Текст книги "Мне 40 лет"
Автор книги: Мария Арбатова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)
В семнадцать лет у меня будет платоническая любовь с шестнадцатилетним сыном известного человека, и он расскажет историю трёхлетнего лежания в госпитале с переломом позвоночника и писания записок за всю палату мальчиков. В том числе и за синеглазого брюнета, ставшего на ноги после тяжёлой спортивной травмы. Тринадцатилетнему «Сирано» в это время давали мало шансов на возвращение в вертикальное положение. Но ненависть к родителям, после развода занятых личной жизнью и обещавших пожизненно сослать его, прикованного к постели, в деревню к бабке на свежий воздух, заставила его встать на ноги.
Прошло время, и лечащая врачиха разрезала мой гипс страшными огромными ножницами, которыми подстригают кусты. Я увидела измученную ногу с чёрными нитками швов и заревела, потому что было страшно на неё встать. Меня назвали избалованной истеричкой. Через неделю в гипсовом, снимающемся на ночь туторе я уже ходила, бегала, прыгала, танцевала.
Итак, я прошла обряд инициации на операционном столе. Была горда собой и вступила в братство «тех, кто вёл себя после этого прилично». Потом, встречаясь на консультациях, мы многозначительно переглядывались. Тогда я не понимала, что это напоминает анекдот про то, как один верблюд встречает другого в пустыне и говорит: «Всё-таки, чтобы там о нас ни говорили, пить-то хочется…»
Глава 6. ЮНОСТЬ
Нога долго оставалась в гипсе, и директор моей прежней школы разрешил мне носить под форму штаны. Так я стала обладательницей моднейших клешей, в разгар борьбы с женскими брюками. Почти не было учителя, который завидев меня, не покрывался алыми пятнами гнева и не начинал сдирать их с меня. Демонстрация гипса и ссылка на директора только возбуждала, меня почти за ухо волокли к директору и, получив подтверждение, почему-то не извинялись, а негодовали ещё больше.
Одноклассники казались совсем маленькими детьми. Они не знали, что такое боль, что такое настоящее унижение и как ему противостоять. Они не умели и не желали пользоваться отпущенными здоровьем и свободой. На фоне больничных и интернатских детей они казались немного дебильными, а интриги их выглядели детсадовскими.
Самоутверждаться в школе было не на чем. Сочинения, которые я писала руссичка с внешностью и представлениями продавщицы из молочного отдела возвращала с припиской «Работа написана не самостоятельно». «Признанная поэтесса» в интернате и больнице, здесь я ни на что не годилась. Поехав на районную олимпиаду по литературе, бойко надругалась над Расулом Гамзатовым и дружбой народов, и больше меня не посылали. Как-то на школьном вечере я читала стихи в очень короткой юбке, чтоб потрясти воображение мальчика с гитарой. В стихах присутствовали «пацифист с гитарой», «вьетнамская девушка», «американская хипповка», «Ричард Никсон» и т. д.
– Ну, как? – небрежно спросила я избранника после выступления.
– Хорошо читала. Громко, – оценил он.
– А текст? – не поняла я.
– Да я уже читал их в «Комсомолке», – зевнул герой на всю жизнь отбив у меня охоту охмурять мужчин литературным дарованием.
В массовой школе все очень рано понимали, какие стратегии существуют на будущее, педагоги предрекали: «Этот поступит в институт! А этот – пойдёт к станку!» Вовсю шли игры с комсомолом. Комсомол на меня охотился потому что я была активная, но я стояла насмерть. Пугали, что без этого не будет высшего образования. Это входило в противоречие с планами на жизнь, но я не сдавалась. Еще в восьмом классе я составила «План жизни» и очень смеялась, обнаружив его недавно. «Двадцать лет – поступление в университет. Тридцать – первый ребёнок и кандидатская. Сорок – второй ребёнок и докторская. Пятьдесят – член-корреспондент Академии наук». Вакансию мужа в планах занимал романтический возлюбленный, тоже сначала кандидат, потом доктор, потом академик – иначе о чём с ним говорить. Собственный облик рисовался в строгом пиджаке, очках и с пучком волос, за чтением лекций студентам. Удивительно, но это было очень близко к образу первой жены отца, о которой я тогда ещё ничего не знала.
В восьмом девочки начали курить в туалете, важно говорить о наркотиках и смотреть заграничные порножурналы, краденные у родителей. А ведь ещё совсем недавно делали «секретики» – трогательный, незаслуженно забытый эстетический жанр. Для «секретика» было необходимо стёклышко, фантик, лоскуток, цветок, камушек, фольга от конфеты, хороший вкус и укромное местечко. На земле создавалась композиция, накрывалась стёклышком и сверху присыпалась землёй. «Секретик» можно было смотреть сто раз в день, разгребая землю пальчиком, показывать, посвящать, дарить. Порножурналы воспринимались как «секретики» нового поколения.
В школе у меня была масса подруг, но я точно знала, что в жизни меня ждёт другая, «своя» компания. И тянулась к центру, где в переходах стояли лохматые хиппи в разрисованных штанах, где университетская молодёжь громко спорила о боге, прохаживались фарцовщики с обложками дисков немыслимой красоты, где слово «Таганка» произносилось как слово «свобода», куда не пускали людей, среди которых я живу, и где был вечный праздник.
В девятом классе я попала в Школу юного журналиста при факультете журналистики МГУ. Я не знала, что именно в этих стенах в своё время учился мой отец, но сразу возникло ощущение, что пришла «к своим». Несколько десятков литературно ориентированных старшеклассников под руководством аспирантов и студентов изображали взрослую свободную жизнь. Мы выясняли, что должен читать, как должен писать настоящий журналист и какая мразь вся современная журналистика. Для нас вели семинар социологии по лекциям запрещённого профессора Левады, и мы конспектировали их в тетрадках, обклеенных фотографиями группы «Битлз». Нас обучали основам ремесла и давали запрещённую литературу, поощряли слушать вражьи голоса и отправляли в многотиражные газеты на практику.
Конечно, среди «шюжевцев» были и люди, цинично ожидавшие рекомендации на журфак, но в основном это было сумасшедшее содружество подростков, которым всё разрешили. ШЮЖ открыл двери во все литературные объединения Москвы, выслушал и оценил мои опусы, дал почувствовать себя серьёзной и взрослой. В школе я уже училась чисто формально.
Отношения с мальчиками вынужденно начались в седьмом классе. У подружки был возлюбленный, неотёсанный амбал товарного вида, у амбала был друг, менее неотёсанный и вполне изысканной внешности. Он звонил мне по телефону и дышал в трубку… Он вполне годился для свиданий, объятий и поцелуев, но он был ровесник. А я уже была существом опытным, начитанным, отчётливо держала его для свиданий, а для «души» заглядывалась на сложных и взрослых.
Шустрый студент режиссёрского факультета, отслуживший армию, склеил меня в метро. Я начала бегать к нему, а точнее, к его компании. Дело было летом, родители студента отдыхали, и в квартире происходило богемноe пьянство. Отношения не заходили далеко, потому ему совсем не хотелось трубить срок за несовершеннолетнюю, а мне – начинать половую жизнь с проходного варианта. Я была влюблена в компанию взрослых, весёлых, театральных парней, занимала в ней свою нишу и была так глупа, что описывала всё это в дневнике. Слава богу, что я не описывала остальных поклонничков, вроде вокалиста из ресторанного ансамбля, заставлявшего меня читать стихи перед его дружками и очень гордившегося мной на фоне официанток из той компании, или матроса-грузина, писавшего мне поэтические письма.
Исследовав дневник, мама и брат неделю не выпускали меня из дома, после чего внутреннее стекло было навсегда опущено. После этого я, конечно, ещё много лет поддавалась на их манипуляции, но в частное пространство уже не пускала.
Мрачная Москва семидесятых. Вокруг выезжали как могли, бунтовали как умели. При каждом жэке шуршало литобъединение, в каждой мастерской художника ругали советскую власть и пили водку на заработанные на её заказах деньги. Неустроенные юнцы и неопрятные старцы изо всех сил охотились за молоденькими девочками, выдавая себя за непризнанных героев. Девочки с полными ушами лапши принимали их за таковых – им хотелось понимания, информации, самиздатовских книжек и умных разговоров; всё это предлагалось в обмен на постель. Другие девушки в эти компании не попадали, а гнали средний балл аттестата, суетились за характеристику и комсомольские завязки, от которых зависело поступление в вуз.
Мне было проще, опыт почти тюремного выживания в больницах и интернате позволял не есть пуда соли, чтобы видеть, от кого держаться подальше. Но то, что я, молодая, красивая, начитанная и бунтующая, никому из немолодых бунтующих не нужна и не интересна, пока не позволю залезть себе в нижнее бельё, тоже было для меня огромным обломом. Мне нужна была среда, но я нужна была среде только как молодое тело.
По центру расцветали хиппи.
– Мы свободные люди, – объясняла двадцатилетняя хипповка, изгнанная с журфака за вольнодумство. – Я вчера зашла в вагон метро в пончо на голое тело, села на пол и начала вслух читать Евангелие. Конечно, мне скрутили руки, отволокли в ментовку, избили. Но я выполнила свою миссию!
С ужасом я представляла, как можно без нижнего белья сесть на пол метро, и понимала, что хиппи «такого высокого уровня» из меня не получится. Отсутствие белья было формой протеста не против его качества, а против качества системы. Мы демонстративно снимали бюстгальтеры. За это выгоняли с уроков и лекций, крича о доступных женщинах. Появились длинноволосые люди, ходящие по городу босиком. Милиция дрожала от злобы и не пускала их в метро. Тогда они брали с собой шлёпанцы, надевали их, проходя через турникеты, и снова разувались. Государство считало наши бюстгальтеры и обувь собственной компетенцией.
Моего приятеля, читающего в метро ксерокс «Мастера и Маргариты», попутчики, заглянув через плечо, сдали в ментовку. Там ему дали в зубы, забрали рукопись и позвонили в институт, откуда он был немедленно отчислен. Мою подругу забрали на улице в джинсах, показали ей свидетелей, готовых подтвердить, что она занималась проституцией, и довели до суицида. Слава богу, её спасли.
У меня всегда были дивные подруги. С Таней Александровой мы познакомились в пятнадцать лет в ШЮЖе. Она была красавица в максимально короткой юбке, максимально обтягивающей кофте-лапше, с беломориной в зубах, девяносто процентов её словарного запаса составляли ненормативные выражения, а остальные десять – слова-связки типа «экзистенциальный, брутальный, трансцендентный». Мы тогда все старались так разговаривать.
У нас была веселая жизнь и очень мало красивой одежды. Она отдалась своему первому возлюбленному в моей кофте, а я познакомилась со своим первым мужем в её куртке. Недавно сидит у меня Танька, мы уже такие солидные тётки, она – директор студии и издательства, я тоже чего-то там… Звонит телефон, сообщают, что завтра я кому-то вручаю премию в вечернем платье.
– Танька, – говорю я. – У меня нет вечернего платья.
– У меня есть одно, общее на всю студию, я его всем даю, когда надо. Хочешь, я сейчас за ним водителя пошлю? – отвечает Танька.
– Нет, – говорю я. – Пойду в чём есть. А то нам сорок лет, а у нас опять одна шмотка на двоих. Мне кажется, когда нас будут хоронить, мы опять одну приличную вещь наденем по очереди.
Однако на юбилей Георгия Сатарова я сломалась, напялила общестудийное вечернее платье на одно плечо – и была одна, как дура, в вечернем среди дамского номенклатурного бомонда, начинавшегося с дочери президента и кончавшегося жёнами кремлёвских интеллектуалов. Вообще, если написать воспоминания переходящего общестудийного вечернего платья, то оно представлено всей европейской элите – не потому, что у сменных в нём тел нет денег, а потому, что у них нет времени… и привычки к наличию вечернего туалета.
Ох, как мы с Татьяной когда-то погуляли по крышам. Миф о качестве женских дружб придумали мужики, сильно преувеличивающее своё место в жизни женщин. Как «ценность любви определяется достоинствами любящих», так и ценность дружбы состоит из числителя и знаменателя дружащих. Я вообще долгое время была уверена, что с мужчиной можно только заниматься сексом, всё остальное гораздо интереснее делать с подругами. С возрастом и ростом правозащитного сознания у меня в голове наладилось, и я расширила мужскую компетенцию в мире до женской, но в юности казалось, что приключения с мужиками существуют для того, чтоб обсуждать их с подругами. Никакой «сверхценности» противоположного пола мы не признавали, за это нас считали распутными и доступными.
Жизнь начиналась после школы и проходила по трассе журфак – труба – москварь. Хиппи в чистом виде тусовались в диапазоне переход метро «Проспект Маркса» (ныне «Охотный ряд») – «труба», улица Горького (ныне «Тверская») – «стрит», памятник Юрию Долгорукому – «квадрат», кафе «Московское» (ныне ресторан «Крабхаус» – «москварь»). Слоган звучал «Со стрита на квадрат и с квадрата на стрит! Вам это что-нибудь говорит?».
В пятнадцать лет, бесшабашные и хорошенькие, глупые и пижонистые, окружённые плотным кольцом серых тридцатилетних поклонников, не понятых жёнами и системой, мы поселились в кафе «Московское». Наши хахали, не способные бороться и не готовые сотрудничать с системой, с удовольствием болтающиеся вокруг нашей юной плоти и выдаивающие из этого какую-то эмоциональную жизнь, были идеальными «лишними людьми» семидесятых. Ни на что индивидуально-телесное они не претендовали, зная, что не обломится, вешали нам лапшу на уши, кормили, поили, ощущая себя взрослыми и значительными в кафе «Московское», где густые клубы дыма обрамляли их байроновский сплин и наши детские мордашки.
Мы их почти не различали, обменивали друг другу как джинсовые юбки и дешёвые украшения. Помню одного милого отъезжанта в Израиль, раз шесть передаваемого из рук в руки в недрах нашей девичьей компании, но так и не понявшего комизма собственных любовных метаний.
В летний сезон все вокруг начали стремительно терять то, что взрослые свирепо называли «девичьей честью». Воспитанные на русской литературе, мы совершенно не понимали, почему мужская честь охраняется дуэлями, а женская – отказом от половой жизни. Почему у мужчины она категория нравственная, а у женщины – физиологическая. И много дискутировали об этом. Одна моя экстравагантная приятельница, старше меня, совершенно книжная и не озабоченная противоположным полом, разобралась с родителями, достающими её идеей сохранения девственности, специфическим образом. После скандала по поводу её позднего возвращения с литературного вечера она лишила себя девственности бутылкой, внесла окровавленную бутылку в родительскую спальню и предложила им наконец успокоиться. Это был сильный ход, родители не смогли переварить его логики, но на всю оставшуюся жизнь отвязались от неё с идиотским контролем.
В нашей компании решение проблемы планировалось более традиционным способом. Летняя круглосуточная гульба по компаниям и дачам, квартирные выставки и музыкальные сейшены, чтение запрещённых стихов и споры о боге и советской власти под затяжку травки, платонические романы с их искренностью и истеричностью настраивали на роковые истории. К счастью, наркотики на меня не произвели впечатления (так же, как и алкоголь), и наши отношения не сложились ещё до того, как на моих глазах от этого начали погибать люди.
Помню, ночью мне позвонила Танька и голосом, полным тайны и самодовольства, назначила встречу. Я с завистью поняла, что этой ночью из школьницы она превратилась в «опытную женщину». Встреча была назначена в Пушкинском музее на банкетке в зале импрессионистов, там у нас было местечко для особо важных разговоров. Умирая от зависти и любопытства, я начала листать записную книжку – увы, героя не было, а начинать половую жизнь со статистом было неинтересно.
Видимо, я начала бессознательно материализовывать этого героя, и как у человека с сильной энергетикой у меня получилось. Я стояла у метро «Кропоткинская» и ждала Таньку для похода в Пушкинский. На мне была вязаная из малинового ириса майка с бахромой, видавшие виды джинсы и взрослое количество косметики. Понять, сколько мне лет, было невозможно. Герой долго ел напротив меня мороженое, а потом решился подойти, представился художником и попросил попозировать. Он был высок, плечист, патлат, усат, добр, мятоват. Короче, вышел всем.
По городу всегда бродит уйма климактерических дядек, размахивающих удостоверениями разных типов и зовущих девушек сняться в кино, для журнала, заняться групповым сексом и т. д. Герой был не из этих. Он рефлектировал двадцать четыре часа в сутки, и это мешало ему рисовать. Мастерская была пестра, пыльна и романтична, как все мастерские непреуспевающих художников в глазах романтических школьниц. В ней было всё необходимое для любви: пластинка Битлз, душ, шампанское, арт на стенах и капающая с потолка вода в ведро, оклеенное заголовками газеты «Правда». Ему было тридцать, мне, по моему сценарию, восемнадцать. Во мне была влюблённая дрожь, а в нём хотя и базирующееся на половом интересе, но всё-таки желание рисовать.
Сначала я устала сидеть. Кстати, последующая работа натурщицы была самой тяжёлой из работ в моей жизни. Потом я устала рассказывать истории из своей «журфаковско-студенческой жизни». Потом устала слушать, что у меня уголки губ «от Мане», тем более, что никогда не отличала Мане от Моне. Я встала и начала красиво раздеваться, со вкусом бросая одежду на давно не мытый пол. Конечно, дебют был густо отрепетирован дома перед зеркалом и осуществлялся с балетно-постановочной жёсткостью, но гарантии, что он правильно откликнется, у меня не было до последней секунды.
Он окаменел и выронил уголь. Герой не рассчитывал на успех в жизни в принципе, и немедленный успех поверг его в состояние ступора. Наконец он хлопнул стакан коньяка и бросился на меня, как Матросов на амбразуру. Конечно, ближайшая подруга сильно романтизировала этот шаг. В моей памяти остался только нежный шёпот партнёра и вкус сданного экзамена. Потом, обнявшись, мы стояли перед его «настоящими» авангардистскими работами, я выдыхала «гениально!», а он ябедничал на советскую власть, не дающую развернуться.
Всё было здорово. Я приходила в мастерскую, мы болтали, занимались любовью, принимали гостей. Он воодушевлялся моими стихами, я – его картинами. Всё было дивно, но я ждала шекспировских страстей. Он предложил поработать натурщицей у друзей-живописцев, потом в скульптурной мастерской. Сначала было страшно как перед операцией, но я успокоилась, как только поняла, что мы все здесь работаем. И неизвестно, чья работа тяжелее, потому что взрослые мужики заботливо принесли мне кофе через первые сорок минут и сказали: «Встань, походи минут десять, а то очень устанешь. И на ночь прими ванну, в которую высыпан пакет соли». Мне платили пять рублей в час. Это было невероятно много для моего бюджета.
Вдруг позвонила жена.
– Ты женат? – чуть не свалилась я с дивана.
– Какая разница? – удивился он.
– Может, у тебя дети есть? – съязвила я.
– Сын и дочь.
К такому повороту я была не готова. Не ревность сводила железные пальцы на детском горе, а полная растерянность. Я совершенно не знала, как вести себя в новых обстоятельствах, подруги тоже не знали. Ага, если наши отношения не похожи на извергающийся Везувий, значит, он любит жену, а у меня для этого дела нос не дорос! Значит, он должен немедленно развестись с женой. И я предложила это ему с большевистским напором – так, на мой взгляд, должна была вести себя восемнадцатилетняя студентка, под которую я косила. Он вяло оправдывался, я закатывала сцены, хлопала дверьми, он догонял, обзывал экстремисткой.
Не то, чтобы в моём мозгу роились конструкции несовершеннолетнего похода во дворец бракосочетания с взрослым дяденькой. Просто он был такой милый, такой добрый, что мне хотелось удочерения, ведь мама и брат не давали ощущения семьи и опоры. «А дальше думать было лень», как писала любимая нами в те годы Ахмадулина.
Все закончилось, когда мы шли под дождём по Гоголевскому бульвару, и он разглагольствовал по поводу какого-то партийного заказа, что и независимым быть хочется, и чтоб семья не умерла с голоду. Я, активная некомсомолка, сказала ему всё, что накопилось, он мне – тоже. С возгласом «Больше не желаю тебя видеть!» я остановила первую попавшуюся машину и красиво уехала в пелену дождя, окутанная его взглядом, означавшим «как я устал от выходок этой дуры, но она всё равно никуда не денется!». Это был финал. Я понимала, что будет больно. Но не больней же, чем после операции, а терпеть я умею.
Поскольку я была дочкой медицинского работника, то летом перед второй тяжелейшей операцией, вместо того, чтобы отдохнуть, работала в регистратуре материной поликлиники. Я бегала с карточками, утешала больных стариков, строила глазки простуженным бугаям и заработала первые в своей жизни деньги, потратив их на первые в жизни пристойные шмотки. Обида на художника умножалась ещё и на то, что он не заметил на мне в этот день модного прикида, за который я два месяца дышала пылью регистратуры, а на меня дышали разнообразными микробами.
Учтивый лысый дядька в «Волге» утешал меня, уверяя, что всё наладится, а размазанная слезами косметика только испортит личико. Дядька сообщил, что он лётчик, что у него такая же дочка, как я, собака сеттер и жена – учительница. Что он готов взять меня как молодого журналиста на аэродром, всё показать и пустить в кабину самолёта, потому что его дочку зовут так же, как меня.
Через неделю дядька позвонил, подъехал за мной, и мы отправились во Внуково. Солнце светило, лес шелестел по краям дороги, и жизнь выглядела перспективно: первый раз я ехала на крупное журналистское дело и предвкушала, как зачитаю в Школе юного журналиста материал об аэродроме. Внезапно дядька резко свернул с трассы и с сухим «так ближе» начал забираться в чащу. Я продолжала щебетать, пока, резко затормозив, он не начал сдирать с меня одежду. Я была так потрясена, что не сразу начала кусаться и царапаться. По моему пятнадцатилетнему представлению, насильником никак не мог быть холёный дядька в лётных погонах, владелец собаки-сеттера, жены-учительницы, дочки – моей тёзки и машины «Волги», в которой я отбивалась от его сопящих объятий. У меня были длинные ногти, я начала царапаться, и, обнаружив кровь на собственной щеке, дядька связал мне руки лётчицким галстуком. Я заревела от унижения и беспомощности и вдруг сообразила:
– Там у меня в сумке паспорт, я несовершеннолетняя, я запомнила номер машины!
Изменившись в лице, дядька достал паспорт, потом молча развязал мне руки, надел галстук на жирную шею и повёз меня обратно.
– Слушай, – сказал он, остановив машину недалеко от моего дома. – Хочешь шубу?
– Какую шубу? – обалдела я.
– Натуральную. Я буду давать тебе деньги по частям. Хочешь?
– Мне не надо шубы! – заорала я, мечтая только выбраться из этой машины.
– Подумай, – сказал он требовательно-назидательным тоном, которым обычно взрослые говорили «Четверть кончается, посмотри в свой дневник, надо исправить все тройки и четвёрки». – Ведь свяжешься с какой-нибудь шпаной. А я приличный человек. Позвони мне. Позвони, пожалуйста.
Дрожа от страха и брезгливости, я удирала в подъезд. Я была шокирована. Понятны и радостны отношения с художником по обоюдному интересу. Но навязывающая себя пожилая плоть лётчика сбивала меня с толку. Почему мне можно наврать – пообещать аэродром, а устроить лес? Почему можно связать руки человеку за то, что ты ему неприятен? Почему можно оценить моё желание в стоимость шубы? Почему ему потом не было стыдно передо мной, как будто меня просто нет?
Но ведь я не считаю себя телом. Я отношусь к телу, как к платью, в котором пристойно выглядишь. Ведь «я» не там, и само по себе оно ничего не означает. Лётчик дал мне понять, что, процитируй я хоть всего Гегеля, проблему можно решить с помощью галстука и шубы.
Мне только исполнилось шестнадцать, и я всё время носила с собой паспорт из-за облав на стриту. Я ещё не знала слова «феминизм», но всё равно считала, что если я накрасила глаза, а мужчина считает, что это сигнал к сексу, то он слишком много на себя берёт. Потому что я сама решаю, кто до меня дотронется, а кто нет, и никто никогда за меня этого решать не будет, какой бы дискомфорт он при этом ни испытывал. Проблема была в том, что нам долбили «уважай старших», и, послав дяденьку в «Волге» к жене, дочке и собаке сеттеру, я чувствовала себя нахамившей классному руководителю.
Заклинание «права человека» я выучила уже тогда. На стриту всех джинсовых, лохматых и к ним примкнувших регулярно сгребали в машины и волокли в ментовку. Там держали ночь на каменном полу, били и пугали. Это называлось «проверка паспортного режима». Мальчиков провоцировали на драки и пытались впаять срока, девочек насиловали прямо на милицейских столах, обещая в случае отказа устроить статью «связь с иностранцами». Со мной такое случиться не могло, у меня был опыт отстаивания себя от домашнего, интернатского и больничного насилия.
Приёмы опускания в ментовке были тюремными, меня этим не удивишь, я это хавала в интернате. Видя не испуганную и не канючащую «дяденька, отпустите» девочку, меня принимали за прожжённую и обращались трёхэтажным матом. Я отвечала на вопросы предельно коротко, предельно корректно и задавала только один.
– Откуда я могу позвонить?
– Куда… это ты… собираешься звонить…? – игриво спрашивали меня.
– Есть много вышестоящих инстанций, которые с удовольствием займутся этой ситуацией, связанной с правами человека. Но я буду звонить одному человеку домой, и ему будет очень неприятно, что мы с вами его побеспокоили, – для страховки у меня в записной книжке был записан телефон сына муромских друзей родителей, работающего помощником генерального прокурора, в честь мамы которого меня и назвали. Я отлично знала, что никогда не воспользуюсь этим телефоном, но наличие его охраняло меня как талисман.
Представители «правоохранительных органов» мгновенно понимали, что «не стоит возиться, видимо, чья-то дочка, погоны снимут», и тон менялся.
– Конечно, можешь позвонить, куда тебе надо. Но у тебя документы в порядке, мы ничего не имеем, – говорили мне, возвращали паспорт и брали под козырёк. Последний вопрос был коронным. Почти выйдя за дверь, я оборачивалась и подчёркнуто вежливо спрашивала:
– Скажите, пожалуйста, а в вашем отделении милиции такая традиция употреблять при проверке документов ненормативные выражения?
Мент скрипел зубами, но извинялся. Конечно, я не сама была такая умная, просто была хорошо обучаемая и как губка впитывала все разговоры в «Московском», а у хиппи, выезжантов и фарцовщиков были отлично наработаны разговорные техники. Оборотами «Декларация прав человека», «Конституция СССР», «компетенция правоохранительных органов» и т. д. они жонглировали, как циркач предметами.
Веселье продолжалось на каких-то ведомственных дачах – бунтующая молодёжь редко происходила из пролетарских семей. Хозяева дач, тихие мальчики, всё время рассказывали, как хотят хипповать и работать дворниками, а не идти в МГИМО и ехать заграницу послами. Они валялись в обуви на родительских постелях, тушили окурки о валютные ковры, читали нараспев Ахматову и Цветаеву, привезённых родителями из-за границы, слишком много пили и слишком хотели быть любимыми. А девчонки любили их плохо и мало. Их как-то даже немного презирали. Сейчас, через двадцать пять лет, видно, что мало у кого из них удалась личная жизнь, и с детьми у них все как-то по-дурному.
Шестнадцатилетняя, отбившаяся от комсомола, хромая, красивая, плохо одетая, хорошо накрашенная, диссидентствующая, собирающаяся на философский, отвязанная в компаниях, притесняемая дома, конфронтирующая с учителями, обожаемая в хиппово-шюжевской среде, я была вполне довольна собой. И веселилась на всю катушку, понимая, что за годик мне предстоит в больнице.
Вокруг меня было море мальчиков и снова не было героя. Герой должен быть красив, непримирим к совку и гениален. Он должен был уметь отвечать за сказанное. Пойти на свидание к инфантилу – всё равно что отдаться стукачу. Поиск себя был неотделим от поиска героя. Но мужчины были не виноваты, что я хочу от них больше, чем они могут и должны дать, что я по молодости взваливаю на них всё, чего недодал остальной мир.
Меня считали развязной за то, что я не смотрела мужчине в рот и не строила из себя дуру, даже когда это выгодно. Через много лет я узнаю, что всё это называется феминизм, и он не умаляет роли мужчины, а только предъявляет ему другой набор норм. И не принимающий этого набора мужчина теряет для меня всякий смысл.
Как президент Ельцин, я всегда держала систему противовесов, и, если появлялся остросюжетно-антисоветский поклонник, я тут же совмещала его с жизнеутверждающим строителем коммунизма (ни в коем случае не стукачом; хотя, в принципе, стукачи абсолютно поровну рекрутировались и из тех, и из других). Поэт хорошо гармонировал с физиком, хиппи с респектабельным фарцовщиком и т. д. Весь выводок поклонников я демонстрировала Верке, она ничего не понимала в мужиках, но убеждала меня, что у неё нюх на приличных. Поскольку Верка во многих вопросах была гораздо умней меня, то провожающего кадра я подводила к окнам первого этажа соседнего дома, стучалась в её комнату и просила попить. Верка протягивала из окна стакан воды или кваса и показывала на пальцах, во сколько оценивает увиденное, по пятибальной системе. В самых тяжёлых случаях она показывала кукиш.
С опытом стритовской жизни, с кучей вольнодумских статей и стихов я попала к началу учебного года в госпиталь на очередную операцию. При виде меня сестра аж захлёбнулась в вопле: «Смыть лак! Снять с шеи цепочку! Заплести волосы в косичку! Смыть тушь с ресниц! Не сметь так смотреть и отвечать взрослым!»
– Ты можешь лечь во взрослое отделение, – сказала заведующая. – Там ты не сможешь окончить десятый класс, но там колют обезболивающие наркотики после операции.
– А почему нельзя лежать во взрослом отделении на первом этаже и ходить на уроки в детское на четвёртый? – удивилась я.
– Нельзя. У нас инструкция.
– А почему в детском отделении при той же самой операции не колют наркотики?
– У детей болевая чувствительность ниже.
– А кто это проверял?
– У нас инструкция.
Казалось, что если я потеряю год учёбы, то ничего в жизни не успею. Я знала, что операция мучительная, но я же «советский человек». Мама как всегда была занята собой. Решение я принимала в одиночку и выбрала детское отделение и учёбу.