего (фр.).


[Закрыть]
. A когда кончишь – смотри, вот таким жестом оторви смычок от струн и руку опускай не сразу. Да, вот так… И откинь локоны со лба… Теперь улыбка… Отлично! Le public adore са, ma belle Rosalie [45]45
  Публика это обожает, моя милая Роза (фр.).


[Закрыть]
.

Именно оттуда, из варшавской школы, вынесла Роза драгоценное умение обходить и сглаживать технически трудные места. Поэтому под старость она могла возвращаться лишь к тем пьесам, которые проштудировала под руководством маэстро. Du coeur – этого у нее с годами не убывало; и хотя тогда, в Риме, она не тряхнула локонами и не вскинула кверху обнаженную руку, ее игра тронула публику. Ее поздравляли. Восхищались. Наконец посол подошел поцеловать ей руку. С волнением он говорил:

– Не знаю, право, как вас благодарить. Какой звук и сколько истинно польской души! У князя X. (а он не слишком к нам расположен, женат на немке)… так вот, у князя X. выступили слезы на глазах. Право же, вы могли бы оказать большую услугу польской пропаганде!

Лицо у Розы посветлело:

– Ах, так вы, господин посол, тоже находите, что «с душой»? С польской? Для Польши? Может быть, еще и «слава польского имени»? – Она громко рассмеялась. – Маэстро точь-в-точь так же декламировал.

Посол ошеломленно моргал, а Роза продолжала:

– Душа? Вы называете это польской душой? А я вам скажу, что я испортила себе жизнь из-за польского бахвальства! Я могла бы стать большой, большой артисткой, если бы не ваше бахвальство!

Она произнесла эту филиппику по-французски – резким, повышенным голосом. Гости, толпившиеся вокруг с приготовленными комплиментами, попятились, умиление на лицах сменилось недоумением, все беспокойно переглядывались, пытаясь понять, что происходит. Владик, бледный, выступил из толпы.

– Господин посол, – сказал он так, чтобы все слышали, – моя мать до сих пор болезненно переживает недобросовестность своего первого преподавателя музыки, Януария Бондского… Он действительно испортил ей карьеру.

Посол быстро сориентировался в ситуации.

– Да, да, – ответил он с подчеркнутой вежливостью, – я отлично понимаю, сударыня, вашу горечь. Причем артисты особенно чувствительны к превратностям судьбы… Но Паганини, говорят, тоже иногда портил своим ученикам карьеру.

Он еще раз поцеловал Розе руку.

– Во всяком случае, благодарю за прекрасные впечатления. И не только музыкальные. Говорила мне ваша прелестная невестка, что сегодняшний вечер – такой блестящий и, как себе хотите, несомненно польский! – много выиграл благодаря вашим стараниям.

Роза дернулась как ужаленная.

– Что? Моя «прелестная невестка»? О, большое ей спасибо за протекцию. Только нет, сегодняшний вечер не польский, а мой вечер. Да. Исключительно мой! И замысел, и исполнение. А уж там пусть моя «прелестная невестка» устраивает польские вечера, – Кшись с Зузей краковяк станцуют…

И, кивнув, она вышла, оставив собравшихся в совершенном остолбенении.

Римский вечер Розы почти окончательно погубил ее в сердце сына. Этой обиды он не мог ей простить. Впрочем, назавтра она сама назначила день своего отъезда, заметив, что сыта по горло сыновними «отравленными конфетками». Настроение было такое, будто в доме лежал смертельно больной. Дети ходили на цыпочках, взрослые подавленно вздыхали, вздрагивали при мало-мальски громком звуке, не строили планов – ждали.

Роза, прохаживаясь по квартире, напевала; она словно не замечала ужаса, с каким на нее смотрели внуки, по-прежнему капризничала за столом, громила горничную за неловкость и пропадала на дальних прогулках. Теперь ее никто не сопровождал, одна бродила она по городу. Вернувшись, она появлялась в комнате, где как раз находился кто-нибудь из домашних или хотя бы из слуг, и начинала рассказывать. Как ей было приятно, какие еще никому не знакомые редкости осматривала она, как в музеях ей старались услужить швейцары и совершенно чужие женщины, какую картину неизвестного мастера она открыла, – куда лучше многих прославленных полотен, – и как солнце медлило с закатом, чтобы дать ей возможность поспеть на террасу в Вилле Медичи. Все это провозглашалось стоя, как срочное сообщение о каком-то чрезвычайном событии. Слушатели молчали. Тогда, кашлянув, Роза брала какую-нибудь книгу или ноты и удалялась с этой добычей к себе. В своей комнате Роза проводила довольно много времени – никто толком не знал, что она там делает. Дети, приходя звать бабушку к столу, оглядывали хорошо знакомый кабинетик так, как будто это была пещера колдуна, – со страхом и любопытством. Ящики, чемоданы были всегда закрыты, заперты на ключ. Несмотря на это, Роза с неудовольствием следила из-за полуопущенных век за рыщущими взглядами внуков.

– Ну чего, чего? – говорила она. – Комнаты, что ли, не видали? Сказали свое, и хватит. Что за страсть подглядывать да вынюхивать!

Однажды вечером Владислав, проходя через переднюю – уже поужинали, матери он с утра не видел, еду в тот день она велела приносить к ней, – остановился перед дверью в комнату Розы. У самого пола светлела щель – мать не спала. Владик даже вздрогнул от беспокойства, от жалости. Потянуло зайти к ней, поговорить, поглядеть на это беспощадное, неразумное лицо, немножко посмеяться, немножко погрустить… Нет. Зачем наново связывать разорванные нити? Никогда не удастся с Розой договориться, все это пустое. Тратить силы для того, чтобы потом отчаяться, – зачем? Он уже собирался уйти. Вдруг послышался шум. Кто-то произносил отдельные слова, затем стал тихонько напевать, наконец – о, как это было знакомо! – раздались страстные, горловые рыдания. Владик толкнул дверь.

Роза стояла на коленях возле козетки, прижимаясь головой к краю, обнимая руками какие-то мелкие предметы, лежавшие в козетке. Она не пошевелилась, когда Владик прильнул к ней; ее слезы смочили ему висок. Хруст шелка, милое сухое тепло, запах пармских фиалок и тот, другой, более глубокий, волнующий, свежий, как бы собственный запах детства… Владик прижался к матери, целовал вздрагивающие от рыданий плечи.

– Мамусик, мамусик, не надо…

Они вместе поднялись с колен и сели на козетке. Роза прошептала:

– Осторожнее, ради бога, сомнешь…

Й начала торопливо отодвигать в сторону какие-то вещи. Владик спросил:

– Что это там у тебя, родная?

– Да вот, – ответила она, – все изменники, изменники… Только изменники у меня и остались.

Он придвинул лампу: там был крестик, который Роза после разрыва забрала у Михала, смычок, подаренный ей Сарасате, локон покойного Казичка, фотография Владика перед свадьбой.

– Часами сижу и гляжу на этих изменников. Сердце кровью обливается… И хоть бы кто-нибудь из внуков пришел, сел рядышком, погладил по голове! Нет. Смотрят на меня, как на чудачку, как на старого человека… Ах, старость!

На следующий день Владислав повез мать в Остию. Страда [46]46
  Шоссе.


[Закрыть]
, влажная от росы, отблескивала черным. Воздух дышал дикими травами, Тибром и бензином. Роза сияла. Всякий раз, когда кто-нибудь помогал ей освободиться от гнева, она так радовалась жизни, словно ей сызнова подарили ее, сызнова полную надежд. Владислав боялся, что окрестный пейзаж покажется матери скучным, все обещал:

– Подожди, это еще не то, вот ты увидишь, как красиво у моря. А потом еще античная Остия – чудо, настоящее чудо.

Роза хлопала его по руке.

– Да что ты заладил: не то, не то! А эти маргаритки огромные – не чудо? А вот те желтые виноградники? А ласточки? А воздух? А этот кипарис? А ты сам, твоя собственная славная мордашка? Какие еще нужны чудеса?

В Остии, на пляже, они сначала походили по мосткам, вдыхая запах водорослей и соленый ветер необъятной морской дали. Роза не захотела посидеть на песке, зато она объедалась странными темно-красными ягодами – framboli di mare, – которые продавались в кулечках на пляже. Пройдя длинный, тянувшийся вдоль побережья бульвар, они свернули и углубились в обросшие хвойным лесом дюны. Там они могли, как когда-то за рогаткой польского городка, сесть на опушке и наслаждаться смолистым благоуханием сосен. Только вместо белых гвоздичек вокруг рос вереск с огромными, как колокольчики, цветками. Поодаль шумело море, девушка, пасущая коз, пела «Джовинеццу», по небу, точно паруса на солнце, плыли яркие облака, большой петух, весь бронзовый, стоял на дороге, хлопая крыльями.

– Gallus romanus [47]47
  Римский петух (ит.).


[Закрыть]
, – улыбнулся Владик.

Роза с внезапным вниманием посмотрела на ветку вереска у своих колен, подняла голову, солнечный свет ударил ей в глаза, она раздула ноздри.

– Ах, какое тут все другое! Совсем другое! Framboli di mare. И вереск – великан. И петух, ах, gallus… Владик… – Она схватила руку сына, прижала к губам. – Владик, так ты в самом деле вывез, привез меня… И я, я вижу другой мир! Спасибо.

Весь день они провели, лениво бродя по Лидо, только к вечеру добрались до раскопок, до ворот мертвого города. Уже мало было посетителей, и сторож неохотно впустил новых, поторапливал: «Ма presto, presto, signori» [48]48
  Быстрее, быстрее, господа (ит.).


[Закрыть]
. Миновав какие-то саркофаги, надгробия, они вышли на decumanus [49]49
  Главную дорогу (лат.).


[Закрыть]
. Выложенная каменными плитами дорога вела среди развалин к закату, который сиял бледным осенним светом. Они шли, громко стуча каблуками, дорога то расширялась, то сужалась, местами переходила в плотину, разделявшую облицованные камнем пруды, в других местах пересекала поросшие травой площади, где кипарисы вздымались как черные костры, а молочная нагота колонн мягко светилась в сумерках. Там и тут среди обломков крылатая Виктория без лица или застывшая в жадном ожидании маска без туловища испытывали, казалось, муки Тантала, не в силах вырваться из мраморных оков.

Слышно было, как вода с плеском стекает в обомшелые бассейны. Десятки ступеней, отполированных множеством подошв, вели к уже не существующим порогам. Ты шел по ступеням и входил в небо, в тот бледный, затененный пиниями закат. Из домов без дверей и без жильцов вместо запахов работы и пищи струился аромат вербены. Владик повел Розу боковыми улочками; пробравшись сквозь проломы в стенах, они ступали по мозаичным полам, останавливались в покинутых богами нишах, перед алтарями местных ларов. Все вокруг заполнили цикады. В Термополиуме по мраморной лавке полз уж, а на галерее храма Дианы прохаживался голубь, кланяясь на каждом шагу. Наконец они добрались до амфитеатра и сели на одной из верхних скамей. Ряд колонн за сценой, казалось, покачивался на легком ветру, так стройны были мраморные стволы. Внизу, у подножия храма Цереры, каменная фигура в красиво ниспадающей тунике поднимала руку молитвенным или призывным, может быть, жестом. Воздух пронизывали золотые и лиловые лучи заката. Никаких слов, изъявлений чувств, день погружался в воспоминания. Роза сплела пальцы и смотрела на арену, по которой скользили тени прошлого. Ее взгляд, сначала теплый и ясный, холодел, напитывался мраком. Роза медленно покачала головой.

– Так-то, сын мой, – проговорила она. – Вот и приехала я. Вот и гляжу на нее, на свою мечту. Да. И не только в другой мир – я переселилась в другое время. Ну и что? – Она порывисто повернулась к Владику. – И что? Легче мне от этого? Все красивое, верно. Но грустное, грустное! Умирали, умирают и будут умирать. Все равно где, когда – умирать страшно всегда и везде! Я думала, что в этой чудесной стране, где в конце октября июльские вечера, где на могилах сидят и целуются, а в могилах – вербена… я думала, что в таком месте и смерть не страшна. Ах, Владик ты мой! Страшна она, везде и всегда страшна для человека, который родился и не жил. Не жил! Понимаешь ты – не жил!

