Текст книги "Чужеземка"
Автор книги: Мария Кунцевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
13
Марта, скрытная, молчаливая Марта, была на редкость жизнерадостной и нетребовательной девочкой. Она могла радоваться чему угодно: окружающим предметам, игре света и тени, пище, книжкам, которые она выучивала наизусть, анекдотам Софи, течению времени, урокам, отметкам, упругости своих ног и рук, – Марта до позднего детства любила прислушиваться к движениям собственных пальцев, как это делают грудные младенцы. Она познавала мир, исследуя самое себя, и без конца радовалась каждому первооткрытию. В своем обособлении Марта не чувствовала себя одинокой. Наоборот, она не успевала отвечать на вопросы воображаемых персонажей, а неисчерпаемым источником нужных сведений ей служили предметы домашнего обихода, растения, сны. Ей не было скучно. По мере того, однако, как она росла и умножались ее знания, возрастала и потребность в одобрении или сопротивлении сверстников. Ей хотелось противопоставить свои завоевания завоеваниям других победителей. Школьного общения было недостаточно. Только успевала она в перемену расправить затекшее от сидения за партой тело и посекретничать с одноклассницами, как снова дребезжал звонок, прерывая едва завязавшиеся отношения. Марта бунтовала против материнского запрета. На прогулках с отцом, бледнея от волнения, она спрашивала:
– Почему, почему мама такая странная? Почему мне нельзя никого любить?
Отец печально хмурился.
– Ах, это не то, чтобы не любить… Конечно, ты должна любить своих подруг и всех. Только, видишь ли, мама так много страдала. Сыночка мы потеряли, маленького. Ты сама чуть не умерла, от такого же страшного дифтерита. Мама боится заразы.
– Ну так я, папочка, – с жаром обещали Марта, – я к больным не буду ходить. Но ведь есть здоровые девочки, и у некоторых даже сады, и там можно дышать свежим воздухом…
Адам вздыхал.
– Мало теперь хороших девочек… Да и когда тебе, Туся? Каждый день уроки иностранного языка, в школе тоже порядочно задают, потом прогулка. А в воскресенье надо почитать…
Марта выкрикивала, возмущенная:
– Неправда, хороших девочек много! Яся хорошая, и Жабка, и Вига – все хорошие! И они тоже делают уроки, и у всех у них есть свободное время, у всех!
Тогда Адам останавливался, клал дочери руки на плечи, смотрел ей в глаза – жалобным, просительным взглядом.
– Но не у всех, – говорил он, – такие несчастные матери. Поверь мне, Туся, поверь отцу: она очень несчастна. Не надо ее огорчать.
И отворачивался. Молчал. Затем, чтобы развлечь девочку, начинал шутить, предлагал побегать наперегонки, поиграть в прятки… Часто они выезжали за город и там носились, как двое однолеток. Марта, запыхавшись, прижималась горячей щекой к щеке отца. Адам торжествовал:
– Вот видишь, видишь, как тебе весело! И будет еще весело, детка моя, перед тобой долгая жизнь, еще наиграешься, нагуляешься вволю.
Итак, той стеной, что стояла между Мартой и внешним миром, было несчастье матери. Марта не могла этого понять. История с умершим братиком, ее собственный дифтерит, – когда это было? – все выглядело загадочно. Бабушка Софи охотно рассказывала, как пятерых ее детей «задушил круп», только одна уцелела, самая младшая – Роза. Рассказывая, бабушка курила папиросы, накладывала себе блюдце за блюдцем варенья, вплетала в рассказ смешные истории об умерших сыночках, обожала общество, и никто никогда не произносил по ее поводу слова «несчастье». Марта догадывалась, что несчастье матери не исчерпывалось дифтеритом, так только говорили ребенку, на самом же деле это был условный знак, за которым скрывалась тайна.
Однажды они с Розой шли по улице. День был весенний. Каштаны уже расправили зеленые ладони, уступили мольбам, зацвели. Люди шли в пальто нараспашку, жмурились от солнца, делали вид, будто им слишком жарко. Марта тоже развязала шарфик и волочила ноги – не столько от усталости, а чтобы скорей сойтись с весной покороче и не сглазить ее чрезмерным восхищением. Запах апреля пробивался сквозь дым, сквозь пыль и бензин. Роза крепко держала Марту за руку, ее шелковый плащ хрустел, мать шла быстро и, видно, вовсе не думала о развязанном шарфике, хотя солнце клонилось к закату. У Марты появилась надежда на стакан воды с соком. Они проходили мимо будки с сифоном и оранжевым стеклянным шаром, к которым устремлялись прохожие. Марта, повиснув на руке у матери, замедлила шаг, потянулась к будке, только хотела было сказать: «Мамочка, мне ужасно хочется пить…» – как вдруг ее рванули и потащили дальше с такой силой, что у девочки сердце скакнуло в груди. С испугом заглянула она матери в лицо. Роза пристально смотрела вперед – казалось, она следит за чем-то. Туся напрягла внимание. Да, мать не спускала глаз с какой-то пары, мужчины и женщины, которые шли, прижавшись друг к другу, их руки так тесно сплелись, что нельзя было различить, где мужская, где женская. Эти люди не проталкивались сквозь толпу, а как будто плыли в ней, ни на кого не обращая внимания, никуда не спеша, поглощенные чем-то своим – чем-то, должно быть, уже исполнившимся. Женщина, словно свечу в крестном ходе, несла перед собой ветку сирени; оба смотрели на эту сирень, чуть склонив друг к другу головы и чему-то улыбаясь. Вдруг они остановились… И больше ничего, только смотрели они теперь не на цветы, а друг другу в глаза. Марта хотела поскорее обойти их. Но тут мать тоже остановилась, и девочка, оробев, увидела на Розиных щеках под вуалью длинные блестящие капли слез.
С тех пор Марте при слове «дифтерит» слышался запах апреля. А апрель имел привкус несчастья.
Когда приезжал Владик, Марта могла делать все что угодно. Занятия, разумеется, продолжались, но промежутки между ними были заполнены ошеломляющей свободой. Доходило до того, что Марте удавалось незаметно выскользнуть из дому и сбегать к подруге; возвратившись с пересохшим от страха горлом, она заставала в своей комнате прежнюю, ничем не возмущенную тишину.
Вся жизнь дома была тогда сосредоточена в гостиной. Роза пела, играла. Владик ей аккомпанировал, слышались их голоса, теплые, слаженные, голоса людей, которым есть что сказать друг другу. Двери в гостиную были плотно закрыты, а когда Роза выглядывала оттуда, ее трудно было узнать – она казалась молодой девушкой, которая высунулась из зала на балкон, чтобы перевести дыхание между одним танцем и другим.
Адам тоже разговаривал с сыном, уединившись с ним в своем кабинете, но на это отпускалось не более получаса, чаще всего перед ужином. За столом Роза и Владик продолжали свои обсуждения и споры, малопонятные окружающим. Спорили о Вагнере, о Дебюсси, перечисляли названия музыкальных произведений и жанров или вспоминали о каких-то им одним известных событиях, о людях, которые никого, кроме них, не интересовали, то и дело вставляли иностранные слова; Роза, хохоча до слез, рассказывала смешные истории, Владик тоненько подхихикивал. Марта не понимала, чему тут смеяться.
Софи из кожи вон лезла, готовя все новые блюда и требуя похвал. Хвалили и с удовольствием уписывали. Владик целовал ей руки:
– На всем свете не найти таких пирожков, какие печет наша бабушка. Это же поэма, по-э-ма! – говорил он, ласкаясь к Софи, а та всхлипывала от умиления и обещала подарить ему картинку с Львом XIII или пару еще совсем свежих лайковых перчаток, оставшихся после деда. Несмотря на столь щедрые обещания, Владик быстро впадал в рассеянность, а через минуту он снова спорил, снова что-то рассказывал и хохотал вместе с матерью.
Марту Владик очень любил. Привозил ей игрушки, называл за ее серьезность «пани Корнацкой», охотно болтал с ней. Роза криво смотрела на это. Когда приезжал Владик, она обычно в первый же день велела Марте показать брату тетрадь с сочинениями, отмеченными высшим баллом; пока Владик гостил у них, девочка ходила в праздничном платье, с бантом в волосах. Но при первой же возможности мать выпроваживала ее из комнаты, прерывала на полуслове:
– Ну хорошо, хорошо, а теперь ступай к бабушке.
Или:
– Похвалилась, и хватит. Не приставай к брату. Пойми, он приехал сюда отдохнуть.
А если Владислав, посадив сестру к себе на колени, целовал ее, гладил по голове, наматывая на палец ее локоны, Роза краснела и щурила глаза.
– Оставь, Владик. Не задерживай ее, она еще не успела приготовить уроки.
В каком-то году – Марте тогда было уже лет двенадцать – мать и приехавший на пасхальные праздники Владик особенно часто выходили вместе. Ужинали почти всегда втроем: отец, бабушка и Марта. Тех двоих дожидались чистые приборы и блюда с холодными закусками. Софи следила, как бы кто-нибудь из присутствующих не соблазнился лакомым куском. Чувствовалось, что дом распался на две половины: одни, утомленные трудами, молча подкреплялись за нижним, так сказать, концом стола, а для других, всегда отсутствующих, растворившихся в огнях шумного города, приготовлены были на «верхнем конце» блюда с копченой лососиной и фруктами.
Марта чувствовала себя оскорбленной и недовольно поглядывала на отца: наверно, это он был виноват в ее унижении! Если бы он поминутно не целовал ее и не называл своей мышкой, она, может быть, оказалась бы среди избранных…
– Чего ты надулась? – спрашивала Софи.
– Не мучайся, иди спать, я напишу тебе записку, объясню, что ты не могла приготовить арифметику, – предлагал Адам.
Девочка презрительно кривила губы, молчала. Бабушка в утешение протягивала ей тартинку с лососиной с блюда для «тех». Тогда Марта с шумом отодвигала стул и убегала, топая и крича:
– Не хочу, не хочу, не нужно мне!
Она не могла заснуть, ждала, когда наконец щелкнет замок, в передней зашелестят шелка и Владик, скрипя лакированными туфлями, пройдет в столовую. Принюхивалась к запаху «Пармской фиалки». Потом сжимала кулаки и плакала, сунув голову под подушку.
Однажды Марте особенно долго пришлось дожидаться шелковых шумов и благоуханья. Она знала, что «те», то есть мать с Владиком, отправились на концерт Губермана [62]62
Губерман Бронислав (1882–1977) – польский скрипач.
[Закрыть]. Разговоры об этом велись много дней, готовили туалеты, доставали билеты, ссорились. Наконец в полвосьмого ушли, оба разгоряченные. Роза – с бархатным синим мешочком в руках, в котором лежал перламутровый бинокль.
Марта ненавидела музыку. Музыка была сферой избранных, ей недоступной. Когда мать играла или пела, все двери были закрыты и все домашние должны были тихо сидеть по углам. Когда мать играла, открывался другой мир – недостижимый, оскорблявший величием своей красоты, перед которой все прочее казалось вздорным пустяком, и пропадало желание жить. И просыпалась тоска по чему-то, что не имеет названия. Вероятно, это было счастье; Роза, вопреки утверждению отца, вволю наслаждалась счастьем.
Пробил час ночи. И еще четверть часа. Наконец Марта услышала знакомые шорохи. Снимали верхнюю одежду, скрипели башмаки. Но на этот раз среди звуков не было ни шепота, ни смеха. И шаги направились не в сторону столовой, а в гостиную; неприятно хлопнула дверь, затем – тишина. Через несколько минут Марте показалось, что зазвучали струны – слегка, словно их только трогали смычком. Марта соскочила с постели и на цыпочках, шаря рукой в темноте, пошла к двери. У нее не было намерения ни подглядывать, ни подслушивать; ей просто хотелось постоять в передней, подышать еще не развеявшимся воздухом счастья, который принесли с собой «те». В два прыжка она оказалась около вешалки, зарылась лицом в Розину пелерину… Пахло папиросным дымом, духами, городом. На полу около вешалки валялась программа; Марта подняла ее, погладила скользкий картон. Тем временем в гостиной разговаривали. Сквозь дверную щель просачивался свет свечи. Марта придвинулась ближе и невольно стала прислушиваться.
– Это варварство, варварство так играть, – говорила Роза. – За это надо наказывать. Я снова потеряла покой. Моя жизнь снова нарушена.
Владик успокаивал:
– Ну хватит, хватит, мать, забудь; я больше никогда не возьму тебя на концерт.
Зашуршали шелка, прозвучал скрипичный пассаж.
– Вот это, Владик, тот мотив – помнишь? – он блуждает в оркестре, как свет среди облаков, оживляет то один инструмент, то другой, а потом – скрипка говорит все.
Тишина. Короткое рыдание.
– Владик… все! Понимаешь? Брамс знает все. Надо уметь все почувствовать. А потом суметь все сыграть. Я, Владик, не такая всезнающая, как Брамс. Но чувствовать умею. Я тебе что-то скажу…
Шепот стал таинственным и страшным. Марта прильнула к двери.
– Да, я скажу тебе. Была одна такая ночь… В тот год, когда ты кончал гимназию. Я очень страдала вечером. Я вернулась с могилки Казика… Невозможно было это понять! Казик, такой маленький, только стал расцветать – и умер, лежит под землей; ты – не глядишь на меня, тебя манит жизнь, ты думаешь, что везде будешь первым и перестроишь мир… Адама я не выношу, а при мне только он, всегда и везде – он. Пусто. Так пусто, прямо ноги подкашиваются… Я злая, Владик, – когда я прихожу в отчаяние, я хочу мстить. И тогда мне тоже захотелось мстить. Ах, Владик, Владик, родной, – Роза зарыдала, – даже вспомнить страшно, как подло я хотела отомстить тебе за то, что ты оставляешь меня в пустоте. И тогда, Владик (была лунная ночь), я посмотрела на сад. Деревья, пруд, звезды, такой зыбкий свет на воде, и на облаках… и вдруг – смотрю, слушаю… ах! Деревья шумят, свет шумит, и мир оживает, полнится звуками, я чувствую, слышу, что все это живое, все… И я испугалась. Как? Я хочу это отнять у моего ребенка? Я забыла о мести, только об этом помнила. Брамс знает. Я чувствую, слышу… А он знает. В концерте D-dur он сказал все. Ты понимаешь, что это? Гармония. Ведь только это и важно. Там у него – помнишь?
Марта слышит звуки, похожие на стон.
– Грусть и радость, поражение и победа – у него все это едино. Не о чем тосковать, незачем отчаиваться. Нет тайны. Не нужно бога. Там все. Ты понимаешь? Как в лунной ночи. Такая ночь – она как вселенная; она открывает нам небо и землю, в ее сиянии мы видим их красоту. И концерт D-dur – он тоже вселенная. В нем есть все. Классицизм, романтизм… то, что было, и то, что будет… в нем все, в нем – гармония!
Владик уговаривает:
– Тише, моя дорогая, тише. Не волнуйся.
Роза шепчет:
– Как же не волноваться, когда этот Губерман так играл! Счастливый, он мог, он сумел так сыграть, чтобы не уронить ни звука, чтобы выразить все. Потому что ты, конечно, понимаешь, какой это тяжкий, какой гнусный грех недоговаривать, скрадывать, калечить гармонию. Там у Брамса каждая нота важна. Каждая! Каждая! Каждая! Потому что каждая говорит все! Понимаешь?
Жутко от этого свистящего шепота. Владик стонет:
– Успокойся, ради бога…
– Как же успокоиться, – снова спрашивает Роза, – если я все чувствую, а сыграть не могу? Тогда, в ту ночь, я побежала за скрипкой; знаю, что должна играть, иначе со мной случится что-то страшное. Хочу этого Брамса, эту ночь, это все сыграть… и не могу, Владик, не могу! Пальцы не слушаются, ноты убегают, лезут одна на другую, никакого порядка, ритм хромает, на каждом шагу провал, все время чего-то недостает, чего-то самого важного! Ад, ад! Я думала, что сойду с ума, но, к счастью, лишилась сил – и заплакала.
Тишина; Роза плачет.
– Заплакала… и пришел Адам.
Розиных слов почти не слышно, Марта всем телом припадает к щели, чтобы уловить их.
– Пришел Адам… Ха, ха! – внезапно смеется Роза. – Пришел, и ему тоже захотелось гармонии… Захотелось всего – со мной! Он – со мной. Понимаешь? – Роза кричит. – Он – со мной!.. Чудная гармония, а?
Дверь не выдержала напора, Марта, дрожащая, в одной ночной сорочке, влетела в комнату и остановилась; кругом горели свечи, Роза сидела на диване, Владик обнимал ее обеими руками. Когда скрипнула дверь, оба вздрогнули и уставились на Марту испуганными глазами.
– Ах, ах, смотри, Владик, – дико вскрикнула Роза, – смотри – это она!
После концерта Губермана Марта перестала завидовать Розе и Владику. Даже радовалась, что не принадлежит к «тем». За столом, над обычным местом матери, ей мерещился окутанный испарениями дифтерита и апреля, нечеловеческий, непостижимый Брамс… Брамс, который знает все.
14
Вскоре после первого урока пения между Розой и Адамом разыгралась баталия по поводу Мартиной будущности. Марта кончала гимназию, приближался срок подачи заявления на какие-нибудь высшие курсы. Отец давно задумал определить ее в школу садоводства. Маленькая ферма, сад, огород, старость под опекой пригожей и нетребовательной молодой хозяюшки (а там, глядишь, и хозяйственного зятька) – ни о чем другом он не мечтал. Жена не сопротивлялась, наоборот, относилась к этим проектам благосклонно.
– Пожалуйста, сажайте себе репу, сколько вашей душе угодно, по крайней мере, развяжете мне руки. Владик меня не забудет, поселюсь где-нибудь за границей и наконец отдохну от проклятой панщины.
Когда, однако, дошло до дела, грянул гром! Роза сказала:
– Нет. Я тоже имею право решать судьбу своей дочери. Не позволю испортить ребенку жизнь. Я поеду с Мартой в Варшаву, будем ставить ей голос.
Адам почувствовал, что земля уходит у него из-под ног.
– Как? – закричал он. – Что ты говоришь, почему – испортить? Ты сама утверждала, что Марта к музыке и ко всякому такому неспособна и для нее лучше всего заниматься хозяйством. Что до твоего права, разве я его когда-нибудь отрицал?
– Ах, спасибо тебе за это, – ответила Роза. – Так вот я заявляю: Марта будет певицей.
– Но почему? – волновался Адам. – Почему вдруг певицей? Ты ее на порог не пускала, когда принималась играть или петь, говорила, что ни слуха у нее, ни чувства ритма, с фортепиано у нее ничего не вышло… а теперь вдруг…
Жена посмотрела на него свысока.
– Пусть это тебя не беспокоит. С фортепиано не вышло, потому что я не хотела, чтобы вышло. Каждую дуру можно выучить барабанить на фортепиано. А голос – такой голос случается один на тысячу. И теперь я хочу. Слух, ритм – все это я беру на себя. Певицы редко бывают музыкальны от рождения.
Адам замолчал, видимо, раздумывал о чем-то; наконец он заговорил искательным тоном:
– Эля, дорогая, уже столько лет прошло с той ночи… Бог свидетель, я горько, каялся, сам казнил себя за свою грубость. И никогда не жаловался, видя, что ты не любишь этого ребенка, как бы не считаешь его своим… А потом был просто счастлив, когда убедился в твоей материнской добросовестности. Да! – Адам оживился, повысил голос. – Я могу подтвердить, я всякому скажу, что ты этого ребенка, хоть и нелюбимого, воспитывала, как самая нежная мать, а может, и лучше иной, что любит, да не умеет. Но, Эля, для меня этот ребенок значит больше, чем для тебя… Я так мечтал о дочери… и похожа она на меня больше, чем мальчики, и нравится ей то же, что нравится мне. Она молчит, я молчу, а понимаем мы друг друга прекрасно. Эля, – прорыдал Адам глубоким грудным басом, – Эля, оставь ты Марту, не отнимай ее у меня, не отнимай…
Роза, с пылающими щеками, сорвалась со стула. Мольба мужа ничуть не смягчила ее.
– Да? Не отнимать у тебя Марту? – спросила она звонко. – А почему? По какому праву ты, который, как собака, заглядывал мне в глаза, когда я спасала твою любимую дочь, теперь требуешь, чтобы я от нее отреклась? А из-за чего бы мы теперь торговались, если бы я ей тогда не подала дигиталис, – ты-то в это время только слезы ронял, глядя, как она задыхается. Да, – говорила Роза все тем же высоким, кристальным голосом, – ты прав, я не любила твою дочь. – Она рассмеялась. – Не о чудных мгновениях она мне напоминала, о нет! Ты, несчастный, даже не знаешь, как страшна была моя нелюбовь и до чего меня могло довести отчаяние; твоя ангельская душенька от одной такой мысли мигом ушла бы в пятки. Да, не любила. А теперь люблю! Полюбила теперь. Потому что это была ошибка, – крикнула она вдруг, – потому что это не твой ребенок! Бог отомстил за меня.
Адам тяжело поднялся, мрачно, не поднимая головы, пробормотал:
– Почему это Марта не моя? О какой мести ты говоришь?
Ответ не заставил себя ждать:
– Почему не твоя? О какой мести? – Роза захлебывалась словами. – Так узнай же, святая душа: благодаря твоей дочери я поверила, что есть справедливость на свете. А и ты, если не солгал, должен свечу поставить справедливому богу за то, что он услышал твое покаяние и покарал тебя.
Она глубоко вздохнула. Адам выпрямился и смотрел на нее мигая, точно ослепленный солнцем.
– Адам, миленький, – Роза понизила голос, – а ты вспомни хорошенько тот вечер, ту ночь… Что ты тогда пожелал убить во мне? За что измывался над беззащитной? Марту на свет произвел – против кого? Вспомни…
Адам молчал.
– Тогда я тебе скажу. Музыку ты хотел убить. Для этого родила я тебе дочь. За что мне было любить ее, это чертово отродье, явившееся, чтобы погубить мою душу? Но дед мой выстоял под Сан-Доминго и из-под Сомосьерры в мундире вернулся – так и я: свою душу, хоть и не ангельскую и не раз поддававшуюся дьявольскому наваждению, не позволила опоганить. Я не изменила музыке. И была вознаграждена. Не знаю уж кто – твой ли добрый бог наградил меня за постоянство или попросту слепая судьба взялась за ум… Марта не станет сажать для тебя репу. У Марты голос, способный исполнить самую прекрасную музыку. Жизнь Марты будет моей жизнью, а не твоей, Адам.
На этом разговор прервали. Адам со стоном: «О боже, боже, милостивый», – потащился в гимназию. Роза, раздувая ноздри, твердо стояла на своем. Через несколько дней она вызвала портниху и велела шить Марте новые платья. Уроки в гостиной продолжались.
И снова Адам унизился. Как-то днем, после обеда, тщательно закрыв дверь в спальню и предварительно проверив, нет ли поблизости кого-нибудь из слуг, он примостился рядом с Розой на козетке.
– А ты подумала, – начал он, – сколько это будет стоить? Уроки пения в Варшаве, жизнь на два дома – я этого не подниму. Прошу тебя, милая, брось ты это, откажись от своих странных затей.
Роза жалостливо покачала головой.
– Вот он весь, в этих словах: «не подниму» и «откажись». Учить своего ребенка, развивать его талант – это для него странная затея… Не беспокойся, бедняга, пока я жива, я не позволю тебе киснуть в безделии. Вытащила из саратовской слободки, вытащу и из этой дыры.
Адам насупился.
– Из какой слободки? Куда и зачем тащить?
– Не притворяйся, будто ты ничего не понимаешь! – вспыхнула Роза. – А кто хотел, когда у нашего первенца еще только пушок под носом пробивался, выйти в отставку, купить у слободской попадьи домик и не старым еще человеком доживать век в безделье? Может, я этого хотела?
– Пхе! – фыркнул Адам. – Домик попадьи… жаль, упустили такую оказию. Всего три тысячи рублей. А Владик… Что Владик? Он и так поехал в Берлин.
Розе кровь бросилась в лицо.
– Ох, слушать не могу! Стыдись, молчал бы, по крайней мере! «Владик поехал…» А если бы ты, истратив наличные денежки, жил себе в этом домике на покое, из чего бы мы платили за берлинские университеты? В приказчикипришлось бы ему идти, выслуживаться перед бородатым кацапом. Вот тебе и патриотизм! Вот тебе и Польша! Вот как он показал себя, наш кроткий католик! А я, ведьма подлая, насмерть позабывшая свою многострадальную отчизну, – я все-таки не согласилась на слободку!. Обивала пороги, строила глазки попечителю учебного округа, пока наконец не перетащила тебя назад, в «любимую Польшу».
– Да, да, перетащила, потому что как раз такая фантазия пришла тебе в голову, – ворчал Адам. – А после свадьбы, наоборот, из Польши потащила меня в Саратов.
Но Розу нелегко было переговорить.
– Тогда другое дело. Тогда в Польше ты мог разве что на почте служить мелким чиновником, в гимназиях вакансий для поляков не было. Апухтин [63]63
Апухтин А. Л. (1822–1904) – попечитель Варшавского учебного округа при Николае II.
[Закрыть]не пускал. Так должна же я была, если уж завела семью, позаботиться, чтобы дети почтарями не стали.
Адам вздыхал:
– Гордыня, гордыня и безмерное тщеславие… а сердца ни капли. Нужна тебе эта Польша, как собаке пятая нога; ты и вернулась-то потому, что захотелось дать сыну панское воспитание и покрасоваться перед старыми знакомыми в русских соболях.
Роза презрительно оттопырила губы.
– Ах, убил, ах, какое преступление! Соболя варшавским кумушкам показать не грех. И о сыне позаботиться, вывести его в люди – тоже не грех. Если бы я тогда позволила тебе остаться в России, ты бы там давно превратился в старый трухлявый гриб. А так: новые условия, ну и силы новые нашлись. И ты, слава богу, жив-здоров, и до конца далеко. А твоя любимая доченька вместо церковно-славянской азбуки учила наизусть «Видения ксендза Петра» [64]64
Сцена из третьей части поэмы А. Мицкевича «Дзяды».
[Закрыть]И вместо того, чтобы на санках с поповнами кататься, ходила в клуб польской молодежи.
Адам не улавливал связи, мигал, однако продолжал сопротивляться.
– Хорошо, хорошо, ты уперлась, мы приехали и поселились в Варшаве… Отлично. Но ведь ты сама через несколько лет снова заставила меня переменить место и директорствовать в провинции. Я, ей-богу, не чувствовал себя в силах…
– Вот-вот, – подхватила Роза. – «Не чувствовал себя в силах…» Господи, да я это прекрасно знаю. Если бы не я, ты бы и думать не смел о директорстве! «В Варшаве»… Конечно, лучше учительствовать в Варшаве, чем коптить потолок в хатенке попадьи над Волгой. Но надо же все-таки понимать, что директор – не чета обыкновенному учителю и что каждый человек обязан к чему-то стремиться! Да, стремиться, стремиться.
Она повторяла это слово с жаром, с упоением, как повторяют дорогое имя. Адам отмахивался с досадой:
– Хватит уже. Ну, стремился я… Хотя, по-моему, вечно стремиться к каким-то там заоблачным высотам вовсе не обязательно, человек на любом месте может приносить пользу. Высшее благо – это спокойная совесть… Но ладно, оставим это – Он, как всегда, не настаивал на своем мнении и вернулся к практической стороне дела. – Скажи, чего ты хочешь? Куда я опять должен стремиться, именно теперь, когда у меня тут так славно пошла работа?
Роза отвесила ему глубокий поклон.
– Вот видишь! – воскликнула она, – «Пошла работа», хотя ты и «не чувствовал себя в силах». Оказывается, не так плохо иметь жену ведьму! Предлагают тебе взять на себя руководство курсами математики и естествознания в Варшаве или не предлагают? Так возьмись, и увидишь, что там тоже «пойдет», хотя ты предпочел бы покоить свою совесть, не двигаясь с места. Вот и не будем жить на два дома, вот и расходов лишних не понадобится на мою «странную затею»!
Странная затея действительно осуществилась. Адам стал директором курсов в Варшаве, а Марта, вместо того чтобы постигать основы садоводства, брала уроки пения у приезжего итальянца. Новая эра наступила в семье, переменились все порядки. Теперь Роза волновалась не в те дни, когда приходили письма от Владика, а в дни, когда Марта ходила на уроки. Она дожидалась ее возвращения от преподавателя с таким же нетерпением, с каким когда-то ждала почтальона. Едва дочь переступала порог, как Роза выхватывала у нее ноты и жадно искала глазами новых великих творений. Сначала это были вокализы и простенькие итальянские арии, вроде «Саго mio bеn».
– Ну и как? – допытывалась она. – Удалось тебе «фа»? Не жидко ли вышло? Подбородок опустить не забыла? А может, как вчера, слишком громко? Что сказал преподаватель?
Ее глаза пробегали по нотным линейкам, как по рядам телеграфных проводов в небе.
– Пойдем, пойдем, – тянула она Марту к фортепиано, – повторим все это, пока свежо в памяти.
Затаив дыхание, она выслушивала Мартин отчет, так и сияла от гордости, от надежды.
– Я нарочно не хожу с тобой, – говорила Роза, – потому что не хочу, чтобы ты слишком полагалась на меня: привыкай к самостоятельности. О, в опере я не смогу бегать за тобой по сцене!
Адам, покашливая, приоткрывал дверь, подолгу глядел в щелку. Роза гнала его:
– Не мешай, разве ты не видишь – Марта занята!
Гостиная, – как во времена Розиных концертов, – стала местом, недоступным для непосвященных.
Марта рвалась к отцу всем сердцем. Слыша, как он вздыхает, она спрашивала себя, не лучше ли было бы заниматься саженцами и семенами, чем без конца твердить на разные лады «ми, ме, мо, му». Она чувствовала, как зыбкий мир музыки, постепенно сближая ее с матерью, встает стеной между нею и отцом. Обычно она пользовалась любой оказией, чтобы побыть с ним наедине и поговорить на его любимые темы: о статье в газете, о дальних знакомых, об исторических книжках, о его детстве. Превозмогая скованность, она изо всех сил старалась вложить в слова как можно больше теплоты, тоном дать почувствовать свою любовь. Но с тех пор, как ею завладела Роза, Марте было все труднее разговаривать с отцом. Адам украдкой бросал на дочь подозрительные взгляды: да она ли это? Иногда его глаза выражали восхищение: вот сумела же девочка найти в себе талант, завоевавший Розу; иногда – обиду за то, что она ему изменила, перешла на «ту» сторону.
Роза – теперь – пугалась, если заставала их за разговором. Слова, с которыми она приходила, замирали у нее на губах, она нервно хватала или отодвигала какой-нибудь предмет с видом человека, которому нанесли неожиданный удар.
– Что это опять за тайные переговоры? – спрашивала она больным голосом.
Дружба дочери с отцом преследовалась и прежде, но тогда Роза делала это с холодным сердцем. Она бросала несколько ядовитых замечаний и уходила довольная. Завладев Мартой, втянув ее в круг своих очарований, она стала бояться, как бы не увели у нее ценную добычу.
– Что, уже надоело? – сверкала она в отчаянии глазами. – Лень посидеть, поупражняться как следует, к папочке прибежала жаловаться? А он и рад! – голосом, кипящим от возмущения. – Он торжествует, наш любящий папочка! Зачем дочери быть артисткой, возноситься над людьми, над миром, если легче и безопасней копаться в земле! Лучше кротом прожить жизнь, а не птицей! Лучше, лучше.
Роза ударяла кулаком о кулак, сжимала губы.
– Хорошо, – говорила она, задыхаясь от бешенства, – бери ее себе, делай из нее крота, мне все равно. Но ты… ты… – поворачивалась она к Марте, и лицо у нее пылало белым жаром, как солнце перед грозой, – ты еще когда-нибудь пожалеешь, пожалеешь… И будет поздно.
Марта не переносила скандалов. Ей хотелось подбежать к взволнованной матери, успокоить ее: «Да вовсе я не жаловалась, мы с папой говорили о «Фараоне» Пруса…» – однако самолюбие не позволяло. Она молчала, смотрела на мать злыми глазами, а когда Адам пытался что-то объяснить, дергала его за рукав.
– Оставь, папа, оставь, мама и так не поверит.
Устанавливался прежний порядок: отец с дочерью шепчутся по углам, и Роза – в ледяном облаке. В квартире снова веяло адскими сквозняками, за каждой дверью пугало, кресты оконных переплетов ждали распятых, каждый звонок звал на Страшный суд, старая мебель угрожающе трещала, небо набухало тайной.
Труднее всего было переносить тишину за столом. Роза ела медленно, красиво двигая своими большими кистями. Лицо – застывшее, чужое, холодное. Только челюсти работали, старательно разжевывая пищу, да в уголках рта время от времени вспыхивала искорка удовольствия. В перерыве между блюдами она сидела, опершись подбородком на сплетенные руки, закрыв глаза, и, казалось, дремала. Ни гримас, ни морщинок, никаких чувств, смертная тень отрешенности лежала на ее лице. Марта не могла отделаться от мысли, что происходит нечто важное, грозное, что завладевшая матерью непонятная сила вдруг, нарушая все физические законы, выхватит ее из-за семейного стола и поглотит. Казалось, душа Розы в самом деле готова была расстаться с бренным телом, слиться с этой гнетущей тишиной. И чем глубже она погружалась в молчание и оцепенение, тем большую обретала ценность, становилась чем-то единственно дорогим и желанным. Ее раздраженный голос терялся где-то в далеком прошлом, глядя на ее бессильно опавшие губы, трудно было себе представить боль, которую она умела причинить словами. Ресницы заслоняли свирепый блеск глаз, хищные пальцы расплывались в вечернем сумраке. Улетучивался гнев, исчезали капризы, – оставалось прекрасное видение, принадлежавшее больше миру сказок, чем мужу и дочери.