Текст книги "Чужеземка"
Автор книги: Мария Кунцевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Марта шептала, едва осмеливаясь придвинуть к себе вазу:
– Может, хочешь компоту, мамусенька? А лампу можно зажечь?
Роза не отвечала. Однако через несколько минут движение челюстей возобновлялось, веки вздрагивали, и при свете лампы видно было, как Роза с удовлетворением гурмана проглатывает разжеванный кусок.
Марта вздыхала с облегчением – мать была жива, оставалась с ними. Впрочем, вскоре Роза вытирала рот, небрежно сбрасывала с себя салфетку и уходила, шумя платьем и напевая.
Чтобы разорвать заклятый круг, Марта, выдержав два-три дня, раскрывала фортепиано, раскладывала ноты и начинала разучивать арии. Нарочно. Не упражнения, не гаммы – именно арии. Спустя каких-нибудь четверть часа в глубине квартиры слышались нервные шаги, дверь распахивалась – в гостиной появлялась Роза.
– Прошу прекратить, – говорила она, – прошу не терзать мои уши. Можно, если угодно, быть садоводом, можно не признавать и не понимать музыку, но издеваться над музыкой нельзя. Такая фразировка – это издевательство. Если не умеешь спеть простейший пассаж, нечего браться за трели. Что это за трель? Иканье какое-то…
Тут она принималась передразнивать Марту. И делала это необыкновенно смешно, с обезьяньими ужимками, с детской непосредственностью. Виновница покатывалась со смеху. Роза прекращала спектакль, смотрела на дочь с мрачным укором и, оттолкнув ее, сама садилась за инструмент.
– Вот это прошу петь. Вот это, – тыкала она пальцем и соответственно интонировала упражнение. – И никакого паясничания. Довольно я от него натерпелась…
Официальный тон вдруг прерывался рыданием. Тогда Марта с неимоверным жаром начинала исполнять предписанные упражнения. Роза успокаивалась, оставляла свои «прошу», лишь изредка вскрикивала от раздражения или от восторга и не сводила взгляда с губ дочери, будто видела там источник чудес; наконец она закрывала фортепиано, обеими руками охватывала Мартину шею, страстно сузив глаза и сжав губы, глядела ей в лицо, – казалось, вот-вот задушит. Но Роза шептала только:
– Ах ты, ты, негодница! Значит, умеешь, значит, все можешь, только притворяешься кротом, чтобы меня помучить…
Она целовала Марту и, тряхнув ее хорошенько, убегала со словами:
– Подожди, я принесу тебе гоголь-моголь…
15
Марта очень любила брата. В нем было много от матери, та же притягательная сила, та же поглощенность своими, недоступными прочим, интересами, при этом, однако, он ни к кому не питал враждебных чувств, не дергал нервы мучительными скачками настроения. Большинство подарков – куклы, механические игрушки, книжки с картинками – Марта получала от Владислава. Казалось, он всем сердцем сочувствовал обиженной вниманием сестричке. Когда она подросла, он один понимал ее увлечение стихами, патриотическую экзальтацию и беспредметные весенние волнения. Но все – совместное чтение Стаффа [65]65
Стафф Леопольд (1878–1957) – польский поэт и драматург.
[Закрыть], рассказы о безумствах первых легионеров, задушевные беседы в сумерках – все это случалось лишь в те редкие минуты, когда Роза не могла или не хотела быть с сыном. Стоило ей позвать издалека – и Владик, оборвав на полуслове сонет, исчезал, словно сонное видение. Марта чувствовала, что в сердце брата она занимает подчиненное место, и втайне горько обижалась; ей так хотелось быть единственной. Всякий раз, когда в доме ждали Владика, Марту бросало то в жар, то в холод – от тоски, от счастья, от страха перед унижением.
Больше всего взволновало ее известие о приезде Владика в тот год, когда она уже училась пению. Было начало лета. На лестнице уже раздавались нетерпеливые шаги, лихорадочно открывали дверь в передней, Роза крикнула:
– Это он, это он! Наконец-то…
Потом наступила торжественная минута объятий. А Марта все никак не могла очнуться от какого-то странного отупения. Не переодевалась, не готовила улыбок и теплых слов. В суматохе встречи не сразу заметили ее отсутствие, лишь спустя добрых четверть часа постучался к ней Владик.
– Мартуся, где ты? Ты что, уже и знаться не хочешь со своим стареньким братом?
Он стоял на пороге, а из-за его плеча выглядывало сияющее лицо Розы. У Марты сжалось сердце: уже успели, уже снова друзья-приятели! Две пары глаз смотрели на нее одинаковым взглядом. Марта покраснела и отвернулась.
– Извини, я была не одета.
За столом Владик с умилением вспоминал о бабушке, которая недавно умерла. Это была дозволенная и поощряемая тема, не вызывавшая возражений. Софи никто не любил, для любви она была недостаточно серьезна Хотя все пользовались ее услугами и работала она не покладая рук, к ней относились как к забавной куколке, не отвечающей за свои действия. И горевали о ней, когда она умерла, не больше, чем о разбитой кукле. Однако уже спустя неделю отсутствие Софи дало о себе знать массой досаднейших упущений и недоделок. Тогда стали жалеть, что она умерла, а поскольку от ее смерти пострадали не сердца, а шкафы и кухня, в семье любили при случае помянуть добрым словом хозяйственную деятельность Софи.
– Мартуся, – обратился Владик к сестре, и видно было, что он серьезно озабочен, – а ты не забыла записать бабушкин рецепт «Королевской мазурки»? Она то все делала по памяти. Но рецепт надо было сохранить.
Эти слова задели Марту за живое. Она растерянно оглянулась на Розу, на отца. Разве Владик не знает? Пожав плечами, она хмуро буркнула:
– Нет… Я этим не занималась.
Владик сделал обеспокоенное лицо:
– Что это Марта будто сама не своя? У нее какие-то неприятности?
Роза вскочила из-за стола:
– Иисусе, Мария, а может, она простужена? Этого только не хватало, именно сегодня…
Она подтащила дочь к окну.
– Покажи горло! Ну, открой же рот.
Наконец ей удалось сунуть ложечку глубоко в гортань. Марта, багровея от стыда, сдавленно крикнула.
– А-а…
И тут же вырвалась и убежала. Роза заломила руки.
– Кажется, есть краснота.
Она обвела присутствующих взглядом, полным отчаяния. Владик, как всегда, поспешил успокоить:
– Краснота – это еще ничего страшного. А раздражена она потому, что у нее, должно быть, небольшая температура.
Не успел он договорить, как Розы уже не было в комнате. Вскоре она вернулась сердитая.
– Я ей сунула под мышку термометр, велела лежать и дала молока с маслом.
Дообедали кое-как. Роза была рассеянна, с расспросами и рассказами Владик был вынужден обращаться к отцу, вызванный встречей праздничный подъем спал быстрее обычного.
Марта охотно поддалась мысли о своей мнимой болезни. Сегодня любимый брат вызывал в ней необычайное раздражение. Все, что Владик говорил и делал, казалось ей неуместным, ему, стало быть, ничего не сказали, но почему?
– Он думает, что у нас все по-старому. По-старому… – повторяла она сквозь зубы, хотя Владик за обедом несколько раз спрашивал о ее вокальных успехах. Чего она хотела, почему так бесилась, думая о неосведомленности брата, Марта и сама не понимала.
Термометр показывал тридцать шесть и шесть. Марту это вывело из себя, – теперь она хотела заболеть по-настоящему, заболеть и умереть. Сначала ее радовало, что мать не идет проверить температуру.
– Слава богу, обо мне забыли, и не надо будет притворяться.
Однако через каких-нибудь четверть часа она поднялась, села на постели.
– Забыли! А значит и правда все осталось по-старому!
И, уткнувшись носом в платок, снова легла, разбитая, готовая всерьез разболеться от отчаяния.
Скрипнула дверь… Кто-то вошел, ступая на цыпочках. Марта почувствовала запах пармских фиалок, сердце у нее тревожно забилось. Роза склонилась над кроватью.
– Ты спишь? Мартусь, ты спишь? – шептала мать чуть слышно.
Дочь стыдилась пошевелиться. Роза вздохнула. Тогда Марта проговорила – звучно, полным голосом:
– Я не сплю. У меня тридцать шесть и шесть.
Ах, что стало с Розой! Она сжала руки и звонко расхохоталась.
– Негодная, негодная девчонка! А я-то боялась, боялась зайти и спросить… Ну так пойдем же, я нарочно ничего не говорила Владику, пусть это будет для него сюрприз. Как ты себя чувствуешь? Не сухо в горле? Не саднит? Ну-ка пропой это арпеджио: ля-а-а-а-а-а-а… Прекрасно, голос просто хрустальный.
Они тихонько проскользнули в гостиную. Роза разложила ноты, села за фортепиано и сурово смотрела на Марту, как бы призывая ее стать лицом к лицу с опасностью. Марта почувствовала, что у нее холодеют руки и ноги, а щеки пылают. И какая-то отчаянная пустота шумела в голове, предвкушение чего-то шутовского и вместе с тем героического.
– Что спеть? – спросила она дрожащим голосом.
Роза ответила, но Марта не поняла, пришлось подойти и заглянуть в ноты.
Она откашлялась, загремели аккорды…
Ich grolle nicht, und wenn das Herz auch bricht,
Ewig verlornes Lieb…
Ewig verlornes Lieb…
Первую строфу Марта услышала как бы со стороны, как чье-то признание, с которым неизвестно что делать, она упорно вглядывалась в зеркало, помня об одном «язык ближе к губам и не сжимать челюсти». И вдруг увидела лицо… Марта вздрогнула. Чьи это были глаза, полные неистовой боли, чьи ноздри, дышавшие местью? Кто лицемерно улыбался, произнося слова прощения?
Wie du auch strahlst in Diamantenpracht,
Es fällt kein Strahl in deines Herzens Nacht.
Das weiss ich längst…
У Марты похолодели щеки – лицо в зеркале побледнело. Марта поняла: боль, гнев, мнимое прощение – это были ее собственные чувства, лицо в зеркале было ее лицом – сегодня песня Шумана стала ее песней.
– Ich sah dich ja im Traum…
– Взгляд, который она бросила, мог отравить жизнь.
– Und sah die Nacht in deines Herzens Raum,
– мелодия росла, набирала силы, устремлялась ввысь.
– Und sah die Schlang, die dir am Herzen frisst…
Недоступное Розе высокое двойное «ля» прозвучало как крик мучительной радости и затем перешло в «соль», великолепное, полное молодой силы.
– Ich sah, mein Lieb, wie sehr du elend bist.
Здесь, где желание простить боролось с мстительным чувством, Марта постепенно отступала, склонялась к недоброй стороне – «фа» звучало все более мрачно… Она глубоко вздохнула:
Ich grolle nicht…
Ich grolle nicht…
И окончательно погрузилась в мрак, успокоилась на зловещем «до».
Роза сопроводила финал бурными октавами. Звенели блютнеровские струны, а Марта все еще дрожала от гнева. В темном углу гостиной началось движение. Отодвинули кресло, кто-то встал, повернул выключатель. Когда зажегся свет, Марта увидела, что отец сидит на диване и смотрит на нее из-под нависших бровей – вопросительно, Владик, с изменившимся лицом, стоял у стены. Он тоже вглядывался в Марту. С минуту все молчали. Потом Владик сказал:
– Это удивительно, как Туся становится похожа на маму… – И с принужденной улыбкой: – В самом деле, прекрасные результаты, прекрасный голос… Но не слишком ли это серьезный репертуар для такой… такой девочки? – добавил он.
Роза отошла от фортепиано.
– Нет, – ответила она. – Нет! Нету слишком серьезного репертуара для серьезного голоса!
Она подошла к Марте, обняла ее и – лицо к лицу – заглянула в глаза, пронзила горячими лучами.
– Доченька моя… Моя…
Марта вздохнула, положила голову матери на плечо. Это доставило ей неизъяснимое наслаждение – так бывает во сне, когда тело, повисшее среди холодной пустоты, опускается наконец на мягкую траву.
– Мама, моя мама… – еле вымолвила она одними губами, слабея от счастья.
В углу затрещал пол. Это Адам выходил из комнаты. Он шел ссутулившись, шаркая ногами. Роза крепко держала дочь в объятьях. На пороге Владик нервно сплетал и расплетал пальцы… Марте, глядевшей на них сквозь туман слез, оба они казались очень далекими.
16
Марта, известная в стране певица, увидев Розу в семейном окружении, бледную, с примиренной улыбкой на губах, – Марта, хотя никто не сказал ей худого слова, чувствовала лютые угрызения совести. Она знала обычную причину материнских посещений: беспокойство о карьере примадонны. По утрам дочь должна была упражняться в пении. Поэтому она чуть не с порога начала оправдываться.
Мать, однако, посмотрела на нее с удивлением.
– Моя дорогая, – вздохнула Роза, – я пришла сегодня вовсе не для того, чтобы заставлять тебя петь. Я пришла по другому делу – по своему собственному.
Эти слова испугали Марту. Как? Значит, певческие успехи дочери перестали быть для Розы ее собственным делом? Значит, появились какие-то другие дела? Правда, ежедневный жестокий контроль – как будто Марта была маленькой безвольной девочкой, вечный наказ «От сих до сих, от сих до сих, и выучить так, чтобы в следующий раз не повторять той же ошибки», мог довести до белого каления. Но сколько бы Марта ни бунтовала, ничто не доставляло ей такого удовольствия, как радость матери по поводу ее успехов.
Она прильнула к Розе, хитря, стала уверять:
– Мамусик, это не отговорки, я правда охрипла. Ну не сердись, перед сном я сделаю себе ингаляцию, компресс, полоскание – все, что хочешь…
Роза обернулась к дочери, но та не увидела в ее глазах ни единой ответной искры. Марта беспомощно оглянулась на присутствующих. Все лица – как всегда, когда дело касалось Розы, – выражали растерянность и терпеливое ожидание.
– Мамусик, а может это ты на Збышека? – рискнула она затронуть щекотливую тему, стыдливо понизив голос. – Ты знаешь, он вспыльчив, но, поверь, он тебя очень любит.
Она взяла руку матери и поцеловала. И почувствовала как в ответ мать сжимает ее руку.
– Я знаю, – кивнула Роза. – Что с ребенка спрашивать, образуется со временем.
Ядвига подняла голову – она сидела, уткнувшись в журнал, – и быстро взглянула на мужа; такое отношение свекрови к внуку было предвестием чего-то необычного.
Владик, напротив, просиял.
– Тебе говорили, мама, – поспешил он воспользоваться случаем, – что Зузя начала учиться английскому?
– Очень хорошо, – с глубоким убеждением ответила мать. – Очень разумно со стороны Ядвиги. Я уже давно считаю, что она отлично воспитывает своих детей. Как бы играя, забавляясь, а вот каждый год приучает к чему-то новому. Именно так и нужно.
Адам вытащил платочек, покашливая от умиления. Ядвига залилась густым румянцем. Владик встал и начал напевать, чтобы не заметили, как он взволнован. Марта молчала.
– Ты, мама, как будто хочешь съездить к доктору Герхардту посоветоваться? – несмело спросила она.
Роза выпрямилась. Брови, как два темных крыла, разлетелись к вискам, ноздри точеного носа дрогнули.
– Да, – произнесла она с достоинством, – я поеду к Герхардту. Поеду. – И тут же снова наклонилась к дочери. – Как раз об этом я хотела с тобой поговорить, но ты, видно, не хотела.
Упрек прозвучал мягко, без гнева. Марта простонала:
– Ох, мамусик… Ну так давай поговорим! Если хочешь со мной одной, они выйдут.
Роза пожала плечами.
– Как хочешь… Владику я, собственно, уже все сказала.
Сын поднялся со стула, Роза протянула к нему руки.
– Поди сюда, Владик. Дай я тебя поцелую. Спасибо, дорогой. Благодарю тебя за то, что ты пришел. За все благодарю.
Она с нежностью глядела ему в глаза. Примиренная, человечная, далекая, как никогда. Они обнялись. Роза первая высвободилась из объятий, легонько оттолкнула сына и подозвала Ядвигу.
– Тебе тоже, Ядвиня, спасибо.
Придерживая обеими руками руку невестки, она крепко поцеловала ее в щеки. Ядвига, ошеломленная, пошла вслед за мужем к выходу. На пороге она еще приостановилась, услышав за собой голос свекрови – детски ясный, звенящий от сдерживаемого смеха:
– А если что дурное вспомнится – забудь… Я теперь уже знаю, что зла помнить не стоит.
Они быстро вышли, не смея оглянуться, едва дыша, – страшно было спугнуть эту внезапную доброту. Адам, семенивший за ними, говорил на ходу:
– Так ты похлопочи насчет паспорта, не откладывай, может, еще сегодня успеешь.
Договаривал он уже в передней, шепотом:
– Сами видите, доктор Герхардт имеет на нее большое влияние, этим нельзя пренебрегать, ведь она, даже когда только заговаривает о нем, сразу меняется, и при этом к лучшему… Вы не находите?
Марта уложила мать поудобнее, на ноги ей накинула плед. Сегодня в Розе было что-то, что смущало и тревожило больше, чем когда бы то ни было. И Марта, хотя была заинтригована, и не только словами, – сегодня даже голос у Розы звучал по-новому, – все оттягивала начало разговора, как бы предчувствуя недоброе. Эта новая тема – какие-то «другие дела» – скорее всего что-то о болезни… Дочь старалась предупредить дурное известие заботой о здоровье матери.
– Лежи спокойно, – говорила она. – Дай послушаю пульс… Кажется, очень неровный. Почему ты так лихорадочно дышишь? Ты лифтом подымалась? Наверно, бежала к трамваю сломя голову. А после завтрака забыла принять лекарство.
Она заботливо укрыла Розу, приотворила окно.
– Может, валерьянки?
Роза молчала. Она слушала Мартину воркотню, как слушают птичий щебет, который ни к чему не обязывает, потому что для человека он лишен смысла. Ее глаза помутнели, как бы подернулись пленкой, отчего взгляд стал еще более таинственным. Казалось, она отдыхала после неимоверного усилия, – счастливая достигнутым, сознающая свою власть, наконец-то удовлетворенная и успокоенная.
Она улыбнулась дочери из своей блаженной дали. Спросила:
– Почему ты не попробуешь причесаться на косой пробор? Ты выглядишь слишком сурово. А у тебя такие пушистые волосы…
Марта покраснела. Еще ни разу – с тех пор, как она была признана «своей», – мать не упоминала о ее наружности. Слишком часто пресловутый «подбородок клинышком» был предметом критических замечаний, слишком много жестоких слов было сказано в свое время по поводу ее манеры двигаться, улыбаться и вести себя, чтобы можно было сбросить все это со счета или понимать как-нибудь по-другому. А с тех пор, как Марта под началом матери превратилась в некое воплощение артистических возможностей, особенности ее наружности вообще потеряли самостоятельное значение. Разумеется, они обсуждались, но единственно с точки зрения сценического или эстрадного эффекта. Щурясь, Роза приглядывалась к дочери и могла, оторвав от общества в самый интересный момент, подозвать ее к себе, чтобы шепнуть ей:
– Следи за собой, ради бога, не растягивай так рот от уха до уха. Как это будет выглядеть на эстраде?
Отношение к туалетам было чисто деловое. Роза давала отличные советы и строго спрашивала с портных, не допуская ни малейшей недоделки или отклонения от фасона, но никогда они с Мартой не разговаривали о тряпках с таким теплым взаимопониманием, с таким вкусом, как пани Кася со своими дочерьми.
– Да? – смущенно пробормотала Марта. – Ты считаешь, что было бы лучше с пробором на боку?
Роза вынула из сумочки гребешок, сбросила с себя плед, села и притянула к себе Марту.
– Подожди, сейчас попробуем.
Она зачесала ей волосы назад, переменила пробор, несколькими движениями придала голове совершенно другой характер.
– Посмотри, – сказала она, подставляя дочери зеркальце. – Вот твоя прическа. У тебя, как и у твоего отца, слева такой уголок у пробора, и это тебе идет. Это… да, это красиво.
Роза отложила зеркальце. Затем, задумчиво глядя в окно, спросила:
– Целовал тебя кто-нибудь в этот уголок?
Марта сглотнула слюну и не ответила. Роза, с гребешком в руке, поглощенная какими-то необычными мыслями, не выглядела теперь больной, никому ничем не угрожала. Но у Марты забилось сердце.
Ничего не поделаешь! Марта вдруг поняла, что разговор о «других делах» – начался. И что какая-то полоса ее жизни – кончилась.
Она еще попыталась обратить все в шутку, заставила себя рассмеяться:
– Уж не подозреваешь ли ты, что у меня роман?
В эту минуту заскрежетал ключ в замке и послышались крики Збышека:
– Отец, отец!..
Роза с непроницаемым лицом прижала палец к губам:
– Приходи после обеда ко мне. Тогда поговорим.
Сабина гремела посудой, ее мощный топот сотрясал половицы, из столовой доносился запах жареного картофеля.
– Что у вас сегодня? Жаркое с картошечкой? – спросила Роза, внезапно оживившись.
Марта вскочила на ноги.
– Мамусенька, милая, ты только не отказывайся, пожалуйста, пообедай с нами! Сейчас я позвоню Стравским, чтобы тебя не ждали.
Вместо ответа мать поднялась и подошла к зеркалу. С выражением достоинства на лице она поправила волосы, платье, напудрилась и надушилась. Только после этого, очевидно, решив, что она готова к своей роли, Роза выразила согласие пообедать у дочери.
В столовой уже вертелись вокруг стола Адам, Павел и Збышек. Приход Розы явно произвел впечатление. Збышек выпятил грудь, начал посвистывать, Адам зажмурился, точно на него дохнуло сквозняком, Павел оттопырил губы. Роза первым делом подошла к зятю.
– Добрый день, – сказала она с улыбкой. Не с той царственной, ошеломляющей, – со стыдливой. – Извини, пожалуйста, за вторжение; это Туся заставила меня остаться. На нее, милый, сердись за самовольство…
Павел онемел. Никогда теща с ним так не разговаривала. А он никогда не мог понять, почему Роза, которой он был искренне благодарен за то, что она поощряла его притязания на Марту и даже торопила со свадьбой, – почему, едва он вошел в семью, она совершенно перестала с ним считаться. Этот мягкий человек чувствуя, что на него смотрят как на ничтожество, в присутствии Розы становился забиякой, – начинал шуметь, грубить, сыпать безвкусными шуточками. Когда Роза при нем распоряжалась временем, силами и чувствами Марты, расстраивая семейные планы и уязвляя его мужское самолюбие, Павел превращался в подобие назойливого шмеля, которого и прогнать нельзя, и невозможно не слышать. Роза прикладывала к глазам лорнет и глядела на него издали, всем своим видом выражая отвращение. Тут он впадал в такое бешенство, что, боясь самого себя, спешил покинуть поле боя.
Теперь он только было приготовился – просто так на всякий случай, – показать теще, кто тут хозяин, как она обезоружила его этой своей несмелой улыбкой. Грозно надутые губы опали, Павел развел руками, засуетился:
– Да что вы! Просим, просим.
Он придвинул Розе кресло, вызвал звонком Сабину, затем сам сел, ослабев от напрасного волнения. Вскоре все заняли свои места и молча ждали, что будет дальше. Сабина, увидев Розу, вздрогнула, из салатницы на скатерть пролилось немного сметаны, у Марты сделалось встревоженное лицо, Адам опустил глаза. А Роза схватила нож, проворно сняла со скатерти белую каплю и стряхнула ее на поднос, после чего посмотрела на Сабину, как бы прося одобрения. Збышек рассмеялся.
– А я всегда слизываю…
Адам начал покашливать, даже Павел поглядел на сына с неудовольствием. Марта прикрикнула на него:
– Сиди тихо! Что за глупые шутки.
Роза повернулась к внуку и мечтательно произнесла:
– Да? Ты слизываешь? А я… помню, я целый месяц облизывалась, глядя на банку с икрой…
Все оживились, зазвенели приборами. Збышек взвизгнул:
– Ой, бабушка лизала банки…
Роза между тем продолжала:
– Да, мой милый, не по вкусу пришлась мне варшавская еда… В Таганроге, у бабки Анастазии – дед мой в ссылке неплохо зарабатывал врачебной практикой и на эти деньги купил большую усадьбу под Таганрогом – у нас всего было вдоволь. Она литвинка была, бабушка, стряпуха первоклассная, и каких только лакомств не готовила: засахаренную айву, сушеные абрикосы с миндалем вместо косточек, киевские фрукты… В школу Рузя возила в ковровой сумке такой завтрак, что теперь просто трудно поверить: намазанные маслом белые булочки, с осетриной, с семгой, с лососиной. Виноград – фунтами, дыни, кукурузное печенье… А приехала сюда: на обед – кусок мяса или порция рубца, на завтрак – бутерброд с тоненьким ломтиком колбасы. Идем, бывало, с подругой из консерватории, вдруг стоп – баба с корзиной; купим на десять грошей слив; вот тебе и удовольствие на целых полдня, каждую сливину по четверть часа обсасываешь, косточки выплевываешь на тротуар… А в воскресенье Луиза сводит тебя в Лазенки и в награду за хорошее поведение купит печатный пряник. Ах, и вот однажды возвращался из своего полка в Варшаву солдатик – оттуда, из-под самого Таганрога. Отецдал ему для меня посылку. Слышу, кто-то стучит, открываю, гляжу: солдат. Он мне: «Вы такая-то и такая-то? Я вам гостинец привез». Открывает деревянный сундучок и подает сверток: жестяная банка икры и халвы турецкой с цукатом огромный такой ком… Ах, хватаю я эту жестянку… а потом на шею ему бросилась, солдатику. Плачу, целую.«Ты оттуда, ты правда оттуда?» И тут входит Луиза. Как дернула она меня! «Tu es folle, tu oublies ta pudeur, Eveline? Un moujik, un russe, un homme etranger!»! [66]66
Ты что, с ума сошла, Эвелина? Стыда у тебя нет! Ведь это мужик, русский, чужой человек! (фр.).
[Закрыть]. Я тогда взбунтовалась. Закричала: «Не russe и не etranger! Да и все равно, пусть хоть сам черт, он и так мне ближе, чем вы, тетя, потому что он приехал из города, где я была счастлива!» За это я должна была выучить наизусть «Гробницу Агамемнона» [67]67
Отрывок из незавершенной поэмы Юлиуша Словацкого «Путешествие из Неаполя к святым местам» (1839).
[Закрыть]. Халву я съела быстро, а икру не трогала, наверно, с месяц. Мне казалось, что, пока у меня полная банка, – весь Таганрог со мной. И этот парк у моря, ночи, когда не можешь спать не только от жары и запаха акаций, но и от радости, от сознания, что завтра снова будет жаркий день и ночь, пахнущая акациями. И эта суровая зима со мной, сани с тройкой лошадей под сетчатыми попонами, вечера в бабушкиной пекарне, когда мама с Юлей в клубе, а малороссийские девки, раскрасневшиеся от огня, хором поют песни и по морозным узорам на окне ворожат мне, письма сулят, деньги и красивого, кровь с молоком, молодца… Особенно хотелось мне открыть банку по пятницам. Обед у Луизы постный: селедка и картофель в мундире. Икра так и пахнет. Бывало, выскочу под каким-нибудь предлогом из-за стола, возьму банку, пооблизываюсь, потом, с горящими щеками и с комком в горле, иду назад. Через месяц не выдержала. Открываю, а тут кислятиной ударило в нос. Банка стояла в шкафу – испортилась икра. Вот так-то, и не побаловала себя, и Таганрог в Варшаву не удалось перенести.
Збышек торжествующе воскликнул:
– Совсем как про того скупого: «Спрятал яблочко в сундучок, а съел то яблочко червячок». Ты, бабушка, нехорошо поступила.
Марта бросила мальчику укоризненный взгляд. Но Роза только вздохнула.
– Знаю, миленький, что нехорошо, еще как знаю! Вся моя жизнь была такая же глупая, как эта история с икрой. Себя замучила и цели не достигла. А все из-за того, что упорствовала в неразумной тоске.
Она отложила ложку, задумалась. Домашние ежились, словно от холода. Они не узнавали Розу. Какими суровыми словами осудила она перед внуком свою жизнь, которую они привыкли оправдывать и возвеличивать. Особенно огорчился Адам.
– Почему ты так несправедлива к себе, Элюша? – сказал он. – Каких таких целей ты не достигла? Вырастила, слава богу, детей, помогла им стать людьми, да незаурядными. И все собственными силами и в трудных условиях.
Роза рассмеялась.
– Добрая ты душа, а помогла ли? Может, скорее, мешала им быть людьми? Говоришь, незаурядными. Вот это-то и жалко. Человек не создан для одиночества. Так зачем обязательно и выбиваться из ряда вон? Эх, блажь все это…
Павел так заслушался, что перестал есть, только хлопал глазами, расплываясь в улыбке. Узнав, что в гостиной лежит едва оправившаяся от нервного припадка Роза, что вызывали Владика и обсуждается поездка к доктору Герхардту, он грохнул подвернувшимся под руку стулом и рявкнул:
– И не подумаю волноваться из-за какой-то истерии! Пусть Сабина немедленно подает обед.
Когда Адам, выскользнув из-за портьеры, подошел к нему и удрученно проговорил:
– Жене что-то нездоровится, мы с Владиславом так испугались, – Павел отрезал, твердо глядя на тестя:
– Это, отец, застарелая болезнь. Раньше надо было думать о леченье, лет сорок тому назад. Теперь уже поздно браться за палку…
Между тем Роза, появившись в столовой, вела себя удивительно спокойно, больше того, – со смирением кающейся грешницы. Павел охотно изломал бы вышеупомянутую палку о собственную спину.
Принесли жаркое. Збышек, обожавший бифштексы, придвинул свою тарелку.
– Мама, мне с лучком!
Павел испепелил сына взглядом.
– Ты чего первый? А бабушка? А гостья?
Марта беспомощно затрепыхалась. Но Роза положила свою большую смуглую руку зятю на плечо.
– Успокойся, Павел. Ведь это ребенок, и он проголодался. Да и какая я гостья? Стыдно бы мне было в этом доме считаться гостьей.
Сказав это, она взяла себе салата.
– Ах, подожди, – воскликнула дочь, – ведь у нас салат с уксусом. Извини, пожалуйста, я сию минуту велю Сабине приготовить для тебя с лимоном.
Мать силой удержала ее на стуле.
– Сиди, не мельтешись, ничего со мной не станется, если съем один раз с уксусом.
У Марты задрожали губы. Роза, которая своей несправедливостью, ненавистью, унижениями заставила ее пролить столько слез, теперь побуждала к слезам – добротой. И эти подступавшие к горлу слезы были самые болезненные. Марта молча прижалась щекой к руке матери. Зато Павел, недолго думая, выскочил из-за стола и подбежал к буфету.
– Ну, если маме не вредит уксус, может, хлебнем красненького? По такому достойному случаю, а?
Он достал из буфета бутылку и бокалы. Обрадованный возможностью выйти из своего столбняка и заглушить голос раскаяния деятельным изъявлением симпатии, он звенел стеклом, вывинчивал пробку, сопел, что-то опрокидывал, словом, вел себя с усердием услужливого медведя. Тут вмешался Адам:
– Нет, Элюша, уж этого тебе никак нельзя. Что ты? Час назад сердце колотилось так, что на расстоянии было слышно, и вдруг вино…
Роза улыбнулась ему, выглядывая из-за спины зятя. На этот раз ее улыбка не была ни царственной, ни стыдливой: это была улыбка молодой женщины.
– Нельзя? Неправда, Адам, как раз наоборот, положено! Вы знаете, что написано в мемуарах одного легионера про моего деда, бонапартиста? Своими глазами читала в библиотеке. «Отважен, как лев. Удивительно стойко переносит боль! Чинов же выше капитанского не достиг, ибо, хотя был одним из самых храбрых офицеров, имел чрезмерную приверженность к вину и знался с простонародием». Чины? Чины счастья не дают! Дед в каких только странах, в каких переделках не перебывал, попивал себе в веселье духа, на боль не обращал внимания и дожил до восьмидесяти лет. А я… И не пила, и не якшалась с простым народом… Правда: кому поклялась в верности, тому была верна. И в трусости меня тоже никогда не упрекали. Но вот умела ли я сопротивляться боли? Наливай, Павличек, наливай! Чинов я и так себе не выслужу, зато, может, стану покрепче духом.
Роза взяла бокал, подняла, в ее глазах вспыхнул красный отблеск вина.
– Здоровье моего деда и его простонародной компании!
Она выпила залпом. Збышек захлопал в ладоши. Он уже некоторое время приглядывался к бабушке с восхищением, а теперь его восторг достиг предела.
– Бабуля, я тоже хочу выпить за этого дедушку, раз он такой молодец! Бабуля, попроси папу, за легионера, наверно, можно!
Роза живо повернулась на стуле.
– Павел, милый, сделай это для меня, кто знает, когда я снова буду у вас на обеде, – налей Збышеку! Пусть выпьет за прадеда, ей-богу, стоит!
Збышек соскочил со своего места, Павел, возбужденный донельзя, совершенно забыл о приличиях, хохотал утробным басом, сделал вид, будто прячет бутылку, однако не выдержал, тут же плеснул сыну бургундского и поспешил долить остальным.