Она сорвалась со скамьи, бледная, негодующая, стояла среди черных кипарисов в меркнувшем свете сумерек и спрашивала.

– Владик, как же я буду умирать, если и не жила я вовсе?

10

С того вечера в Остии прошло несколько лет, за это время Владислав освободился от Розы. В Риме закончились его с ней расчеты, теперь они были квиты: услуги, которые он оказывал ей потом, были в его понимании чем-то вроде великодушной надбавки. За поэзию несчастливого детства, за вкус к труду и самостоятельной мысли, за музыку он заплатил расстроенными нервами Ядвиги, итальянским путешествием и осложнениями собственной карьеры. На вид все было по-старому. Мать навещала семью сына и на новом месте его службы, в Кенигсберге. По-прежнему часто переписывались и часто вместе проводили праздники; в торжественных случаях Владик наносил визиты родительскому дому. Но его отношение к Розе перешло в разряд чисто родственных, привычных, потеряло свою исключительность.

Владислав убедился, что ничем на свете нельзя Розу умилостивить, что нет такого места на земле, где она чувствовала бы себя счастливой, даже время не принесло ей успокоения. Угрызений совести он не испытывал: он сделал все, что мог, и теперь вычеркнул из своей жизни Розу – осталась только мать. Мать, иногда безумная, опасная для окружения, мать, о которой надо заботиться, но прежде всего ее следует строго изолировать. Отец вышел в отставку. Марта уже была замужем. Владислав аккуратно высылал деньги, обеспечивавшие матери комфорт и лечение. Но у себя в доме он так строго ограничил поле ее деятельности, что какое-либо вмешательство в домашние дела было попросту невозможно.

Роза не сопротивлялась новым порядкам. Она, казалось, и не замечала перемены в своем положении. С годами она становилась все чувствительнее к комфорту и кухне, а так как домашнее хозяйство сына весьма усовершенствовалось в те годы, Роза, приехав, могла беспрепятственно отдаваться гастрономическим радостям и бесконечным туалетным процедурам. От Ядвиги она отгородилась чем-то вроде непроницаемой завесы, которую приподымала лишь в случае практической необходимости.

– Ядвига, вели принести мне стакан сырого молока.

Или:

– Ядвига, у меня в комнате дует из окна.

Этими темами исчерпывалось их общение. Детям Роза, едва переступив порог, вручала подарки и больше ими не интересовалась, не считая момента отъезда, когда они должны были поднести ей цветы. С Владиславом тоже мало общалась, все ее время было заполнено вязаньем, прогулками, массажем, едой. Уезжала она в назначенный срок, без сожаления ее провожали поклонами и облегченно вздыхали.

Такой modus vivendi [50]50
  Образ жизни (лат.).


[Закрыть]
устраивал, казалось, обе стороны, да и Адаму дышалось свободнее с тех пор, как Розу лишили возможности устраивать сцены, которые приводили его в ужас, – он тогда буквально терял голову от стыда.

Чужеземка… Неужели действительно для нее настало время окончательного изгнания?

Владислав, отец взрослой дочери, благодарный муж любящей жены, кавалер многих орденов, человек в расцвете лет, который сам избрал себе судьбу и никогда на нее не жаловался, – теперь, стоя перед этой своей безумной, фантастической матерью вдруг почувствовал что рана, мучившая его почти всю жизнь, не зажила. И что смерть Розы растравит эту рану.

Ему стало страшно. Мать говорила странным, невнятным голосом, далеким, идущим как бы со дна души с порога последней тайны:

– А там, когда настанет время, скажут здесь тоже нет места для чужеземки…

Нельзя допустить, чтобы ее поглотил мир небытия! Владислав представил себе мать на райских лугах, как она подбирает платье с недоверчивой и брезгливой гримасой. Потом – среди адских огней, заинтригованную, возбужденную, – по-детски морща нос, она принюхивается к чадным испарениям. И под конец – изгнанную. Блуждающую в пустоте, бесцветной, бесформенной, бесконечной. В проклятом небытии. Он видел, как она бродит по чему-то, что не поддается измерению, как в мстительном порыве беспомощно колотит кулаками по несуществующим стенам, выкрикивает невозможные слова… Он пытался прогнать фантастические видения и вызвать в мыслях тот единственный образ, который казался ему образом счастливой смерти: тело, слившееся с землей. Напрасно! Не было для Розы места на земле. Он помнил, как она восклицала в Остии: «Как же я буду умирать, если и не жила я вовсе?» – и не верил, что земля захочет принять тело, еще не познавшее жизни.

Бледный, трясясь от ужаса, он бросился к Адаму.

– Отец, скажи правду! Что с матерью? Ее надо спасать! Что с ней, она очень больна?

Адам развел руками.

– Не знаю… Мать рассердилась… На меня, конечно. За гамаши, оттого что не так надеваю. Мол, пальцы у меня как палки. А потом еще Збышек не поздоровался… Вот и все.

Владислава это не успокоило.

– Ах, но ведь ей же нельзя волноваться! Надо же помнить, какая она. Говорил же доктор Герхардт, что волнение – это смерть для нее. И это моя вина, моя! Мне следовало постоянно быть около нее, а я ее оставил…

Роза кашлянула. Прокашлявшись, она глубоко вздохнула и заговорила обычнейшим своим голосом, ясным, звонким:

– Почему вы разговариваете обо мне так, как будто меня уже нет? Я еще не умерла. Может, лучше бы у меня самой спросить, что со мной, а?

Все повернулись к Розе. Ядвига опустила голову, чтобы скрыть смешок: ну, вот опять – в который уже раз – несчастный, неисправимый Владик наталкивается на истерию там, где он упорно хочет видеть драму исключительной души. Владислав нежно склонился над матерью.

– Злая, зачем же ты нас пугаешь? Говоришь, бог знает что… Выглядишь, бог знает как… А потом вдруг, ну, посмотрите, – обрадованный, он призывал присутствующих в свидетели, – теперь она снова выглядит нормально, как и должна выглядеть Роза. И говорит прекрасно. Ну скажи, мамусик, еще что-нибудь, скажи.

Роза рассмеялась. Морщинки порхнули от губ вверх, исчезли в седом облаке волос надо лбом, остались только две ямки в углах рта и блеснули зубы.

– Опять прозевал, дорогой господин советник! Испугался, что мать собралась ad patres [51]51
  К праотцам (лат.).


[Закрыть]
, a patres не пустят ее на порог… Вот беда-то будет! Да не заметил того, что я сказала: «может быть». Может быть, заявят: нет тебе места… А может, и не заявят. Кто знает, что еще со мной случится. Может, успею и заслужить себе место. Ведь мое время еще не пришло. Или кто-нибудь говорит, что уже пришло?

Роза подозрительно оглядела присутствующих. Страх мелькнул у нее в глазах.

– Кто же так говорит? Не Адам ли нашептал в передней?

Все горячо запротестовали, и она снова повеселела.

– Ну, если так, я тоже умолчу о том, как он вел себя тут, наш кроткий агнец.

Адам простонал:

– Ах, Эля, чего уж там… Объясни лучше Владику, зачем ты велела его позвать.

– Объясню, объясню и без твоего напоминания. Да садитесь же, чего вы стоите, как кипарисы над саркофагом? А саркофаг… о! – Она легко поднялась с дивана. – Мне нужен носовой платок. Где моя сумочка?

Все бросились искать. На этот раз Адаму повезло, он первый нашел сумочку, лежавшую под креслом, и вручил жене. Роза удержала его за руку.

– Как? Адам нашел? Чудеса!

Адам поморщился, а Роза обняла голову мужа и поцеловала его в лоб.

– Спасибо, Адам, спасибо, дружок.

– Да ладно, что это ты? Пожалуйста, пожалуйста, извини…

Адам был так смущен, что не находил слов, лицо у него расплылось в улыбке, он стыдливо покосился на Ядвигу, та отвела глаза. А Роза воскликнула:

– Посмотрите на него! Оказал услугу, а потом извиняется. Такой уж он есть. Разве я не знаю, что это святое сердце? Может, никто его не ценит так, как я Только вот… К несчастью…

Она задумалась, но тут же прогнала дурные мысли.

– Ну, ничего не поделаешь. Теперь уже поздно. Слава богу, нашел он себе эту Квятковскую.

Адам закряхтел. Владик с Ядвигой беспокойно зашевелились.

– Не кряхти, Адам, – одернула его Роза – Ведь я не со зла. Тебе хорошо, мне хорошо, жаль, раньше не догадались. Но mieux vaut tard que jamais [52]52
  Лучше поздно, чем никогда (фр.).


[Закрыть]
. Я сегодня рассердилась на Адама, а тут еще Мартин сынок неотесанный… Немножко вышла из себя, это правда. А потому, что мне было очень больно. – Роза сморщилась, как будто готовясь заплакать, однако подавила волнение – Больно, потому что никто ничего не замечает. Ведь я изменилась…

Она бросила взгляд на мужа, затем на сына, на Ядвигу. Испытующий, просительный.

– Я очень изменилась А все со мной так, как будто я прежняя. Вот сегодня утром… Прихожу к Марте. К дочери. Хотела сказать ей что-то важное. Вчера она забежала ко мне на минутку… и убежала. Я ничего, никаких упреков, и не задерживала ее. Хоть и скучно одной. Все только радио да младенец соседский орет за стеной. Даже вышивать не могу – болят глаза. Но не задержала. Только говорю: «Мартусь, завтра в одиннадцать я к тебе приду. Будь дома». И прихожу. На душе праздник. Ни капли обиды, ничего. И что же я застаю? Пустой дом, одна служанка, наглая баба, сама уже не знает, что придумать, чтобы донять старого человека! Неприятно. Ну, думаю сейчас, пока я еще не расстроилась, позвонит дочка, извинится: «Сейчас, мама, приду». Нет. Звонит Адам. Хоть бы обрадовался, что я у телефона… Нет. Спрашивает о дочери. Неприятно, но я еще держусь. Велю ему: «Приходи, я тебе связала теплые гамаши». Ну скажите, пожалуйста, имела я право рассчитывать на каплю внимания с его стороны? Сами скажите: глаза болят, он целыми днями с Квятковской, с ней и в театр, с ней и в костел, а обо мне нисколько не заботится. А я вот… две недели сижу, последние глаза проглядела и вяжу ему гамаши! И как раз когда ни внимания ко мне, ничего, только про дочку спрашивает, я велю ему прийти и дарю эти гамаши. Ну так разве я не изменилась? Слепой и тот бы, верно, заметил, как сильно я изменилась. И что же? Вы думаете, он хоть дрогнул? Нет! – Роза обернулась к мужу, который уже несколько минут сопровождал ее рассказ скорбными вздохами. – Нечего вздыхать, Адам, пойми, я тебя не обвиняю, я оправдываюсь перед вами – перед тобой, перед сыном… И перед невесткой, – добавила она не сразу, с видимым усилием. – Он благодарил, конечно, он благодарил. И сразу стал эти гамаши натягивать. И, как обычно, всякие там нежности, ручки целует… Но спросить, спросить: «Что с тобой? Дай на тебя посмотреть, ты ли это или другая, новая женщина? Какая колдовская сила превратила тебя в человека?» Нет, все по-старому. Примеряет, восхищается, благодарит. Как будто так и должно быть! Как будто это ничего, ничего не значит! Дорогие мои, вы знаете мой характер, знаете мою жизнь… Особенно ты, Владик, я тебя теперь спрашиваю: могла ли я не рассердиться и не выйти из себя? Он говорит: «Мать рассердилась оттого, что я не так надевал гамаши…» Дело не в этих дурацких гамашах и не в его руках – хотя, к слову сказать, я и рук таких деревянных терпеть не могу – дело в его слепоте! В том, что он никогда не видит самого главного во мне!

Она устала, запыхалась, прижала руку к груди, села. Адам только закатил глаза и пожал плечами, Владислав бросился успокаивать.

– Не волнуйся, мама, я тебя прошу! Ты напрасно говоришь, будто никто ничего не замечает. Мы с Ядвигой очень беспокоимся в последнее время… твоя одышка и красные пятна на щеках мне совсем не нравятся. Дурное колдовство – болезнь. Если за доброту и терпение ты должна расплачиваться здоровьем, так уж лучше будь злой, милая мама.

Он шутил, укутывал мать шалью, целовал ей руки. Но Роза холодно принимала ласки сына. Его слова явно не доставили ей удовольствия, в глазах отразилось удивление, затем беспокойство. Она отодвинула Владислава и подошла к зеркалу.

– Что ты говоришь? Красные пятна? Так у меня теперь красные пятна? Э, нет, – она приблизила лицо к зеркалу, почти касаясь носом стекла, – какие же это красные пятна… А может? Но это скоро пройдет.

И вдруг устало опустила руки.

– Ну хорошо. Все равно… Пусть будет по-вашему – красные пятна. Так или иначе я должна ехать в Кенигсберг.

– В Кенигсберг? Зачем? – послышались три недоверчивых возгласа.

Роза села и всплеснула руками.

– Странные люди, ей-богу! Но как с такими разговаривать! Сами же находите, что я больна. Только больна и больше ничего верно? В этом, по-вашему, и вся перемена… Разве не так?

Она жадно ловила взглядом выражение их глаз, как бы надеясь – остатком сил, – что они будут спорить. Никто не спорил, хотя по лицам Адама и Владика было видно, что они стараются проникнуть в смысл ее нового каприза, угадать ее намерения. Адам невнятно бормотал что-то. Владислав беспокойно вертелся, одна Ядвига ничего не старалась понять и думала о чем-то другом.

Роза сухо рассмеялась.

– Ну, а если человек болен, – сказала она. – ему надо лечиться. А я сегодня oт вас же самих, наверно, раз десять слышала фамилию доктор Герхардт… И где же он, если не в Кенигсберге?

Все оживились.

– Ах, ну да, да конечно! Совершенно верно. Прекрасный доктор. Он тогда замечательно помог матери. Мама ему доверяет. Совершенно верно! Безусловно, надо поехать.

Адам осчастливленный – как всегда в таких случаях, когда Роза в приступе своих таинственных страстей снисходила до требований и проектов, – уже рылся в бумажнике, ища денег на поездку. Владислав потирал руки, даже Ядвига одобрительно кивнула. Роза между тем продолжала к ним приглядываться. Ее губы, только что приоткрытые в плаксивой гримасе, иронически сжимались, глаза полнились грустью.

– Я тебя, Владик, затем хотела позвать, – объявила она наконец, – чтобы ты с помощью своих связей устроил мне немедленный выезд в Кенигсберг. Я должна повидать доктора Герхардта.

Владик вздохнул с глубоким облегчением.

– Но, мама, дорогая, это ведь проще простого. Отлично! Завтра же и сделаем. Постараться, так можно все устроить за один день. Особенно к врачу! Чудесно! Я думаю, что уже послезавтра ты сможешь выехать, мамочка. Однако, – он озабоченно сощурился, – хорошо ли будет, если ты поедешь одна? Я, к сожалению, не могу… Может быть, с отцом?

Роза сорвалась со стула.

– Что? С отцом? Ты с ума сошел!

Бледная от волнения, она трясла руками над головой.

– Одна, одна поеду! Только одна!

Но, не встретив сопротивления, сразу угасла, примолкла. Бросила испуганный взгляд на одного, на другого и придвинулась к Ядвиге.

«Хватит о моих делах», – решила Роза.

– Что у тебя слышно, Ядвига? – спросила она у невестки. – Что там поделывает пани Катажина?

Ядвига насторожилась. Семья всегда была ее чувствительным местом, а теперь любой намек на дела пани Каси и сестер действовал на нее особенно болезненно. Основания для этого были. Вернувшись после долгого отсутствия на родину, она застала своих близких в очень плохом, тяжелом положении. Несколько лет тому назад умер старый Жагелтовский; Мадю бросил ее неуемный поэтический муж, воспылав новой страстью – на этот раз к стареющей француженке; у Стени была чахотка.

Чем занималась пани Кася? Сотней новых дел, не пренебрегая при этом ни одной из своих высоких традиций. Она нянчила внуков (сыновей Магды), и нянчила так, как никогда не нянчила собственных детей, поскольку теперь ее уже не выручал многочисленный штат приживалок. Она сама ходила за покупками в лавки, чтобы сэкономить на прислуге; выстаивала очереди в филантропические учреждения, рассчитывая на благосклонность господ и дам, которым в прежнее время она сама подыскивала бы влиятельных покровителей; без конца записывала и подсчитывала расходы, отменила четверги, позволяла Стене дружить с еврейкой, обращалась к дворнику на «вы» и молчала, когда хвалили демократические правительства или большевистскую литературу.

Это все было новое. Новым было также ежемесячное паломничество на могилу мужа; и сидение на кладбищенской скамейке, и взор, устремленный на могильные двери. И слезы по ночам. И то, что она постоянно прислушивалась, не кашляет ли Стеня, и краснела от стыда, когда спрашивали при внуках: а где же ваш зять? а что же это пана инженера не видно?

Однако наряду с этим новым тяжким бременем пани Кася упорно и с воодушевлением продолжала нести бремя своего шляхетского достоинства. Бедняки, хотя и в числе, сведенном до минимума, по-прежнему имели свои дни, право на милостыню и пищу духовную.

По-прежнему родня должна была складывать у общего очага свои беды и победы, любое движение в родственном кругу строго учитывалось: кто умер, кто женился, кто влез в долги, кто и куда поступил на службу. Дела эти, если только о них ставили в известность пани Касю, немедленно получали надлежащий отклик: она всегда спешила с добрым словом или с материальной помощью, хлопотала, огорчалась или благодарила бога.

Ежегодные праздники и именины были по-прежнему смотром «своих людей», демонстрацией «своих обычаев». За рождественским или пасхальным столом, в хороводе традиционных блюд, здравиц и поминаний происходила перекличка поредевшего отряда – тетки, дядья, дальние глухие родственницы, старые приятельницы в торжественных нарядах, с остатками драгоценностей на пахнущих пижмой старых кружевах и кашемирах, – весь этот «свой» круг приступал к еде-питью, словно к обряду в Дзядах [53]53
  Дзяды – деды, прадеды; старинный народный праздник в Литве и Белоруссии, в обряд которого входит вызывание духов. Название драматической поэмы Адама Мицкевича.


[Закрыть]
. Призывали призраки былого – людей уже не существующих, события уже минувшие, открещивались от порочного духа современности. Жарче всего призывали Польшу. Ибо Польша – несмотря на независимость, несмотря на «обручение с морем», несмотря на то, что каждый из них мог в дни парада слушать полевую мессу, – дли них не осуществилась. Они призывали свою собственную Польшу, напевая песни каторжников вперемежку с сельскими пасторалями, колядами, с бравым «Аллилуйя». Призывали, ели, затем оказывали друг другу должные почести и расходились, укрепившись духом.

А пани Катажина до поздней ночи мыла посуду и подметала, чтобы утром, когда Стеня должна будет наспех позавтракать перед уходом на службу, ничто не напоминало больной капризной девушке о родственной тризне.

Знакомые удивлялись: откуда у пани Каси силы, как может она тащить этот воз да еще со светлой улыбкой. Прибегали, советовали, предупреждали:

– Милая, не надрывайтесь вы так, помните о своем здоровье.

Пани Кася сердечно благодарила за дружескую заботу, затем пожимала плечами и смущенно говорила:

– Право же, дорогие, напрасно вы беспокоитесь. У меня, пока я нужна другим, хватит и сил, и здоровья. Вот стану лишней, тогда уйду, смогу уйти… к моему счастью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю