Текст книги "Мне 40 лет"
Автор книги: Мария Арбатова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
А второй случай был, шли мы по вершине горного хребта. Я никогда не падал при горном хождении, потому что всегда имел палку, и вдруг я падаю да качусь вниз, и тут же на месте, с которого я упал, дважды разрывается снаряд из трехдюймовки. И главное, я шёл впереди, а ребята все сзади, значит, он для меня предназначался.
Еще был случай. Мы шли в наступление по приказу батальонного командира полковника Чернявского, пошлого дурака. Если бы не война, то он так бы и кончил жизнь капитаном, а на передовой их быстро повышали, считая от времени прибытия. Дал он команду в наступление идти, и сам скрылся, так часто бывало. Подошли мы к проволочным заграждениям, а противник открыл по нам пулемётный огонь. Люди ринулись назад по хребту вниз слева, забыв, что там ждут ещё два пулемета. Я начал кричать, чтоб уходили по хребту справа, но в панике солдаты не слушали меня, не понимали, где лево, где право, их косило пулеметом. Собрал я остатки своей роты, спустил их и приказал рыть окопы. Тут появился полковник Чернявский, который всё время до этого сидел в укрытии, и стал требовать, чтоб я роту выровнял и переместил на левый спуск. Я отказался, нарушив устав. Он требовал категорически, но я стоял на своём. Тут ему донесли, что почти все спускавшиеся слева убиты. Тогда он стал себя винить, что плохо расположил роты, и велел оставшимся в живых переходить на позицию, на которой стояла моя рота. И солдаты начали кричать ему в глаза, мол, зачем таких дураков ставят командовать боевыми операциями. А он стоял весь красный как свекла и молчал.
А я почему-то был уверен, что меня не поразит ни одна пуля, потому что я за всю войну не выстрелил в человека сам. Не мог я этого делать, хоть и положено было.
На фронте всё ухудшалось, мы ходили в наступление, но всё время безрезультатно. Людей теряли, но не заняли ни метра земли противника за всю зиму. Всю зиму 1915 и 1916 года провели на горах в шалашах, даже землянки не строили, а только перебегали с одного места на другое. Довольствие солдат становилось хуже и хуже, а офицерам, наоборот, делали всё время надбавки. За эти две зимы получил я георгиевские кресты 4, 3 и 2 степеней за то, что ставил свою дурную голову под пули.
Люди приезжали на фронт из отпусков и говорили, что в городе всё труднее и труднее. Рассказывали о беспорядках в заводах Москвы и Петрограда, а мы собирались и обсуждали, когда же кончится война. Порка в армии всё усиливалась, в соседнем полку солдаты убили командира за то, что он забил в строю больного солдата до смерти. И никто не выдал убийц.
17 марта начальник дивизии объявил, что батюшка царь отрёкся от престола в пользу своего сына Алексея, а потом передумал и отрекся в пользу брата Михаила. Что Госдума организовала правительство, ответственное перед народом под председательством князя Львова, и рабочие с крестьянами этим довольны, а мы должны вести себя спокойно, быть верными союзниками и всеми силами победить врага. Это было так ошеломляюще, что мы и не знали, что и думать. Не то, что солдаты, офицеры ничего не понимали. А на следующий день немцы сообщили нам, что в России революция, власть у временного правительства, а весь царствующий дом арестован.
Тут появились газеты, которые всё подробно объясняли, и мы, хоть ничего не поняли, присягнули временному правительству. Подошла мне очередь ехать в отпуск домой.
Утром в России увидел совсем новую обстановку. Везде вывешены красные флаги, публика ходит весёлая, разодетая по-праздничному. Всем весело, стало и мне веселей. Дело было на благовещенье, весна и песни в поезде лились рекой. Домой я пришел в восемь утра на второй день пасхи, все обрадовались, что я жив, а дети – гостинцам.
Пошел я навестить родителей, нашёл папашу в плохом виде, он лежал без языка и движения, паралич разбил его. Папаша проводил на войну четырёх сыновей и двух зятьёв, получил похоронки на двух зятьёв и ждал похоронки на сыновей. Не выдержал его богатырский организм.
Гуляли на пасху изрядно, будто я вернулся с того света. Дом у нас с Наташей был новый, на новом месте, здесь детям было где побегать да поиграть. Ивану уж было семь, Евдокии три, а Александре год.
В городах начались демонстрации за мир без аннексий и контрибуций. Конечно, я радовался, потому что устал воевать. Потом везде расклеили объявления, мол, бойтесь Ленина, он немецкий шпион. Мне всё равно было, немецкий или турецкий, мне не хотелось воевать, но присяга есть присяга, собрался я да поехал обратно.
Часть наша стояла в том же месте, откуда я уехал. Сразу выбрали меня председателем ротного комитета и членом полкового комитета, а в полковом комитете назначили разбирать конфликты во всех полках дивизии.
Работа оказалась не из лёгких: настроение у солдат было бросить войну, и некоторые полки оставляли позиции или не хотели идти сменять товарищей. Мне приходилось ходить уговаривать людей. Корнилова временное правительство назначило командующим петроградским военным округом, и он решил снять нас с позиции и забрать под своё распоряжение в Петроград. Все командиры дивизии были его воспитанниками, да и в Петрограде на первый взгляд было поспокойней, чем на фронте, но мы-то, офицеры, понимали: одно – стрелять в немцев, другое – в своих рабочих.
Правительство Керенского не унималось, оно собралось послать армию в наступление. Передовой фронт на это согласия не давал, начали организовываться армейские съезды. С нашего полка было послано на съезд шесть человек, в том числе и я, раб божий. После съезда дисциплина стала покрепче, но конфликты стали чаще, солдаты хотели кто царизм, кто Ленина, лишь бы войну кончить, а офицеры сами толком не понимали, чего хотят.
На новом месте моей обязанностью было развозить приказы и деньги по представителям интендантства. Жизнь такая после окопной казалась райской. Повар как в ресторане, служба лёгкая, отношения добрые. Обжился я и стал будировать вопрос о солдатском комитете, солдаты сразу меня зауважали, а чиновники и офицеры стали осторожны, но делали все тактично. Я связался с корпусным комитетом и попросил представителя прийти и провести у нас выборы солдатского комитета. На выборах я выступил, сказал, что среди трёхсот человек никто не читает газет, никто не проводит собраний, живут как до революции и совсем не ориентируются в том, что происходит в России.
Начались выборы, конечно, выбрали меня председателем комитета, потому что я эту кашу заварил, и я умел это дело делать. Надо сказать, я оправдал доверие и двух подпоручиков, которые дурно обращались с солдатами, заставил исправиться. Тут по поводу ареста Корнилова пришёл приказ командирам ничего не делать без санкции солдатского комитета. Офицеры на меня косятся, а солдаты радуются.
Вдруг прошел слух, что временное правительство свергнуто большевиками, ставка верховного главнокомандующего разгромлена, генерал Духонин убит матросами, Ленин организовал правительство, в которое вошли большевики и левые эсеры, и издал Декреты о земле, о мире, о демократизации в армии. Радости не было конца, и поехал я с другими выборными на армейский съезд. В октябре 1917 года.
Приехали мы в штаб армии, нашли там всё в хаотическом порядке. Представители разных корпусов слонялись повесив носы и не понимали, что делать. Мы нашли коменданта, который прятался, взяли его за грудки, а он заявил, что никаких распоряжений по поводу съезда не получал. Мы провели что-то вроде митинга, составили комиссию, которой было поручено организовать приём и встречу остальных депутатов. Я попал в эту комиссию от нашего корпуса. Нашли мы поваров, вахтёров, решили, в каком помещении будет зал заседаний, в каком кухня, в каком столовая.
В 12 часов 20 ноября съезд был открыт. В президиум выбрали ребят, которые повели дело по-большевистски. Некоторые пытались саботировать работу съезда, и много сил ушло, чтобы их утихомирить.
Вернулся домой к 7 часам утра под рождество. Все обрадовались и закружились вокруг меня. Дети скакали, как козлята, а Иван спел частушку: «Был царь Николашка, у нас была кашка, а теперь-то комитет, и у многих хлеба нет!». А Наташа и говорит: «Хлеба, Гаврил, осталось на месяц! Не знаю, как дотянем до урожая…»
Поехал я в Рязань на комиссию, и предложили мне командовать отрядом особого назначения. Я уже знал, что это такое, и категорически отказался. Дали мне двухмесячный отпуск, и устроился я в завод. Хлеб кончался, и отправились мы с братьями за мукой. Накупили по далёким деревням по 10 пудов муки каждому, сели на поезд и узнали, что в Самаре поезд обыскивает заградительный отряд по борьбе с мешочниками. Подъезжаем в страхе, что вот сейчас отнимут и чем детей кормить, а тут начальник станции пропускает нас мимо Самары транзитом, без остановки.
Дело было в том, что подъехал поезд с мешочниками, с такими же, как мы, его остановили, начали обыскивать и отнимать муку и зерно. Люди подняли крик, тут напротив остановился эшелон с вооруженными солдатами, эшелон шёл с фронта, и солдаты решили, что перед ними очередная банда. Они тут же пристрелили начальника продотряда, его свита стала разбегаться, и солдаты открыли по ней пальбу. Нас пустили транзитом, чтоб не усугублять кошмара, и мы спасли свой хлеб.
Гражданская война разгоралась, и всех офицеров брали на фронт, но завод делал броню и спас меня от новых окопов. Работы было много. Деньги падали. В заводе я завоевал авторитет, а после смерти Владимира Ильича Ленина, в 1924 году, вступил в ряды великой партии и начал учиться.
Назначили меня в уездный финансовый отдел на должность ревизора по сельхозналогу. Сначала я думал, что рабочему от верстака между чиновниками, при их ко мне отношении, работать невозможно. Было тяжко, за составлением сводок сидели дни и ночи напролёт. В уезде шестнадцать волостей и посёлок Озеры, приходилось ездить в командировки. Сбор налогов проходил тяжело, налогоплательщики подавали массу заявлений на неправильное обложение, приходилось обследовать имущество. Кулаки саботировали налоги, выход был только описывать имущество и назначать торги. Тут они немедленно отдавали недоимки и возвращались во владение. Много было бедноты, этих мы освобождали от налога.
Время шло, и начал я подумывать об учёбе для ребятишек и обсуждать с Наташей, что хорошо бы перебраться семьей в Коломну. Так и сделали. Иван сразу же пошел в профшколу, Евдокия и Александра в обычную школу, а Николай подрастал. Появилась на свет наша младшая дочь Валюта.
По службе я продвигался, стал квалифицированным финансовым работником. Ребята росли, и требования с их стороны росли, денег все время не хватало. Зато старший сын Иван поступил на редакционно-издательское отделение Московского университета. Я, конечно, советовал ему пойти по техническому делу, но он категорически заявил, что у него тяга к журналистике. Противиться этому было нельзя, Иван оказался такой же упрямый, как и я.
Тут окружком решил послать меня управляющим окружной сберегательной кассой. Огорчился я, хоть и повышение, но, как коммунист, должен был слушаться.
Время было тяжёлое – карточная система, рабочим по два месяца не выплачивали зарплату. А мне шли сверху распоряжения увеличить вклады. А какой дурак понесёт деньги в сберкассу, когда у него дома кушать нечего? А кто имел деньги, тот старался их скрыть, чтоб не причислили к чуждым элементам. Мучился я, пока не отправили меня на раскулачивание.
Думал, здесь легче будет, а тут вообще головы можно было лишиться. Кому из кулаков хотелось отдавать своё? Бился я полгода, посылал заявление за заявлением, чтоб освободили меня. Понял, что годы идут, нельзя ими бросаться, и поступил заочно на финансовое отделение экономической академии. А уж когда диплом получил, предложили мне на выбор быть директором совхоза, начальником конторы, управляющим сельпо или возглавить артель инвалидов. Я выбрал последнее, потому что устал от большой работы и большой ответственности.
В артели было всего двести членов, крахмальный завод, сушильное производство овощей, колбасное производство, сапожная мастерская, столярная мастерская и торговля грибами. Годовой оборот 500 рублей. Взялся за дело, хозяйничать-то я умел, а тут ещё в академии всему обучили, купил хутор, завёл свиней, кроликов, коров. Через год артель стала насчитывать 5000 человек, а её годовой оборот около 20 миллионов рублей. Образования и решительности мне хватало, дела пошли отлично, но я ни разу не нарушал закона и не давал руководству района использовать ни одного артельного рубля в собственном кармане.
Мы регулярно перевыполняли план по выработке крахмала, построили собственную пекарню и завели карточки собственного образца для членов артели и иждивенцев из их семей. Я спроектировал, что если в этих условиях буду выдавать рабочим больше общей нормы хлеба, то мои излишки будут расходиться и даже останется маленькая экономия. С этим проектом пошел в районные организации, а они запретили это делать, велели все излишки сдавать в район, а уж они сами будут распоряжаться.
Возмутился и поехал с этом делом в Совет союзов, там в принципе не возразили, но сказали, что разрешить это может только лично товарищ Куйбышев. Поехал к Куйбышеву, он тоже возмутился и сказал, что у людей нельзя отнимать их труд и уменье, чтоб передавать другим, и написал резолюцию. Когда я вернулся в район, одни меня хвалили, другие называли индивидуалистом. Я думал, что раз делаю всё по закону, никто не может помешать, развернулся вовсю. Какой я был дурак!
Меня вызвали на бюро райкома и стали ездить по моим нервам. Мои люди жили явно лучше остальных, у них не было проблем с картошкой, из колбасного цеха они получали ежедневно по полкило колбасы, в столовой были обеды, хлебная норма была выше общей, колбасный цех продавал артельщикам кости на суп для семей, а особо нуждающимся мы выдавали безвозвратные денежные ссуды.
Артели вокруг ничего этого не имели, потому что плохо работали и руководили ими дураки, и на меня всё время писали жалобы и устраивали провокации. Однажды я уехал по делам в колхоз, тут же появился с ревизией представитель госбанка и составил такой акт, что район решил судить меня показательным судом. Я вернулся, прочитал акт, изругал своего бухгалтера, его подписавшего, а бухгалтер заявил, что его вызвали в райисполком и сказали, что если не подпишет, то его будут судить вместе со мной. Я собрал документы, пошёл разбираться, но дело уже передали прокурору, чтоб судить меня показательным судом за нарушение финансовой и торговой политики, за высокие цены на вырабатываемую продукцию и сверхприбыль.
Я принес прокурору документы, подтверждающие, что деятельность артели законна, и все планы утверждены райисполкомом и банком. Прокурор написал райисполкому, что на судебное дело нет оснований, а госбанку, что ревизия не может производиться при отсутствии руководителя организации и что при повторении подобных беззаконий он будет привлекать к ответственности райисполком и госбанк.
Тут началась работа по чистке в партии, председателем комиссии по чистке на нашем участке был некто Волченков, член президиума Московской городской комиссии. Я наблюдал за его работой, он вёл себя вызывающе, всех унижал. Я думал призвать его к порядку, но меня никто не поддержал, все боялись. Подошло время проверки артелей, естественно, начали с меня. Три часа я отвечал на вопросы без запинки, в одном случае он то ли специально, то ли по незнанию пытался меня запутать, но я сослался на закон и на цитату из Ленина, чем сразу посадил его на место. Он ответил: «Ну, ты как профессор, с тобой нельзя говорить!». И по тону его я понял, что дело моё плохо.
После окончания чистки я оказался исключенным. Все аппеляции мои прошли безрезультатно. После отказа мне центральной комиссией я написал заявление на имя товарища Сталина. От референта Сталина получил ответ, что заявление направлено в центральную комиссию для пересмотра. Через месяц получил окончательный отказ.
Я был очень возбужден, обругал комиссию, как кучер лошадей. Приехал сын Иван, он был дружен с Емельяном Ярославским и его женой Клавдичкой, писал с ними вместе книгу, писал также книгу о жене Дзержинского, что-то писал о Крупской. Он много раз общался с Крупской как журналист и всегда рассказывал про то, какую тяжелую опухшую руку она подает при встрече.
Иван предложил искать помощи у его высоких знакомых. Я отказался, моя гордость этого не выдерживала. С работы я был уволен и после исключения из партии смог устроиться только на производство к верстаку. Выполнял все общественные нагрузки, в разговорах защищал линию партии и вообще вел себя так, как будто меня никто не исключал. Как мне тяжело, знали только я да Наташа. У верстака я долго не простоял, был назначен мастером цеха, снова стал избираться в президиумы всяких собраний и проводить производственные и политические беседы.
С деньгами, конечно, было плоховато, семья большая, но как-то я её тянул. Девчата мои подросли, Евдокия и Александра поступили в институты. Николай сначала высшего образования не захотел и пошел ко мне в цех работать. Это уже потом он начал расти и стал крупной областной номенклатурой.
Началась компания выявления врагов народа, в администрации завода было выявлено человек пятнадцать, занимающих должностные посты. А какие там враги? Люди хорошо работали, кто-то этому завидовал и собирал материал, что они враги. Я такие вещи уже хорошо по себе знал. И на собрании резко выступил по этому поводу, что работать надо, а не врагов искать.
Администрация меня поддерживала, но парторг и профорг хотели от меня избавиться, устроили товарищеский суд по заявлению женщины, которая написала, что я имею к ней мужские притязания. Я написал заявление, что считаю решение суда неправильным, и все рабочие его подписали. Парторг это заявление порвал на наших глазах и бросил в корзину. Я пошёл к начальнику цеха за увольнением и расчётом, тот сначала заявил, что никакое решение дурацкого суда ему не указка, но через три дня на него нажали, и он дал мне расчет.
Я подал в суд на отмену решения товарищеского суда. Вскоре получил повестку и был вызван на допрос. По тому, как вёлся допрос, понял я, что никаких законов не существует. Я требовал официального суда, умные люди меня отговаривали, но моё дурацкое самолюбие взяло верх. На суде было полное бесстыдство, мне не дали слова, адвокат, приглашенная мною для защиты, не явилась, и мне присудили два года. Потом эта женщина – юрист пришла в тюрьму, что-то стала придумывать. Я попросил её честно признаться, что ей дали указание, она покраснела и призналась.
Я потребовал, чтоб она подала аппеляцию в верховный суд, и она обещала. Я знал жизнь тюрьмы по книгам Дорошевича, Кропоткина и Чехова, сам был членом комиссии по тюрьмам коломенского уезда, но, когда попал в неё, понял, какое влияние она имеет на людей. Я увидел, сколько зла получается от тех, которым доверено перевоспитание людей.
В тюрьме я потребовал работы, потому что делать просто было нечего. После утренней проверки уходил в столярные мастерские, а вечером брал книги из тюремной библиотеки, чтоб чем-то забить время. Наташа навещала меня, приносила еды, в тюрьме было голодно, молодые ребята недоедали и всё время крали друг у друга передачи. Вскоре меня перевели в камеру к рабочим, где были нормальные мужики. Там жили чисто, свободно, встречались с родственниками, только не выходили с территории. Вскоре начали прибывать в тюрьму знакомые, бывший начальник городской милиции Чистяков. От него я узнал, что меня осудили по личной просьбе парторга. Поступили начальники с завода Куйбышева, все оказались троцкистами.
Меня перевели в Рязанскую тюрьму, я снова работал, за это мне начали платить, и я хоть чуть-чуть помогал семье. Кормить стали лучше, организовали камеру стахановцев. Публика была приятная: врачи, учителя, бухгалтеры. В столовой у нас был свой стол, еду подавали из трёх блюд. Наконец пришли бумаги в ответ на мой протест против осуждения, и меня освободили. Вернулся я домой, съехались дети, и мы устроили гулянье.
Когда война началась, ясно было, что мы к ней не готовы. На моих глазах бомбили поезд, целиком состоящий из детей, едущих из пионерских лагерей, и ведь видели, что там ни одного взрослого, а бомбили в три захода. Я сам в первой войне воевал с немцем, но там мужики выходили на мужиков, а здесь…
Я записался в трудовое ополчение, но меня отправили домой, сказали, что должен помогать государству на своём месте. На Ивана надели погоны капитана, хотя до этого он в армии не служил из-за астигматизма глаза, и отправили писать листовки и фронтовые брошюры для наших солдат. Кроме того, он знал немецкий язык и в рупор занимался разложением немецких войск. После победы он руководил созданием первого издательства в Лейпциге, которое печатало книги по-русски. Николай воевал, у Александры муж воевал, у Евдокии – погиб, Валентина в Москве голодала.
Пошёл я работать заведующим хозяйством в Коломенский лесхоз. Директор и старший лесничий были там цари леса. Я работал в полной зависимости от них, ни одной малости не мог сделать на пользу дела. А во время войны везде и всюду в тылу можно было видеть одни только подлости. Все руководители колхоза тащили и спекулировали на рынках через подставных лиц, брали на складах что хотели, пьянствовали до безумия, за еду и дрова покупали жён фронтовиков, которые шли на это ради голодных замёрзших детей. Так они, сукины дети, руководители помогали фронту.
Началась мирная жизнь, работа. Дети все вылетели из гнезда. Приезжали погостить да внуков пожить оставляли нам с Наташей на игрушку, скучать не приходилось.
Проработал я до 1953 года, в апреле девятого числа сдал свои дела и вышел на пенсию. Вот теперь живу и скучаю, привычка даёт себя чувствовать, всё работал, боролся, чем-то руководил, за что-то отвечал, а тут вдруг стал свободен. Сначала я по дому что-то ладил, дачу строил, а после здоровье стало ухудшаться, ноги стали плохо ходить, а руки сильно болеть. Тут-то я понял, что старость это не молодость и что она не проходит. Теперь уж и в город ходить перестал, только в библиотеку, чтоб книжки менять, ими и убиваю время. Да пишу эти записки, вдруг кто прочтет потом.
Глава 11. ДЕТИ
– Наш папа – певец, а мама – драматург.
– А что она делает?
– Целый день разговаривает по телефону, – объясняли маленькие Петя и Паша своё семейное положение.
Мы с Сашей впали в бурный роман, замешанный на чувственности, богемной общности и сходстве детских комплексов. Он был невероятно хорош собой и жизненно опытнее меня: на пять лет старше, в шестнадцать покинул отчий дом, учился в третьем учебном заведении, объездил много городов. При всей бойкости и сообразительности я, московская девочка, не умела заплатить за квартиру, потребовать сдачу в магазине и поджарить толком яичницу. Самыми горячими блюдами в моём арбатском салоне были кофе и разогретые под струёй воды болгарские голубцы в железной банке. Саша, как всякий мигрант, рванувший в столицу, соображал по части выживания в сто раз больше.
Семьи были похожи: отцы – военные специалисты в первой части жизни, матери – советские кастраторши. Моя – с медицинским образованием, Сашина – с педагогическим. Разница семейных сценариев была в том, что, колеся по стране как жена военного, моя матушка отказалась от карьеры, а Сашина – целиком вложилась в неё и обошла мужа на социальном поле.
Нас пекли в похожих печках, и технология нарушения родительских запретов у нас совпадала. Кроме влюблённости и понимания творческих запросов друг друга (Сашу метили в гениальные певцы, меня – в гениальные поэтессы), манила возможность стать взрослыми, самостоятельными и послать подальше давящих родственников.
У Верки была навязчивая идея: «Не делай этого, он слишком красивый, он женится на московской прописке!». Я хохотала, потому что за километр было видно, что Саша – персонаж трепетный, отягощенный имиджем героя-любовника и суперменскими комплексами. «Он же с нами не советовался, когда женился», – припоминала свекровь в самые горячие минуты разборок: «Он нам только дал телеграмму про то, что у тебя такие глаза, такие волосы и что свадьба в конце августа!».
В Саше почти не было русской крови, украинская, греческая и татарская определяли его внешность и менталитет. Правильный хохол, который всё тащит в дом, всё умеет делать руками, с диким гонором, недолгими вспышками агрессивности и не разгульно-русской, а витиевато-европейской придурью. Ему не повезло, его угораздило родиться в провинциально-номенклатурной семье «с душой и талантом». Кроме того, наличествовал роскошный голос огромного диапазона и уникальная для певца внешняя фактура и пластичность.
Моя свекровь была «заслуженной учительницей», директором детского дома и всяческим депутатом. Красавица и сильный управленец, она из пепла возродила детский дом, которым руководила, но в домашней педагогике ей с самого начала медведь наступил на ухо. Она изо всех сил ломала сыну самооценку, искренне предполагая, что именно в этом заключается воспитание. Мальчика с редкими музыкальными способностями насильно отправили поступать в Новосибирский строительный институт. Проучившись курс, он тайно уехал в Горький и был принят посреди года на вокальное отделение музыкального училища.
Мечта сбылась, но он попал в плохие руки. Явный баритон, не мог доказать это педагогу по вокалу. Его учили и грузили как бас, и какое-то время он справлялся и даже пел Мефистофеля. Потом полетели связки, и с возможностью петь можно было попрощаться. Вообще, нравы в Горьковском музучилище были простые, например, для получения новых роялей директор училища дала распоряжение порубить старые рояли во дворе, чтобы честно списать.
В депрессии по поводу перегруженных связок Саша уехал в Якутию работать на стройке… И, о, чудо! Голосовой диапазон восстановился. Окрылённый, приехал в Москву, пошёл по вузам, но уже была середина учебного года. Уговорил, чтоб прослушали в Гнесинском училище, на отделении музкомедии. Прослушали, тут же взяли на третий курс, точнее на два курса одновременно. Учась на третьем курсе, должен был параллельно учиться на втором, гася академические задолженности. А это и танец, и вокал, и мастерство по шесть часов в день. Тут-то мы и увиделись в кафе «Аромат».
Сашин отец тоже не относился всерьёз к сыновнему выбору профессии, то есть, конечно, когда собирались родственники, заставлял спеть там какую-нибудь «арию Каварадосси» или романс по-итальянски, но особо не гордился. Отец не реализовал собственные актёрские возможности и работал парторгом на закрытом заводе. Он тоже был красавец-мужчина с суперменскими амбициями, и каждый год в день рождения, почти до самой смерти, фотографировался, стоя на руках на заборе.
Мы подали заявление в конце апреля, регистрацию нам назначили на 28 августа. Именно в этот день я сдавала последний вступительный экзамен в Литературный институт, а Саша лихорадочно заканчивал ремонт.
В день свадьбы, пока я сдавала немецкий язык, Саша покупал недостающее в свадебном комплекте. Туфли, не зная моего размера, взял, на всякий случай, на три размера больше. Кольцо, совсем другого цвета и другой пробы, чем у него. Мамы и подруги суетились вокруг стола, заказанного Веркиной матерью в ресторане «Прага». Примчавшись с экзамена с высунутым языком, я напялила джерсовый белый комбинезон, изысканный алый жилет и туфли, в которых можно было передвигаться, только не отрывая ног от земли. Саша надел роскошный французский костюм, гипюровую рубашку и лакированные концертные туфли на огромной платформе. Благодаря деньгам его родственников вместо хипповской свадьбы мы упаковались по высшему разряду своего времени и даже побежали ловить не заказанную заранее машину.
На шикарном черном «ЗИМе» подкатили к загсу и обнаружили, что там обеденный перерыв, а регистрация закончена. Вернуться домой неженатыми было неудобно, люди сидели за столами и ждали законного брака. Стали ждать и мы. В загсе никого, кроме нас, не было, «все ушли на фронт», и можно было вынести всю обстановку.
Ограничились кражей маленького кактуса в горшочке, который впоследствии мистическим образом сопровождал брак, размножаясь и цветя в соответствии с сюжетом. Когда он, отмучившись, сдох, кончился и брак. Я вынесла армию кактусовых потомков в горшках на лестницу, и какой-то наивный человек утащил их себе вместе со всеми нашими эмоциями, нанизанными на иголки и спрессованными в толщах зелёной мякоти. Ведь кактус – растение, питающееся разлитой в воздухе агрессией.
Наконец появились сытые после обеда тётки и соблюли формальности. Мужем и женой мы гордо вышли на Кутузовский, увидели, что «ЗИМ» подло не дождался, несмотря на предоплату, и поехали домой на 39 троллейбусе, ещё ходившем по Арбату.
На свадьбе кто-то из подружек, прилично выпив, хвастался моей свекрови о своих и моих сексуальных подвигах, народ веселился, а потом падал и засыпал в складках местности. Первую брачную ночь мы провели в кладовке, где, сидя на стиральной машине, играли до рассвета в шахматы по причине свежего аборта и отсутствия спальных мест.
Я ещё не знала, как тяжело будет Саше жить среди птичьего щебета моих друзей, как он будет воевать с ними за свою территорию в семье. Учась и работая среди актёрского братства, он не захочет войти в мою высоколобую богемную компанию и, будучи несветским человеком, останется технарём от пения.
В сентябре началась учёба в Литературном институте. Давным-давно выживший из ума ректор Пименов взял меня в свой творческий семинар. О его вкладе в отечественную культуру была известна только одна история. В 37-м году, заведуя театрами, он пришёл в Большой, и хорошенькая балеринка сделала ему глазки: «Вы у нас будете служить?». Пименов вытащил наган из кожаного пальто, весомо положил на стол и сказал: «Нет, это вы все будете у меня служить!».
Кроме меня, в семинаре были какие-то заскорузлые взрослые провинциальные мужики. Рассевшись в ректорском кабинете, мы два часа слушали, как мэтр нудно пересказывет пьесу Афиногенова «Машенька». Второй семинар я прогуляла, но выяснила, что опять пересказывалась пьеса «Машенька». На третьем семинаре при первых тактах «Машеньки» я начала хихикать. Пименов строго посмотрел на меня и сказал без предисловий: «Если ты к концу первого семестра не напишешь пьесу о рабочем классе, выгоню к Розову, там все такие!». Не дожидаясь конца семестра, я заявилась к Розову, сообщила, что меня прислал ректор и навеки поселилась.
Сначала понравилось, что никто не называл фамилии Афиногенова. Вместе с Виктором Сергеевичем Розовым семинар вела блистательная Инна Люциановна Вишневская, по кличке Инна Люциферовна. Ничему научить оба не могли и не силились, поскольку представления о профессии у обоих были туманны. Розов обслуживал советский строй на отметку «кич с плюсом», Вишневская писала хвалебные статьи о монстрах соцреализма. Как въедливая зануда, я сразу прочитала пьесы Розова, увидела, что с драматургической архитектурой он справляется плохо, и перестала ждать от него обучения. Статьи Вишневской казались просто написанными другим человеком, это была совковая конда, без всякого изюма, из которого целиком состояла Вишневская в эстрадном жанре. Когда она начинала рассказывать, то Ираклий Андроников казался косноязычным провинциальным подростком.