355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Арбатова » Мне 40 лет » Текст книги (страница 14)
Мне 40 лет
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:11

Текст книги "Мне 40 лет"


Автор книги: Мария Арбатова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

– Не знаю.

– Все девочки сначала проходят через мою постель. Не устраивает? Да ты сразу ответа не давай, сразу все ерепенятся, ты походи, подумай.

Грузин сидел бордовый как вишня. Я встала и вышла. Через неделю я встретила в ЦДЛ этого грузина.

– Ужасная история, – сказал он. – Он просто свинья. С каким бы удовольствием я дал ему по морде, но у меня сейчас у самого толстая книжка выходит в «Молодой гвардии», я её столько лет ждал.

Жаловаться было некому. Рекомендация совещания канула в небытие. Так что официальной поэтессой я тоже не стала.

В Литинституте у меня была замечательная подруга, назовём её Лариса. Она тоже была матерью двух детей и успевала ещё работать в двух местах. Дети росли кое-как, Лариса жила на постоянном военном положении. Она была из маленького городка, откуда привезла мать, шуструю старуху-садистку, самозабвенно доводящую очень выдержанную Ларису до истерик. Муж, не зарабатывая денег в принципе, сражался против Ларисы вместе со своим родственным кланом, в состав которого входили три сестры бульдожьей внешности. Что до него самого, то я убила бы такого через день общения и даже не считала бы обидным после этого тюремное заключение.

Лариса, изнемогая, тащила на себе эту семейку делово и финансово, писала рассказы, играла на фортепьяно, помогала друзьям и даже умудрялась хорошо выглядеть. Все мои попытки вмешаться в её жизнь и там подправить эффекта не давали. Я лезла со знанием человеческого материала, а там лязгали железные челюсти и крутились тупые шестерёнки. Жестокость, допустимая там в ежедневном быту, ошеломляла. Казалось, люди просто подписали социалистические обязательства уничтожать друг друга всеми способами. Лариса ненавидела тексты Петрушевской, говорила: «Какие там художественные открытия? Я это каждый день дома вижу».

Лариса была очень цельным, очень трогательным и незащищённым человеком. Из всех подруг, с которыми разошлись пути, я жалею только о ней. Мы вместе ходили по литературным конторам и собирались завоёвывать столицу. Вместе начали создавать компанию молодых драматургов, когда в маленький особнячок на Герцена созвали богемный молодняк и сказали: «Селитесь, размножайтесь!». Мы, дураки, поверили. Собрались представители всех муз, все, кто сегодня воюет и дружит, кто уехал и ушёл в бизнес. Территория была поделена на цеха: поэты и прозаики собирались для чтения стихов, художники – вешали картины, а мы срочно запустили репетиции нескольких спектаклей. При этом, если не хватало актёров, драматурги играли друг у друга. Лариса имела актёрское образование и была очень хороша в моей пьесе.

Кайф длился не больше месяца. В один прекрасный день нас просто не пустили внутрь, молодой человек в костюме и галстуке вышел на улицу к недоумевающей толпе и сказал: «Наверху деятельность творческого центра признана нецелесообразной».

И мы остались на скамейке с традиционным «Что делать?» на лицах. Но уже сколотилась компания, и не верилось, что вышвырнутые пинком молодые деятели культуры заплачут и разойдутся по домам. Пошли в секцию драматургии Союза писателей и сказали: «Вот, мы студенты Литинститута, сплошные гении, у вас тут столько места пропадает, пустите нас репетировать пьесы».

Результат был примерно как в «Кошкином доме», когда котята просятся к тёте-кошке. Пошли в ВТО, там тоже была секция драматургии и нам даже дали один раз собраться, поставили галочку и передумали. Пошли в ЦДРИ, там встретили пожилые злобные крашеные тётки и объяснили, что в стенах, где великие поют романсы и читают поэмы, появление самоуверенной молодёжи неуместно.

Самое удивительное, что в прессе, как, впрочем, и сейчас, стоял крик о кризисе в современной драматургии и об отсутствии пьес молодых. Мы приносили стопку рукописей, никто даже не брал их в руки. Критика читала только те пьесы, которые попадали на внутренние рецензии в министерство – за это платили 15 рублей за пьесу. Наши пьесы попадали в министерство с улицы, шли в общем потоке, и их рецензировали жёны и любовницы министерских чиновников. Случайно познакомившись с одной рецензенткой, я узнала, что она учительница физкультуры.

Как-то я предложила прочитать пьесу влиятельной театроведке.

– Ты что, с ума сошла? Я буду бесплатно читать твою пьесу? Я за этот вечер лучше кофточку свяжу.

Мы висели в вакууме. Писали пьесы, обсуждали их, но между нами и театрами стояли министерство культуры и цензура. Казалось, что есть какая-то особая маленькая дверь, как в «Буратино», и надо только найти холст, на котором намалёван очаг. Все восхищались моим «Завистником», но отзывались о нём как о чистой антисоветчине. Все удивлялись профессиональному мастерству «Уравнения с двумя известными», но были шокированы гинекологической тематикой. Марк Розовский, испытывавший перебор актрис в студии, попросил написать пьесу на одного героя и шесть героинь. И я написала «Алексеев и тени», современного Дон Жуана. Конечно, Розовский обманул. Но пьеса на шесть женщин и одного мужчину, казалось, должна была заинтересовать половину провинциальных театров. Машинистки тиражировали её, театры заказывали – никто не ставил.

Я не могла печатать стихи, я не могла ставить пьесы. Жизнь не позволяла ничего, кроме воспитания детей, домашнего хозяйства и романов. Из-за этого, как у всякого творческого человека, у меня были и депрессии, и суицидные настроения. Я особенно не делилась этим, поскольку терпеть не могла профессионально-сумасшедших, часами излагавших собственную психиатрию. Эдаких психов-эксгибиционистов, развешивающих нечистую душу клоками на окружающих. На мне была плотная маска человека, у которого всё классно, но если я себя кем и ощущала в это время в этой стране, несмотря на благополучную семью, то лишним человеком.

Со временем критики стали упрекать, что у меня что ни главная героиня, то обязательно Печорин в юбке. Но что я могла сделать? Со мной было именно так. Я не вписывалась в советскую жизнь, а энергетика у меня была о-го-го! Меня не устраивала жизнь, она не могла устраивать и моих героинь. Весь нереализованный социальный темперамент я конвертировала в душераздирающие романы. Растить близнецов было нелегко, но у меня была куча сил, я всё успевала. И не желала превратиться в медленно тупеющее приложение к собственным детям. В конце концов, Беатриче была матерью 11 детей. Мне говорили: «Что ты бесишься? У тебя всё есть: муж, дети, диплом, талант, успех у мужчин. Другие об этом только мечтают. Ты уже всё в жизни сделала, расслабляйся».

А мне казалось, что жизнь кончена, кончена, кончена… И я жила ею машинально, оживляясь только на собственных детей и романы. При этом мне не в чем было упрекнуть мужа. Он не мог дать мне то, что отнимало государство, он даже не понимал сути моей невостребованности. Мне было двадцать пять, и я отчётливо понимала, что прозябаю.

Возлюбленный, к которому я лезла с этим, однажды сказал, смеясь: «Твоя проблема в том, что тебе сразу нужна маленькая счастливая семья и большая несчастная любовь. У тебя два сценария столкнулись, как поезда, в лоб».

Почва моих депрессий ускользала даже от него.

Глава 15. ДЕД ИЛЬЯ, БАБУШКА ХАННА

Один возлюбленный хихикал надо мной, уверяя, что большая часть моих внутренних проблем – от половины еврейской крови, что в местном климате мне скучно, потому что пока русская женщина что-то подумает, что-то скажет и что-то сделает, еврейская успеет прокрутить всё это десять раз. Не знаю, хорошо или плохо быть полукровкой, поскольку всегда была только ею.

В семье Айзенштадтов существует легенда, которую рассказывал моему дяде – мой прадед. Дальний предок Айзенштадт возглавлял делегацию евреев к Ивану Грозному, просившую дать возможность евреям жить на территории России. Сей Айзенштадт был настолько умён, воспитан и образован, так хорошо говорил на нескольких языках, что Иван Грозный, совершенно очаровавшись им, дал согласие. Как звали Айзенштадта, что это была за интрига и из каких земель просители пришли, осталось тайной. Не исключено, что за этим стоит какая-то историческая правда, потому что в семье Айзенштадтов никогда не было склонности к хвастовству, а всегда наблюдался высокий коэффициент прибедняемости, результат не одного столетия еврейских унижений.

Я нашла замызганный паспорт на тоненькой гербовой бумаге, документ от 1 января 1904 года. Он выдан моему прадеду, борисовскому мещанину Иосифу Яковлевичу Айзенштадту, 42 лет. Вероисповедание иудейское, род занятий – агент, рост – средний, цвет волос – темно-русый. Иосиф женат на Марии, матери его пятерых сыновей: Самуила, Исака, Боруха, Ильи и Абрама.

Род занятий прадеда, обозначенный в паспорте словом «агент», остался в тумане. Он якобы занимался комивояжёрством, но на деле был революционным литератором и сидел в тюрьме за социалистические идеи. Я узнала об этом от своей английской тёти, в российских частях семьи об этом не принято было говорить, все были слишком запуганы. Надеюсь, со временем удастся перевести его книгу прозы и публицистики, изданную в Израиле. А в арбатской квартире под толстым слоем пыли я обнаружила листы бумаги, исписанные любовными сценами из жизни Серебряного века прадедовским почерком с немыслимыми виньетками.

О жизни семьи Айзенштадтов в городе Борисове я не знаю ничего. Судя по тому, что сыновья учились в престижных университетах Европы, водились немалые деньги. Самуил получил юридическое образование в Швеции, Исаак закончил два технических факультета Сорбонны, Борух изучал медицину за рубежом. В России в высшие учебные заведения брали только 5 % евреев, и состоятельные семьи старались выучить детей за рубежом.

Мой дед Илья Айзенштадт окончил в Петербурге гимназию с золотой медалью, и в 1914 году вместе с младшим братом Абрамом поехал в Палестину, где окончил школу восточных языков. Разъезжал по Европе, содержа себя на даваемые уроки. Потом решил учиться в Тимирязевской академии, чтобы поднимать сельское хозяйство на исторической родине. Академию окончил, но ни в какую Палестину его больше не выпустили.

В 1919 году в Москву из Борисова приехали его родители и купили четырёхкомнатную квартиру на Арбате, в доме № 8 Плотникова переулка, возле знаменитого борделя, стены которого до сих пор украшены барельефами отцов российской словесности в окружении дам лёгкого поведения. В квартиру, среди прочего, приобрели буфет, шкаф и стол, до сих пор украшающие мою комнату.

Дети потихоньку разъезжались. Уехал младший сын Абрам, стал преуспевающим апельсиновым плантатором. В 1925 году уехал строить еврейское государство Самуил, стал видным юристом, занимался политикой, баллотировался в премьер-министры и был членом какого-то совета ООН. Исаак остался в России, редактировал технические словари и, много зарабатывая, содержал родителей. Борух работал школьным врачом, в 1937 году его расстреляли как польского шпиона.

Моя бабушка Ханна родилась в 1894 году в Люблине. В Царстве польском было только два еврея, получивших право быть на государственной службе, одним из них был мой прадед. Сдав экзамен, Иосиф Зильберберг начал преподавать в ремесленном училище № 5 русский язык и математику.

Видимо, отсюда у бабушки Ханны такая чистая русская речь, а ведь она приехала в Россию уже взрослой девушкой. Перед войной даже с кем-то в соавторстве написала учебник русского языка.

Прадед Иосиф получал в училище 700 рублей в год. Жалованье носили каждое двадцатое число домой, это было событием. Получать можно было золотом и ассигнациями, золото не любили за вес. Семья состояла из 10 человек, включая прислугу, а работал один прадед. Зарплаты не хватало, и он давал частные уроки.

Прабабка моя Нехама Каплан родилась в деревне Гродненской губернии и была из очень состоятельного рода. Её братья имели заводы в Замостье и в Грубетове. Однажды в город пришёл хиромант, взял руку прадеда и сказал, что самый старший его ребёнок – дочь – будет всю жизнь учиться. Так и случилось.

Бабушка Ханна получила диплом учительницы начальных классов в Люблине, утерянный, когда семья бежала от немцев в Россию. Потом бросила учёбу в Московском институте физкультуры из-за романа с дедом, потом бросила Тимирязевскую академию из-за рождения детей и, наконец, закончила Педагогический техникум и Педагогический институт к 55 годам, хотя сама уже была автором учебника.

Она выросла в семье потомственных учителей с культом гуманитарного образования. Младший брат бабушки Ханны – Гилея Зильберберг, – живущий в городе Скопине, в возрасте 80 лет начал изучать информатику, мотивируя тем, что его дед, скончавшийся в 1925 году в Люблине, в возрасте 90 лет заинтересовался органической химией.

Семья была настолько книжная, что популярнейшим совместным досугом были читки вслух и обсуждения. Юная библиоманка, бабушка Ханна, старшая из семи детей, за это жестоко поплатилась, предпочитая книжку помощи по хозяйству. У мальчика это бы приветствовали, у девочки – жестоко карали. Однажды она зачиталась так, что не открыла родителям запертую дверь. Предполагая самое ужасное, прадед выломал дверь и обнаружил погружённую в книжку Ханну, машинально качающую кроватку с орущим изо всех сил младшим братом.

Наказание было чудовищным. Торопившийся к ученикам прадед схватил дочь за руку, притащил в класс мальчиков и высек перед всеми, сняв с неё трусы. Сегодня благодаря психоанализу мы знаем, что такие истории дают неврозы, подобные последствиям группового изнасилования в детстве. Думаю, это сломало не только биографию самой бабушки, но и хорошо прошлось по моей матери и дяде. Мне, полагаю, тоже перепало.

Иосиф Зильберберг не был злодеем и любил старшую дочь, но был сыном своего времени. Моя мама описывает его нежнейшим, трогательным мужем, отцом и дедом. Он был красив и представителен, религиозен и образован, социально успешен и семейно удачлив.

Мне трудно представить быт этой семьи. Могу только вспомнить, что бабушка Ханна была эстеткой, знала толк в дорогих вещах, имела отличную осанку и некоторый снобизм. Она была сдержанна, манипулировала детьми, не была счастлива с мужем и создавала о нём миф как о существе второго сорта.

В четырнадцатом году семья Зильбербергов бежала из Люблина от немцев в Тамбов. Оттуда бабушка поехала учиться в Москву, но вышла замуж за деда Илью, забеременела и оставила учёбу. Родился мой дядя, а через год – мама. Дед работал и учился, семья переехала в квартиру в Плотников переулок. Там было четыре комнаты, и бабушка Ханна попросила разрешения, чтобы семья её родителей приехала из Тамбова и временно поселилась здесь же. Мой прадед Иосиф Айзенштадт и прабабушка Мария разрешили. В квартиру нагрянули ещё 6 взрослых человек: прадед Иосиф Зильберберг, и прабабушка Нехама с двумя сыновьями и двумя дочками. Им отдали смежные комнаты, а мои дедушка и бабушка с малышами оказались в восьмиметровой каморке.

Чтобы не путаться в двух дедушках Иосифах, мама и Дядя называли Айзенштадта «дедушка с маленькой бородой», а Зильберберга «дедушка с большой бородой». Как вся компания из недавно состоятельных людей могла ужиться в четырёхкомнатной квартире, я не представляю. Впрочем, общими были внуки, еврейские проблемы и уровень образованности.

«Дедушка с маленькой бородой» был весельчаком, писал стихи, статьи, романы и не пропускал ни одной юбки. «Дедушка с большой бородой» был фанатично религиозен и ежедневно молился, облачаясь в иудейскую атрибутику. Он привязывал ко лбу кубик, в котором была «микротора», как объясняли детям, надевал на руки ремни, а на плечи полосатое чёрно-жёлтое покрывало. Для маленьких мамы и дяди это было любимое развлечение; стоя за спиной, они передразнивали своего деда часами.

Мама помнит дедушку Зильберберга либо молящимся, либо лежащим на диване. Работать не работал, жили на золото, привезённое из Польши. Видимо, не мог прийти в себя от пережитого и не хотел вписываться в жизнь новой страны. Прабабушка Нехама была красивая, элегантная, энергичная домохозяйка. Они с Иосифом смотрелись как Филемон и Бавкида. Во время войны, когда его парализовало, Нехама сидела возле постели и не спускалась в бомбоубежище. Она умерла, сидя возле Иосифа во время бомбёжки, от разрыва сердца. Его, парализованного, забрала дочь в эвакуацию в Казахстан, где он вскоре умер.

Удивительно, но её дочь, бабушка Ханна, через много лет умерла тоже от разрыва сердца, при том, что уже не было ни войны, не бомбёжки, а был обычный стресс. Все женщины по линии Зильбербергов были гипертревожны и изводили этим близких. Я не сильное исключение, хотя активно борюсь с собой.

Как сосуществовали две хозяйки – несчастная в браке, нетерпимая, скупая прабабушка Мария и милая, весёлая, щедрая прабабушка Нехама – в одной квартире арбатского переулка? Не представляю. У обеих было богатое европейское детство, трудная жизнь в Москве, много детей, которых предстояло «вывести в люди», и полное непонимание происходящего за окнами. Мама говорит, что теснота была ужасная, но семья дружная и тёплая. Скорее, это была не семья, а мини-государство, организованное эмигрантами посреди чужого города.

Дядя помнит, как мой дед Илья, страшный антисоветчик, вынес его, трёхлетнего, на балкон, и раздался страшный грохот. «Это стреляют из пушки, потому что умер Ленин», – объяснил дед испуганному сыну. Он хотел развлечь ребёнка, потому что особого пиетета по отношению к вождю не испытывал, тем более, что к этому времени уже вышел из партии. Однако дядя навсегда стал верным ленинцем, до сих пор ходит на коммунистические митинги и держит в книжном шкафу бюстик Владимира Ильича.

Мама и дядя ходили в детский сад на Арбате, директором которого была бабушка Ханна. Ждали, когда временно гостящие родители бабушки Ханны найдут другое жильё. Но никто никуда не уехал, хотя денег для покупки жилья было достаточно. Бежав из Польши, Зильберберги потеряли все документы, но сохранили золото. Не исключено, что на эти деньги Зильберберги кормили Айзенштадтов, и потому никто не спешил расставаться. И молодая семья вынуждена была скитаться по агрономическим назначениям деда Ильи.

Там они безумно страдали. Дед изучал агрономию, собираясь возрождать историческую родину, а не земли страны победившего социализма. Ему некуда было девать двенадцать языков, которыми он владел. Бабушка тоже обучалась языкам и книксенам не для того, чтобы преподавать детям колхозников азбуку. Воспитанные с прислугой, они не умели без неё обходиться.

Инородность семьи никогда не обсуждалась открыто, не то было время. Хотя мама всю жизнь повторяла вслед за бабушкой: «Это совсем простые люди!», «Что ты хочешь, он простой мужик!», «Мне помогла простая русская женщина!».

В этой семье были не то что пуганы, а пуганы насмерть. Дед расстался с партией. Как агроном, он понимал, что голод организован, и понимал, зачем. Он был еврей, объездивший Европу, учившийся в Палестине, имеющий двух братьев за границей и одного расстрелянного. Каждого из этих компонентов было достаточно, чтоб загреметь по полной программе. До войны дед почти не приближался к Москве, а если и приближался, то писал книги совместно с инструктором ЦК по сельскому хозяйству.

Мои бабушка и дедушка изначально были противопоставлены «этим хамам, большевикам, гоям». Знали, что жизнь в России – это ходьба по минному полю. Когда как шпиона расстреляли брата деда, Боруха, мир не рухнул в их сознании, они ничего другого и не ждали.

У мамы никогда не было романов с евреями, то ли бессознательно она рассчитывала на вписываемость в страну через мужчину, то ли еврейские родственники достали занудством и поучениями. До сих пор среди старых фотографий она выделяет ту, на которой её обнимает красавец грузин, пытавшийся увезти её в Сухуми. Но это даже не обсуждалось, он не был человеком её круга. Дядя по этому поводу называл маму любительницей экзотики и даже дразнил «Буателем» по имени героя рассказа Мопассана, влюбившегося в негритянку. Впрочем, за всеми мамиными ориентациями стояла бабушкина железная воля.

Мама любит рассказывать о том, что сексуальная жизнь бабушки на Арбате плохо складывалась из-за тонких перегородок. Но тогда вся страна не имела отдельных спален, однако выходила из положения. В тридцать шестом году в бабушку был влюблён директор института, с которым они вместе занимались избирательной кампанией. Бабушка была неравнодушна к нему, но соблюла себя из последних сил.

Ударом для неё был роман деда со своей секретаршей. Она ощущала это таким позором, что хотела покончить с собой. Особенным позором казалось, что секретарша стара и некрасива.

То, что бабушка ощущала роман мужа как позор, а не как беду, показательно. В семье, в принципе, плохо различались две эти вещи.

Глава 16. «АНКЕТА ДЛЯ РОДИТЕЛЕЙ»

Пришло время идти в школу. Сыновья унаследовали от Саши абсолютный слух, а я уже тогда, панически боясь армии, решила, что Паша и Петя должны окончить дирижёрско-хоровой класс, после которого пойдут служить военными дирижёрами, а не в обычные ряды советской армии. Сыновьям идея не нравилась, но я убедила пойти посмотреть. Нашли учебное заведение, я изо всех сил накрасила глаза, надела соблазнительную кофточку, вытащила директора прямо посреди занятий и заставила прослушать гениальных детей. По моему напору он понял: лучше капитулировать сразу, чтоб быстрей отделаться.

И начал играть известные мелодии, чтобы подпевали. Сыновья пели кто в лес, кто по дрова. Я стояла красная как свёкла.

– Может быть, вы знаете какие-нибудь песни со словами и можете их спеть? – жалостливо спросил директор.

– Нет, ни одной. Мы вообще музыку не любим, – сообщили дети.

– Совсем ни одной? Ну, хоть про Чебурашку, – взмолился директор.

– Ладно, про Чебурашку споём, – снизошли они и начали петь так, как будто все медведи Советского Союза одновременно наступили им на ухо.

– Скажите, а как вам пришла идея, что им необходимо учиться музыке? – изумлённо спросил директор.

– Понимаете, на самом деле у них абсолютный слух. Их папа певец, и они целый день слушают бельканто, – залепетала я.

– Я полагаю, вы что-то путаете, – сказал он тоном психиатра, беседующего с маньячкой.

Когда мы вышли, я мрачно молчала.

– Не обижайся, – сказали дети. – Мы просто очень не хотим быть музыкантами. (А в старших классах Паша самостоятельно освоил бас-гитару, а Петя – ударные, и они играют в группе.)

Близлежащие школы были заурядными, и я нашла не школу, а изумительную учительницу Ольгу Евгеньевну. Когда в четвёртом классе она прощалась с учениками, мамы плакали.

Перед первым классом мальчишки двора, поделившись на команды, бросались друг в друга камнями. Самое серьёзное увечье нанёс камень, брошенный Пашкой в Петькин глаз и повредивший роговицу. Что я пережила в глазной травматологии! Слава богу, обошлось.

Через неделю Петька отбил Пашке кусочек переднего зуба.

– Это за глаз, – сказал Петька.

– Дурак, теперь нас все начнут различать, – расстроился Пашка. Но ошибся, учителя их не различали до старших классов. Дети различали всегда, особенно маленькие. Секрет состоял в том, что взрослый идёт на картинку, а ребёнок чувствует поле.

В первом классе дети каждый день мерили сапогами лужу у школы. За ночь прорвало трубу, и горячая вода вымыла под лужей глубину в человеческий рост. Когда Пашка пошёл на примерку лужи, лёд провалился, и Пашка ушёл под воду. Вокруг была уйма народа, но это произошло так стремительно, что все застыли. Петька непонятным образом вытащил его, хотя вес Пашки был умножен на ледяную воду, набравшуюся в комбинезон, сапоги и ранец. С физической точки зрения это совершенно необъяснимо.

Все эти ужасы воспитания мальчишек, разбитые головы и окна, фингалы и порезы, дворовые разборки и жалобы родителей… Кажется, всё их детство я стою с бинтом и йодом в руках, и сердце у меня едва не выскакивает из груди.

После отравления финлепсином детям были запрещены все лекарства. И пришлось заняться коллекционированием рецептов народной медицины, которые потом пригодились при переводе книги моего английского брата Питера Дедмана «Натуральное питание, натуральное лечение, натуральная косметика». На моём столе под стеклом лежал список семи условий здоровья ребёнка: любовь, простая пища в умеренном разнообразии и без принуждения, свежий воздух в любую погоду, движение, вода и температурная закалка, спокойствие (дети тревожных родителей болеют в 4 раза чаще) минус скука (скука, разрушающая дух, добирается до тела!).

Удивительно, какими усилиями приходилось доказывать право воспитывать ребёнка, опираясь на собственные представления. Всех детей вокруг кутали, кормили насильно, без надобности напихивали лекарствами и опутывали запретами бегать по лужам, драться, лазать по деревьям. Я считалась молодой придурковатой мамашей неопределённой профессии. На будущего писателя внешне не тянула, была слишком хорошенькой. Мне даже однажды в графе «профессия» больничного листа по уходу за ребёнком написали «драматолог».

Негодование вызывали и либеральные взгляды, все-таки было начало девяностых. Я всё объясняла детям честно. Во-первых, считала, что ходить в школу в младших классах каждый день – слишком большой подарок советской педагогике. Во-вторых, дети ходили с длинными волосами, потому что им это нравилось и шло. Все наезды школьной администрации я отбивала, объясняя, что это не находится в зоне их компетенции.

Я читала детям перед сном Плутарха и Пушкина, ставила пластинки Моцарта и Стравинского. Когда брала в руки их учебники, хотелось чиркнуть по ним зажигалкой.

– Мальчики, – говорила я. – Учебник писали и выпускали плохо образованные, неталантливые люди, которые к тому же не понимают и не любят детей.

– Кто им разрешил? – строго спрашивали сыновья.

– Все.

– И ты?

– И я.

– А ты можешь написать хороший?

– Могу, но его никто не напечатает.

– Почему?

– Потому, что если бы люди, которые печатают учебники, были бы со мной согласны, они бы уже давно попросили меня написать его.

– Надо с ними поговорить, – советовали дети.

«Поговорить» я ни с кем не могла. Собственно, иногда мы с Сашей общались с бывшим учителем моей свекрови, пребывавшим в чине заместителя министра образования. Это был милейший провинциально-номенклатурный монстр, чудовищно образованный и чудовищно изъяснявшийся по-русски; его мало занимали мои взгляды на уровень школьных учебников.

Интрига, затеянная группой молодых изгойных драматургов, тихо тлела. Два неутомимых пожилых члена Профессионального комитета драматургов – Мирон Рейдель и Владимир Тихвинский – активно откликнулись на неё, им хотелось влить новое вино в старые меха своей литературной тусовки. Профессиональный комитет московских драматургов был первой писательской организацией на территории нашей страны, его организовывал ещё Погодин. Известно, что Булгакова сюда не приняли. Половина состава комитета при Сталине сидела по лагерям, а вторая – писала на неё доносы. В девяностые это было место легитимизации пишущего люда, более комфортное, чем профсоюз литературных секретарей и личных дворников, из которого я пришла.

Комитет давал человеку право называться писателем и не быть высланным милицией за тунеядство. Для вступления требовались справки о том, что в течение двух лет ты именно пером обеспечивал себе прожиточный минимум. Качество продукции не интересовало никого. Ты мог подписывать спичечные коробки перлами «Берегите спички от детей!» и «Лес – наше богатство», мог писать романы, куплеты, монологи, репризы, сценарии, переводить пьесы, исполнять авторские песни. В какой-то период Алла Пугачёва пыталась сделать здесь секцию поэтов-песенников, но старики встали горой, они не считали это литературными текстами.

Здесь оседали люди, которых коммунистическая цензура не могла пропустить в Союз писателей, например, Евгений Рейн, состоящий к секции сценаристов. Здесь была целая секция драматургов эстрады, в которую входили Юлий Ким, Вероника Долина, Григорий Гладков, Андрей Макаревич. Здесь доживала категория жён и любовниц покойных мэтров, например вдова Михаила Светлова, окружённая после его смерти бывшими соперницами, конвертированными в подруги. Здесь был сценарист Аркадий Блинцовский, попавший в Книгу рекордов Гиннесса за самую долгую ходьбу спиной, спортсмен Валерий Брумель; балетовед Вадим Гаевский, книга которого о балете была запрещена усилиями Григоровича, здесь был отдавший полжизни лагерям великолепный Матвей Грин, воспитавший всех наших сатириков, Михаил Задорнов, Леонид Якубович, сюда вступил Омар Сохадзе, бездарный как драматург, но прославившийся скандалом с Сергеем Станкевичем. Одним словом, это был ноев ковчег, решивший спастись в советском потопе.

Профком ютился и до сих пор ютится, совершенно деградировав, в подвале писательского дома в Лаврушинском. Верные режиму писатели имели хоромы наверху, неверные – собирались в подполье. По вторникам кипел самовар, пился чай и велась светская жизнь. Переступив порог подвала, я поняла, что это тёплая коммуналка, в которой воюют, плюют друг другу в суп, и всё-таки вместе веселятся и выживают. Меня и моих друзей принять не могли по формальным признакам: не было справки даже об одном рубле, заработанном литературным трудом, поскольку пьесы не имели цензорского штампа, допускающего к исполнению.

– Не волнуйтесь, – сказали Мирон Рейдель и Владимир Тихвинский. – Лично вас примем за талант, создадим прецедент, а потом примем остальных.

Меня показали аксакалам – те пришли в ужас. Было объявлено, что я – любовница Мирона Рейделя. Мирон Данилович был шестидесятилетним обаятельнейшим, разносторонне талантливым господином, но амплуа героя – любовника подобной пигалицы ему совершенно не подходило.

– Не обращайте внимания, здесь всегда так, – успокоил он. – Вы должны им понравиться, надо будет выступить на обсуждении пьесы в ЦДРИ.

Я пришла в каминную ЦДРИ, накрасилась поменьше, выбрала джинсы поцелее. Пьесу читал покрытый мхом графоман, прославившийся пьесой о Марксе. Меня вытолкнули перед залом, полным лысин, седых пучков и неодобрительных глаз. Это было первое выступление не на институтском семинаре, не на подпольном объединении, а в «доме с колоннами» перед залом солидных людей. Я была мёртвая от страха и слышала, как голос, совершенно отдельно от меня, пишет в микрофон пируэты. Каждую секунду мне казалось, что я не смогу закончить предложение, потому что уже не помню, с чего начала его, но оно почему-то независимо от меня складывалось в узор. Говорила я, как всегда, всё, что думаю, размазывая автора пьесы до состояния жижи. Когда выдохлась, зал зааплодировал, здесь умели ценить даже вражеский блеск.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю