Текст книги "Чужеземка"
Автор книги: Мария Кунцевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
8
Положение сильно осложнилось, когда появились дети. Для Ядвиги они были прежде всего плодами любви, еще одной светлой нотой в гармонии супружеской жизни. Наилучшим средством воспитания гигиенических навыков и дисциплины она считала нежность. Ребенок, плод телесной близости, больше нуждался, по ее разумению, в ласке, в теплом взгляде, чем в глицерфосфате и свежем воздухе. Когда она кормила, ее заботило не столько собственное питание, сколько хорошее настроение. Ухаживая за больным сынишкой или дочуркой, она старалась развеселить малыша, развлекала игрушками, переодевала, частенько забывая при этом о лекарствах. Сквозь пальцы смотрела она и на пропуски уроков, не принуждала детей к упорному труду; точно так же, как мать ее, пани Кася, Ядвига избегала всего, что могло бы омрачить домашнюю атмосферу, внести раздражение, «расстроить папочку», словом, всего, что мешало любви.
Эта система, хотя подсознательно он о чем-то подобном и мечтал, сердила и огорчала Владислава, как всякое осуществленное желание. Глядя на райскую жизнь своих детей, на их сытые глаза, на вспухшие от поцелуев, от смеха капризные губы, на их умильные гримаски и жесты, на этот непрерывный хоровод игр и необременительного взаимоугождения, он остро вспоминал собственное детство. Рыбий жир, гимнастика, соленые ванны, прогулки, множество сверхпрограммных уроков – дни расчерчены неумолимо, точно шахматная доска, а в сердце пронзительная тревога. А за дверью гостиной – яростные скрипичные пассажи, срывы, трепет и угасание звуков. А над сонной его головой – горячее лицо матери, и над каждым днем – тайна.
Он умолял Розу, чтобы она проводила с ними каникулы или праздники. Мать охотно соглашалась. Однако, против ожидания, она мало занималась внуками. Дети были красивые, это ей нравилось, и она с живым интересом следила за проявлениями родственного сходства в игре их лиц и характеров. От приезда к приезду дети менялись, и того, в ком наиболее явственно выступал «тип Владислава», она избирала своим любимцем, а «маменькиной дочке» или «маменькиному сынку» доставались придирки. Впрочем, Роза не старалась влиять на воспитание этих существ, они были слишком далеки от нее, от ее собственной жизни.
Тем не менее приезд бабушки, сам факт ее присутствия, приводил к многим переменам в жизни внуков.
Роза рано вставала и сразу шла в ванную. С первыми же ее шагами словно дыхание урагана проносилось по квартире: они будили беспокойство, пророчили перемену. То, что Роза где-то там, за стеной, смотрела на беззащитные предметы, на спящих детей, на еще теплые следы минувшего дня, поднимало Ядвигу с постели. Она высовывала голову из спальни и прислушивалась к скрипу пола под ногами свекрови, пытаясь вспомнить, не упустила ли она чего-нибудь из Розиных наказов, данных накануне вечером. И, увы, в течение дня там и тут обнаруживались результаты утренней инспекции: в слое пыли на фортепианной крышке чернел зигзаг, на видном месте была вывешена рваная детская рубашечка или грязное полотенце, посреди стола желтел толстый кусок заплесневелого сыра…
К завтраку Роза выходила тщательно причесанная, полностью одетая, неизменно благоухавшая неподдельной свежестью. Протянув руку для поцелуя, она принималась за еду. Еде уделялось большое внимание. Совместные трапезы были неустанным экзаменом для хозяйки дома, кухарки, для всех участников. Роза недоверчиво прожевывала каждое кушанье, приглядывалась сквозь лорнет к каждому блюду, бросала осуждающие взгляды на детей, на служанок, на невестку.
Любила она также заходить в те комнаты, где как раз происходила уборка или где дети делали уроки. Ее присутствие действовало электризующе, учителя, так же, как слуги, в нервном возбуждении работали с удвоенной энергией. Но никто из них никогда не добился от Розы признания. У нее на все были свои способы, которые она в хорошие минуты благосклонно излагала, а потом придирчиво проверяла исполнение. Случалось, что, раздраженная неловкостью исполнителя, Роза сама хваталась за щетку или за учебник, подметала или решала задачу, показывая, как это надо делать. И действительно, она делала лучше. Ее движения, ее слова отличались тогда необыкновенной точностью, последовательностью, находчивостью. Лакей или репетитор уходили побежденные и озлобленные.
К гостям Роза относилась подозрительно. Она выходила в гостиную, шурша шелками, нарядная, и, почти не участвуя в разговоре, рассматривала пришедших, главным же образом наблюдала за порядком приема. Не эти чужие ей люди волновали ее, важен был престиж сыновнего дома. Достаточно ли хороша сервировка, нет ли закала в пирогах, достойно ли держится Ядвига и не выдает ли она семейных тайн. Последнее заботило Розу больше всего. Она не верила ни в бескорыстные отношения, ни в доброту людскую; вечно ей мерещились какие-то подвохи.
– Зачем было болтать, – нападала она потом на невестку, – что у Владика мигрень? Ты что, хочешь, чтобы его считали ни к чему не годным калекой? Да он службу потеряет из-за твоей болтовни!
Или, когда Ядвига заговаривала о планах на лето, обрывала ее:
– Еще не известно, что будет. Нечего забегать вперед. Запомни раз навсегда: l’homme propose, Dieu dispose [30]30
Человек предполагает, бог располагает (фр.).
[Закрыть], и кончено.
Вообще откровенничанье было вещью недопустимой. Слыша, как хвалят внешность детей, служебные и светские успехи Владислава, Роза саркастически пожимала плечами:
– А что ж тут удивительного? Отец красивый, так и дети недурны. Что ж тут удивительного? И если человек талантлив, образован, странно было бы не добиться успеха.
Роза всегда боялась «сглазу».
Если гость был важной персоной, она улыбалась ему этой своей сверкающей, подчеркнуто любезной и безличной улыбкой, обращенной не столько к «персоне», сколько к некой скрытой за ней сверхчеловеческой силе. Этой-то «высшей инстанции» Роза адресовала свой официальный рапорт.
– Мой сын, – говорила она, – способен не только к тем заданиям, которые ему поручают. О, он еще себя покажет! Мои предки, как по мужской, так и по женской линии, совершали дела, недоступные толпе посредственностей. Не брошюрки они писали, не репу сажали, не кокетничали в салонах (тут – язвительный взгляд в сторону Ядвиги), но показывали всему миру, что такое польская честь. Один дед дошел до самого Сан-Доминго, а другой, в кандалах, на Кавказе оказался, – и не покорились, ни тот, ни другой. Да, не покорились! И никто им за это не платил, ни слезами, ни деньгами, ни почестями.
Роза гордым взглядом обводила гостиную, приносила послужной список деда Жабчинского, тыкала пальцем в пожелтевший документ.
– О, вот год тысяча семьсот семьдесят четвертый, в этом году Юзеф Жабчинский «вступил в Первый пехотный полк полевых войск». А тут год тысяча восемьсот одиннадцатый: «Приказом их сиятельства князя Понятовского определен в корпус Ветеранов». Был в итальянско-польском легионе при штабе маршала Массены, в Пятом полку, в Седьмом пехотном полку Варшавского герцогства, был в Италии, над Рейном, под Сан-Доминго, в Венеции, под Гданьском, в Испании, ранен в руку, ногу и голову. Тридцать семь лет отвоевал на чужбине! Это не каждый сможет, а? Ну и кем же он был, этот герой, когда его клали в гроб? Генералом? Полковником? Богачом? Капитаном был! Тридцать семь лет служил, проливал кровь, чтобы дослужиться до капитанских погон. А сироты его были на милостивых хлебах у российского государя… А его внучка всю жизнь скиталась, и в Варшаве на нее косятся из-за ее русского акцента. Да, косятся, везде и всюду, потому что дед когда-то оставил свою Собачью Вольку и решил удивить мир польской честью. Вот так-то!
Роза гневно теребила Луизину цепочку.
– Человеку из такого рода можно доверить многое. Но просить мой сын ни о чем не будет!
Тут она с презрением отворачивалась от перепуганного сановника и обращала горящий взор вверх, к невидимому собеседнику. Иногда ее взгляд останавливался на лице Ядвиги. Роза бледнела и сдвигала брови.
– А ты чего смеешься? – восклицала она. – В патриотических стишках иначе пишут? А может, ты запретишь мне говорить в доме моего сына то, что я хочу? Не беспокойся, этот господин понимает меня, еще не все предпочитают правде лицемерную ложь!
«Этот господин» сидел как на угольях, что-то невнятно бормотал себе под нос, но Роза, должно быть, не его имела в виду; не дожидаясь ответа и не простившись, она уходила к себе, все с той же неизвестно кому адресованной улыбкой на губах.
Спустя несколько дней после Розиного приезда жизнь в доме Владислава начинала ускорять темп, вибрировала, как судно, подхваченное течением. Мыли, шили, жарили, сердились на детей за проступки, на которые раньше не обращали внимания, требования аккуратности и быстроты возрастали катастрофически, любой пустяк превращался в событие. Каждый думал со страхом: лишь бы успеть, лишь бы справиться… Все старались перегнать друг друга, какая-то рекордомания овладевала домашними. Ядвига, которая с детства привыкла относиться к времени как к дружественной стихии, где можно спокойно бродить под защитой любви, с изумлением замечала, что Роза принуждает ее судорожно считать и использовать каждый час. «Она злая, – думала Ядвига, – ничего удивительного, что у нее нет ни одной радостной минуты, что она спешит заполнить свои дни работой, безумными фантазиями, стремлением неизвестно к чему. Но я-то не злая. Почему же я позволяю себе навязывать это паническое бегство от самой себя?»
Тем временем Роза не переставала пугать и погонять. С годами сердце у нее ослабело, ей трудно было подолгу играть на скрипке. Она запиралась в гостиной, перебирала ноты и, аккомпанируя себе на пианино, – пела. Голос у нее был необработанный и с годами становился все тоньше, почти как у ребенка. Не всегда хватало его на обе октавы, также и аккомпанемент, случалось, оказывался слишком трудным для сведенных артритом пальцев. Поэтому недоступные ей пассажи Роза смазывала, в то время как более легкие фразы звучали полно и сильно. Эти взрывы вперемежку с невнятным, торопливым бормотанием хватали за душу, в особенности, когда их слушали издалека. Казалось, это своего рода дуэт, диалог двух неравных сил, в котором Роза была всегда волнующе права.
С особенной страстью исполняла она «Ich grolle nicht» Шумана. Слова:
Wie du auch strahlst in Diamanlenpracht,
Es fällt kein Strahl in deines Herzens Nacht, —
возбуждали ужас, так необратим был этот приговор. Не верилось словам: «ich grolle nicht» – они звучали скорее как обещание мести, тем более что следующий образ:
Ich sah dich ja im Traum,
Und sah die Nacht in deines Herzens Raum, —
образ, схваченный в две квинты, как бы в два коварных скачка, неумолимо приводил к еще более страшному видению:
Und sah die Schlang, die dir am Herzen frisst
Голос дрожал в семикратном «ре», напряженно готовясь к третьему скачку, к последней квинте – победа над неверным сердцем. Но, увы, победу возвещало высокое «ля», на которое Розе не хватало голоса. Обычно она обрывала на слове «Schlang», как будто ей становилось слишком страшно, и с этой змеей в глотке умолкала. Однажды все-таки страстное желание расплатиться до конца увлекло ее: резко, ясно, отчаянно она выкрикнула: «Аm Herzen frisst…» Дети, оторвавшись от каких-то своих детских заданий, прибежали к Ядвиге.
– Что это, почему бабушка так кричит? – спрашивали они и жались к матери.
Ядвига обняла их. Пожимая плечами, она уже готовилась небрежно ответить: «Ах, не обращайте внимания, это все такие грустные вещи», – когда из гостиной, словно шум водопада, донесся среди радостных арпеджио вальсик Гуно:
Дети схватились за руки и начали танцевать.
В другой раз Ядвига читала. Вдруг в комнату вбежал Владислав.
– Пойдем, пойдем, – сказал он, – посидим тихонько в кабинете, послушаешь.
Они сели около двери в гостиную, в полутьме Роза пела:
Он красив, его чело
Лавр мужества венчает.
Роза пела влюбленно; гимн мужеству плыл горячей волной, звучал все чище, все торжественней:
Смело следуй к своей цели,
Будь достоин своей славы.
Сквозь слезы Роза обещала:
Слезы, горестные вздохи
Скрою в глубине души.
И в конце – кристальные, ангельские звуки, высота небесная:
Ту, которую полюбишь,
Жизнь свяжешь с ней свою —
Всей душой благословлю…
Самой правдой, стыдливейшей добротой дышала эта строфа. Владислав сжал руку жены. Лицо у него побледнело, он прошептал:
– Видишь, какая она, видишь! Так нельзя лгать, притворяться, она в самом деле такая.
Ядвига не спорила. Никто на свете не мог бы устоять перед обаянием Розиного пения, искреннего, как молитва. Они прижались друг к другу, счастливые.
И еще одно сказал Владислав, закрыв лицо руками:
– А ты знаешь, о ком она думает, когда это поет? Обо мне; она сама мне сказала.
Роза кончила Шумана. Некоторое время в комнатах господствовала тишина, благоговейная, прекрасная. Затем Роза снова взяла несколько аккордов и тихо, как бы поверяя тайну, запела по-русски:
По камням струится Терек,
Плещет мутный вал.
Злой чечен ползет на берег.
Точит свой кинжал.
Из-за ударения на слове «кинжал» мягкое, серединное «соль» звучало угрожающе, вонзалось в грудь, как удар ножом из за угла.
Владислав вздохнул:
– Ах, боже! Колыбельная моего детства… Если я днем вел себя хорошо, учил французские стихи, она вечером пела мне это…
Кинжал исчез, отзвучал, и то же самое «соль», только что такое зловещее, обрело свою сладость.
Но отец твой, старый воин,
Закален в бою…
Охраняя сон ребенка от «злого чечена» щитом мужа-воина, Роза упивалась гордостью, слабостью и безопасностью.
Спи, малютка, будь спокоен.
Баюшки. баю…
Утихающий припев ласкал, покоил, как нежный весенний ветерок. Владислав и Ядвига в блаженной задумчивости сонно смотрели на дверь. Вошла Роза. Она сразу заметила обнявшуюся пару. На ее губах еще сохранился как бы отблеск песни – чего-то неземного. Но глаза зло вспыхнули.
– Ох, – воскликнула она, – ох, не помешала ли я? Я, кажется, вошла не вовремя. Странно мне только, вы тут нежничаете, этакое dolce far niente [32]32
Сладкое безделье (ит.).
[Закрыть], а детки, вместо того чтобы лежать после обеда, на головах ходят. Ваш Кшись – это же форменный разбойник. А может, он дегенерат? Во всяком случае, не следует оставлять его с сестрами без надзора.
Ядвига вскочила, трясясь от ужаса. Владислав прошипел:
– Да что ты, мама? – И сжал кулаки.
Вот так оно и шло. При Розе нельзя было ни отдохнуть, ни вообще знать, что будет через минуту. Своим пением, своим взглядом, словами своими страшными она каждую минуту расщепляла на тысячи разнородных нитей, на каждом шагу ставила какую-нибудь ловушку…
Нервы у Ядвиги совершенно расстроились. Когда в доме была Роза, мир, казалось, наполнялся призраками, из-за каждого лица выглядывали лики его двойников, то дьявольские, то ангельские, в любой, самый обычный, момент время могло дать трещину, за которой зияла вечность. Каждый день мог стать последним. Жена говорила Владиславу:
– Сжалься, я больше не выдержу, эта женщина несет в себе ад.
Но Владик, такой мягкий, обычно относившийся с уважением ко всякому чужому мнению, твердо отвечал:
– Я запрещаю тебе так говорить о матери. «Эта женщина» вылечила Манютку от катара кишок, научила тебя отличать свинину от телятины, беречь время и открыла в Кшиштофе поэта. Две-три недели в год пожить в аду никому не вредно.
Впрочем, он тут же пугался своей резкости, обнимал Ядвигу и, пристыженный, просил:
– Милая моя, добрая, пойми, дело не во мне, я хочу, чтобы мои дети ее знали, она этого заслужила, а они – верь мне! – они действительно ничего от этого не потеряют.
9
Приблизительно через год после женитьбы Владислав, один, приехал на несколько дней к родителям в провинциальный польский город, где Адам был директором гимназии. Роза, встретив сына, казалось, не сразу вспомнила, что это человек, уже обросший целым лесом дел, совершенно не зависящих от матери, а часто чуждых и даже враждебных ей. Она относилась к нему так, как будто он прибыл из пустынной юности, из того преддверия к жизни, где еще ничего не разыгрывается, кроме приготовлений, бунтов и надежд. Как всегда, она неохотно допускала к нему мужа и дочь и часто уводила на далекие прогулки вдвоем.
По городу она не любила ходить. На поклоны встречных знакомых отвечала ироническим кивком, когда проходили мимо какой-нибудь местной знаменитости, хихикала, дергала сына за локоть, а иногда, наоборот, мрачнела и с густым румянцем на щеках шептала сквозь сжатые зубы:
– Болван… Нажился на пиве, весь день лежит брюхом кверху, а какие мины гордые строит, чего только себе не позволяет!
Или:
– Выдра! Все знают про ее амуры с братом мужа, зато – «здешняя», вот и задирает нос.
Больше всего Роза любила прогулки в пригородной роще. Именно туда повела она Владислава накануне его отъезда. На лужайке вблизи рощи она села, сняла шляпу и некоторое время сидела не шевелясь. Сначала она жадно втягивала в ноздри запах смолы, как бы опасаясь, что он вот-вот исчезнет. Но сосны не переставали пахнуть, и Роза успокоилась. Послала Владика за белыми лесными гвоздичками, потом за земляникой, за какими-то красными и желтыми листьями, рассматривала все это, нюхала, растроганная.
Вскоре, однако, она перестала разглядывать эти милые мелочи, глаза уставились в пустоту, черты лица заострились.
– И зачем все это? – воскликнула она. – Ведь это фальшь. Человек создан не для добра и красоты, а только вот для такого, – она с ненавистью сверкнула глазами в сторону города, – для такого… хлева! – И, оглянувшись на сына, с деланной улыбкой спросила: – А тебе нравится жить в хлеву?
Владислав вздрогнул.
– Как это? Что ты под этим подразумеваешь?
Роза пожала плечами.
– Ну что? Ты уже прибился к стаду. Есть у тебя любимая женушка и целое уважаемое семейство. Теперь ты уже не вольный казак, теперь кругом пеленки, кашки, плошки да чашки. Надо полюбить хлев.
Владик пытался протестовать, мать жестом остановила его.
– Нет, ты не сердись. Зачем сердиться? Я не критикую. Может, так-то и лучше. Наверное, лучше. Не все же должны быть такие проклятые, как я! Хлев хорошая вещь, хотя в лесу лучше пахнет.
– А вот ты такая никем не понятая, артистическая натура, а женить меня вульгарно хотела на приданом… – огрызнулся Владик.
Тут Роза вскипела:
– Да, верно! Конечно, я хотела, чтобы у тебя были деньги, хотела, чтобы ты был свободным человеком и никому не должен был кланяться! У богатого человека другая жизнь, весь мир перед ним открыт. Что ж тут вульгарного? Вот теперь… бросить бы все и уехать. Новые страны, чудесная музыка, удивительные незнакомые цветы… Но нет – сиди здесь! Ты в одном грязном городишке, я в другом. Почему? Потому что денег нет. Потому что сыночку захотелось жениться на сенаторской внучке – бесприданнице, а теперь вот жди, пока трудом да терпением он сколотит состояние для своих деток. А меня к тому времени черви источат.
Она разрыдалась. Владику стало грустно.
– Ах, мама, дорогая, – сказал он, – ты говоришь о свободе… Но что же это за свобода, если муж находится на содержании у богатой жены? Тебе самой было бы неприятно.
Роза захлопала ресницами, с усилием обдумывала ответ.
– Мне? Неприятно? Почему же? Наоборот, именно тогда мне наконец было бы приятно. Если бы она была красивая, эта богачка, ну и толковая… тогда что ж, пусть бы и она с нами ездила. А если какая-нибудь уродина, так сидела бы дома и занималась хозяйством.
Владислав рассмеялся. Как можно было спорить с этим своенравным, несчастным ребенком?
– Не плачь, мамочка, – сказал он. – Вот увидишь, я и без всякой уродины свезу тебя когда-нибудь – может быть, скоро – в новые прекрасные страны.
Около десяти лет прошло, прежде чем Владислав смог исполнить свое обещание. После первой мировой войны он поступил на дипломатическую службу, его карьера развивалась успешно, в конце концов его назначили сотрудником польского посольства в Риме. Тогда, – несмотря на опустошение, которое оставлял в его доме каждый наезд матери, – Владислав решил: «Роза должна все это увидеть. Теперь она, наверно, успокоится, моя бедная Роза». Как только они с Ядвигой обосновались в старом дворце на Пьяцца-деи-Пилотти, вызвали Розу, и она приехала.
Первые дни были чудесные. Роза, подвижная, элегантная, в свои пятьдесят с лишним выглядевшая на сорок, неутомимо бродила по Корсо Умберто, по аллеям Пинчио, по тибрским мостам и, если некому было слушать ее восторги, разговаривала вслух сама с собой. Впрочем, Владислав, когда только мог, сопровождал ее. К картинам и скульптуре она была не слишком восприимчива, хотя у танцовщицы в термах Диоклетиана – той, с которой, должно быть, шквальный ветер любви сорвал, как с цветка, голову, – поцеловала ножки, говоря:
– Милая ты моя, где же теперь твоя прелестная головка?
Больше всего ее занимала жизнь – природа, люди, теплое дыхание былого. Когда она стояла на Понте Сант Анджело, не замок притягивал к себе ее взгляд, а там, вдали, налево – группа темных пиний за Ватиканом.
– Какие они грустные, – говорила Роза. – Небо такое синее, воздух – сплошное благоухание, а они почему-то грустные.
В «Золотом доме» Нерона Роза выдержала не больше получаса.
– Вот еще, по подвалам лазать! – фыркала она. – Вздумалось же ему жить, как кроту. А тем временем эти чудаки в красных лентах улетучатся, да и солнце сядет.
Ей не терпелось вернуться в парк, наблюдать выряженных в яркие цвета воспитанников какой-то духовной семинарии.
Она любила бросать сольдо в фонтан ди Треви, а потом перебраниваться с ловцами монет, в базилике св. Петра ее больше всего занимали радуги в хрустальных светильниках и лица живых прелатов, совместно читавших бревиарий в часовне. А в Форуме радовали кустики лавра среди руин, усыпанные такими же цветами, какие она видела на мраморных фризах поодаль.
– Точно такие же. Всегда одинаковые. И при весталках они были такие.
То, что в древние времена лавр цвел «точно так же», умиляло ее до слез. Вот теперь, утверждала Роза, она действительно верит «в этого, как его там, что сосал волчицу».
В святыне Веспасиана Роза беспокоилась, не велят ли выпологь росшую там дикую резеду, на Палатине пыталась представить себе, в каких туалетах прогуливалась Августа Поппея, присаживаясь на каменных скамьях вздыхала:
– Но они, наверно, не были так склонны к ишиасу, как Адам.
Она радовалась необычным фруктам, овощам, с жаром училась навивать на вилку метровые макароны и уже сама учила и бранила детей за то, что они делают это недостаточно ловко. Ужасно смешили ее люди. Как-то вернулась она домой веселая.
– Вы только представьте себе. Зашла я в латтерию [33]33
Кафе.
[Закрыть]. Проголодалась чего-то. Велела подать caffe latte con burro [34]34
Кофе с молоком и масло (ит.).
[Закрыть](Им всегда надо напоминать об этом burro, они думают, что каждый так и будет, словно нищий, жевать сухие булки.) Но булки у них неплохие. Ну вот, сижу себе, ем, никого не трогаю. И вдруг… на тротуаре что-то загрохотало, – двери, конечно, открыты. Землетрясение, что ли? Гляжу… входит франт. В козлиной шкуре. На мотоцикле приехал, потому и грохот. На плече ружье, тоненькое, как прутик, на голове шляпа а la черт меня побери. И важный. Ужасно важничает. Покрикивает. С ним песик, лопоухий такой… Подать ему то и подать ему се, и сию же минуту, не то он уйдет и никогда не вернется… Да нет, это я не о песике – о франте. А они знаете как всполошились – забегали, чуть портки с них не сваливаются. И между собой все: «Caccia, caccia…» [35]35
Охота (ит.).
[Закрыть]Что за черт, что за caccia? Слушаю, слушаю… наконец, ах ты, господи – озарило! Этот Гришка-замухрышкав козлиной шкуре – да ведь он на охоту собрался! Оттого так и пыжится. С этим своим прутиком и с лопоухим… Тут я к кельнеру: бекаю, мекаю, comme une vache espagnole [36]36
Букв.: как испанская корова (фр.).
[Закрыть], кое-как объяснилась: мол, какую дичь собирается стрелять этот Нимрод [37]37
Нимрод – легендарный царь Халдеи, синоним ловкого и сильного охотника.
[Закрыть]и где? Тот насупился, гордо так посмотрел (они тут все гордецы) и мне объясняет: «Птички, – говорит, – piccoli, piccoli [38]38
Маленькие (ит.).
[Закрыть], вот такие, – показывает он на ладонь, – Campagna Romana, – говорит, – птички piccoli, пиф-паф, их там много». Ну, а Нимрод, не присаживаясь, – сохрани бог, он слишком взволнован, – хлещет кофе, пихает в себя булки, – сил, значит, надо иметь побольше, чтобы убивать этих piccoli. А песик смирный такой, стоит, смотрит, как обжирается его хозяин, и хвостиком,бедняга, виляет…Ну! Двинулись! Снова гром, треск, да такой неприличный, неприличная эта машина, мотоцикл. Лопоушку сунули в корзину сзади, только голова кудлатая выглядывает. И мой франт, с этим прутиком за плечом, взгромоздился на седло. Айда! Пыль, треск, вонь. То-то весело будет на Campania Romana! Возвращается кельнер. Щеки надуты, смотрит свысока: мол, гляди, signora forestiera [39]39
Госпожа иностранка (ит.).
[Закрыть]и мотай на ус, знай, какие мы, итальянцы, воинственные.
Роза, раскрасневшаяся, давясь от смеха, строила потешные гримасы, поочередно изображая то франта с ружьецом, то песика. Дети в такие минуты готовы были душу за нее отдать. Напротив, Ядвигу раздражала в старой женщине такая несдержанная веселость, комическая игра лица, бесцеремонные возгласы и словечки. У пани Каси тоже была склонность к юмору, но то был юмор афористический, юмор, выражавшийся скорее в шутливых комментариях «по поводу», чем в пародировании жизни. Свои остроумные замечания о людях и событиях мать Ядвиги сообщала тихонько, чуть ли не на ухо, и всегда с мягкой улыбкой, как бы прося извинения за смелость. Розина же актерская страстность, настойчивое подчеркивание комической стороны, придававшее действительности жалостно-смешной вид, казались Ядвиге оскорбительными, были в высшей степени неприятны.
Ядвига не зря беспокоилась, слушая карикатурные рассказы свекрови. Надурачившись досыта, Роза впадала сначала в апатию, потом в угрюмость. Начинала жаловаться на кухню, на холодный каменный пол, на запах жареного. Не прошло и двух недель со дня ее приезда, как центром ее интересов стал не Рим с его окрестностями, а новый дом сына. Через несколько дней после приезда она вместе с Владиком и невесткой побывала на приеме в польском посольстве. Ее превосходный французский, точеная линия носа, ее рассеянные «простите, вы о чем?» и жабо из старинных кружев снискали всеобщее одобрение. Акции Владислава поднялись. Но Роза была недовольна.
– В Боболишках вкуснее мороженое подавали, – заявила она. – Причем в будние дни. Не кардиналам и не маркизам. Так они заботятся о престиже? Что это за лакей с бараньим голосом? Что эти итальянцы подумают о Польше?
Когда первые восторги по поводу пребывания в Италии схлынули, когда улеглось возбуждение, главной мыслью и главной заботой стал престиж. Роза ломала рукинад мебелью сына, над гардеробом невестки, ужасалась поведению детей, слугам. То, что в прежних условиях Владислава, иерархически равных, – мебель, утварь, домашние порядки, – она считала не только удовлетворительным, но даже роскошным, здесь казалось ей убожеством. Когда в Моравской Остраве Владик с Ядвигой купили недорогой столовый сервиз из чешского стекла, Роза нахмурилась и сделала им выговор:
– Нечего швыряться деньгами. Ум и здоровье – вот что импонирует, а не эта мишура. Только пыль в глаза пускать чужакам, а к чему? Они отлично знают, что Польша бедная страна. Лучше бы Ядвига потратила эти деньги на кварц для Кшися. Да и кого вы тут хотите поразить, – этих колбасников, Пепиков?
В Риме – наоборот – все казалось недостаточно блестящим, недостаточно дорогим. Побывав в Ватикане, Роза потребовала, чтобы из кабинета убрали бидермейеровскую мебель – «дешевка, мещанский шик», возвращаясь с Пьяцца-ди-Спанья, шпыняла Ядвигу за то, что та по неделе сохраняет букеты мимоз – «людей пугать этими вениками», шустрая Стася, горничная, вдруг оказалась «драгуном в юбке», а дети выглядели на прогулке «как казанские сироты». Даже их красота куда-то делась. Роза, щурясь, внимательно приглядывалась к внучке.
– Посмотри, – призывала она Владислава, – Манютка, по-моему, косит на один глаз. Может, сводить ее к окулисту? Может, еще удастся поправить?
На младшую, Зузульку, она ворчала:
– Чего горбишься? В парке меня все время спрашивают, не калека ли ты. Очень приятно это слушать.
Что до Кшиштофа, его «разбойничий характер» был «выписан у него на лице и компрометировал Польшу»…
– Никто не хочет с ним играть, а потом шепчутся между собой: «Роlассо, роlассо», – и убегают куда глаза глядят. Сразу видно, что это за штучка.
Ядвигу, по уши загруженную устройством в новой среде, эта непрерывная критика доводила почти до безумия. Как всегда, однако, о состоянии ее нервов свидетельствовали лишь дрожащие руки и красные пятна на щеках. Владислав, склонив «головку на бочок», колдовал, то есть старался не замечать, – в надежде, что то, чего он не замечает, исчезнет и для других, что, игнорируя действительность, он тем самым уничтожит ее как таковую. На претензии Розы он ничего не отвечал или бормотал что-то неопределенное и спешил заговорить о впечатлениях от памятников старины, строил планы новых экскурсий.
К первому приему в доме Владислава готовились в бурном волнении. Ядвига отступилась – всем командовала Роза. То и дело раздавался плач – плакали служанки в углах, плакали дети. Расходы достигли фантастических сумм. Владик, измотанный наскоками матери и мученическим всетерпением жены, запустил служебные дела. Однако плоды всеобщих страданий оказались блистательными: дом, стол, наряды домашних, выучка слуг – все было выше всяких похвал. Гости бросали одобрительные взгляды, некоторые рассыпались в комплиментах. Роза вначале молчала. На скулах, под самыми глазами, у нее выступили кирпичные пятна. Сидя в своем глубоком кресле, она скручивала и раскручивала Луизину цепочку, подозрительно косясь по сторонам. Когда Ядвига, улыбаясь, разговаривала с гостями, Роза вполголоса бормотала:
– Красуйся теперь, красуйся, черную работу уже сделали за тебя другие.
Подходивших к ней гостей Роза встречала с суровым достоинством, лестные слова принимала как законную дань. Кто-то похвалил барановский фарфор. Роза скривила губы:
– Моя бабушка в ссылке пила из глиняного черепка, и ничего, тоже нравилось…
Вошел польский посол. Его окружили иностранные гости. Роза почувствовала прилив вдохновения. Кивнула одному лакею, другому и так завертела хороводом подносов, бокалов, кружев, цветов, что всеобщее ощущение праздничного великолепия достигло своего апогея. Манютка, в белом кринолине, со светлой косой над гроттгеровским лбом, оттененным черными крыльями бровей, блуждала среди итальянцев, как экзотический сон. Кшиштоф, с пажеской челкой, привлекал внимание дам своим ястребиным сарматским профилем; гости восхищались портретами предков в кунтушах и графикой Скочиласа [40]40
Скочилас Владислав (1883–1934) – польский график, живописец и скульптор.
[Закрыть], слушали прелюдии Шопена, гурманы наслаждались борщом, зубровкой и всякого рода пирожками, приготовленными по рецепту легкомысленной Софи. Удачный подбор впечатлений, пикантный оттенок чего-то чужеродного – все это углубляло общее благорасположение. Разноязычие не мешало людям разговаривать доверительно, с теплотой и уважением. Поминутно слышались возгласы: «Польша, Pologne, Polacco, Polisch».