Текст книги "Про Лису (Сборник) (СИ)"
Автор книги: Марина Светлая
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
3. Поезд Париж-Брест
– Здравствуй, Лиса!
Нет, ей не показалось.
Повернув голову, она увидела Пианиста. Не так давно они не виделись, чтобы не узнать его. И все-таки слишком давно. И, кажется, он изменился. Хотя по-прежнему был красив, как когда-то. Но теперь это была строгая красота зрелого мужчины, не замечать которую либо невозможно, либо глупо. Черты его лица утратили тонкость молодости, приобретя твердость и четкость линий. Лоб прорезали неглубокие морщины. Виски подернулись сединой. И лишь глаза оставались прежними, выразительными и живыми, с пронзительным взглядом, проникающим так глубоко, куда и сама Лиса не решилась бы заглянуть.
– Здравствуй, – негромко ответила она.
Он спокойно повесил пальто на вешалку. Спокойно поставил чемодан возле диванчика. Спокойно сел, закинув ногу за ногу – совсем как томный енот под своим деревом шесть лет назад на Монмартре. И все с тем же непонятным, несвойственным ему спокойствием негромко спросил:
– В Брест? К отцу? Жив он еще?
Она кивнула.
– А ты? – сама не знала, о чем именно спрашивает. И совсем не хотела слышать ответов.
– И я жив, как видишь, – то ли пошутил, то ли всерьез ответил он. – Контракт с Оперным театром Ренна. Два года буду сидеть в оркестровой яме. Хорошо хоть не долговой.
Лиса улыбнулась, как улыбалась когда-то давно дарившим ей цветы.
– До уроков еще не дошло?
– Пока обошлось. Должна же в жизни быть хоть какая-то справедливость.
Лиса уже больше не ослепляла своей яркостью. Потускнела, будто на солнце выгорела. Старше не стала нисколько. Просто изменилась. Не перестала быть красивой – стала еще красивее. Но больше уже не ослепляла. Он помнил ее в их встречу шесть лет назад. Эту встречу он вспоминал часто. И именно ее считал последней, пытаясь заглушить день в шталаге, когда женщина в блестящем концертном платье пожелала фотографироваться с военнопленными. Не было того дня. Приснилось. Он помнил шелковую шляпку, золотистые локоны на ее плечах, коричневые перчатки. Губы, накрашенные насыщенной карминного цвета помадой, какую она позволяла себе в дни, когда хотела поражать. Эта Лиса в купе на диванчике напротив него и та Лиса из «Томного енота» – казались разными лисами.
– А ты, я полагаю, решила устроить себе каникулы?
– Каникулы? – переспросила непонимающе и вдруг протянула, отвернувшись к окну: – Аааа… Нет, я теперь не выступаю.
– Вот как? – он заинтересованно посмотрел на ее тонкий изящный профиль, будто видел его впервые. – Замуж все-таки вышла?
– Нет.
– Тогда это ненадолго, – махнул он рукой и лениво усмехнулся. – Пройдет пара месяцев, и ты почувствуешь непреодолимую тягу к сцене. Ты не умеешь иначе жить. Никогда не умела.
Бросив на него быстрый взгляд, Лиса вздрогнула от его усмешки. И слабо улыбнулась мысли о том, что теперь он далеко не все о ней знает.
– Я учусь. Порой мне кажется, что у меня начинает получаться.
– Ты становишься от этого счастливее?
– Да. Мне не приходится делать то, что вызывает во мне отвращение.
Пианист ничего не ответил. И отвел взгляд. Почему-то в это мгновение он вдруг понял: отвращение – именно то, чего он боялся допустить в отношении Лисы. Это то, что он запрещал себе испытывать. То, ради чего всеми силами души пытался забыть ее голос, браво выводивший немецкую песенку для солдат. Он никогда не задумывался над этим.
Теперь она сама произнесла то слово, которое расставило все на свои места.
Теперь клубок начал наматываться. Он бежал из плена. Каким-то чудом, укрываемый случайными людьми и попутчиками, теми, кто помогли ему добыть новые документы на чужое имя, добрался до юга. Там присоединился к маки́. И среди них находился до сорок четвертого, до самой высадки союзных войск. После оказался в рядах новой французской армии. Когда война закончилась, для него самого мира так и не настало. Единственное, что все еще держало его – это музыка. Только ею одной он жил.
– Жаль, что я плохой композитор, – вдруг сказал Пианист. – Я так много мог бы рассказать.
– Прости, не могу тебе посочувствовать. С некоторых пор я предпочитаю тишину.
Лиса резко поднялась со своего места и вышла в коридор. Объясняться с ним в том, что она ненавидит музыку, было выше ее сил. Рассказывать, как очень скоро после освобождения однажды поняла, что не может больше петь, что даже звук собственного голоса ей противен, не было желания. Теперь, спустя время, все стало неважным. Тем и жила каждый день.
Пианист, глядя на закрывшуюся дверь купе, устало сунул руку в карман и достал сигареты. Странным было то, что он совсем не удивлен этой встречей, которой никто никогда не предвидел бы. Жизнь складывалась таким образом, что они так или иначе должны были встречаться. В некотором роде она была его судьбой. Пусть совсем не так, как когда-то ему хотелось. Пусть он и теперь все еще ее любил. Странной невозможной любовью. Теперь граничившей с равнодушием. Это не поддавалось доводам рассудка. Это не имело никакого значения для жизни. Это влекло за собой одни только случайные встречи. В поездах, в лагерях для военнопленных, на сцене. Впрочем, сцена теперь уже не могла быть местом их встреч.
Снова пошарил по карманам в поисках спичек. Ни в пиджаке, ни в брюках спичек не нашел. Поднялся, залез в карман пальто, висевшего на вешалке. Тоже пусто. Раздосадовано плюхнулся назад, на свой диванчик.
– Черт знает, что такое! – вырвалось у него.
А потом без зазрения совести решительно полез в ее сумочку, своевременно оставленную на диванчике. Лиса всегда носила с собой зажигалку. Всегда. Красивую, золотистую, с цветной эмалью в виде диковинной птицы. Она никогда не расставалась с ней. И Пианисту иногда казалось, что и курит Лиса лишь по двум причинам: чтобы хвастаться окружающим этой зажигалкой и чтобы выводить его из себя. Среди каких-то гребней, шпилек, косметичек и прочей ерунды наткнулся на небольшой кожаный кисет. Раскрыл его. Но вместо сигарет или зажигалки обнаружил внутри только чьи-то документы. Зачем-то полез и в них. И почувствовал, как огненный шар в груди мешает дышать. Такой шар в нем полыхал всего один раз – в день, когда он слушал из-за колючей проволоки со стороны бараков известную французскую певицу, приехавшую петь для немецких солдат в шталаге.
А здесь всего лишь бумажка. Не больше.
На имя некоего Франсуа Диздье.
Франсуа Диздье 1911 года рождения смотрел с фотографии глазами Пианиста.
А Пианист смотрел на него. И почти сходил с ума.
Шар внутри вспыхнул и погас.
Все в мире стало на свои места.
Он торопливо спрятал удостоверение обратно в кисет. Кисет отправил в сумку. Сумку – на диванчик Лисы. Сигарета вернулась в пачку – до следующего раза.
Она долго вышагивала по коридору вагона сначала в одну сторону, потом в другую. Потом остановилась у окна и смотрела в пустоту ночной темноты, стараясь не замечать своего отражения на стекле. Она не хотела возвращаться и все же вернулась.
Свет был потушен, и лишь ночник слабо освещал купе и Пианиста, мирно спавшего на своем месте. Лиса тихонько забралась под свой плед и устало прикрыла глаза, пытаясь унять мысли.
Она думала о том, что совсем не желала этой встречи, даже надеялась, что ее никогда не случится. Завидовала, что он может строить планы и рассуждать о музыке. Боялась уснуть, чтобы не пропустить Ренн. И сама не понимала, зачем ей это нужно. Тогда призывала сон, чтобы не слышать, чтобы проснуться утром, когда его уже не будет.
Кажется, она все-таки дремала. Потому что ей точно снилось море. Оно наполняло тишину, которую она искала, шорохом. И, наконец, поняла, что это не море. Это Пианист. Значит, скоро Ренн. Скоро он сойдет, и больше ничего не останется. Но она продолжала лежать, укутавшись в плед, заставляя себя ровно дышать и сдерживая крик, рвущийся из груди.
Дверь купе тихо затворилась, скрывая его шаги. Она вздохнула и открыла глаза. Все как прежде. Он снова ее отпустил.
Поезд замедлял ход и издавал протяжные стоны. Он словно жаловался всему миру на одному ему понятную му́ку. Интересно, как много рассказали бы поезда, если бы могли говорить? Чему они становятся свидетелями тогда, когда зримых свидетелей нет? Не оттого ли на перронах принято плакать, что в поездах слезы теряют значимость?
Поезд Париж-Брест в предрассветном мраке прибывал на вокзал Ренна, где только фонари освещали платформу. Он стоял совсем недолго. И бесконечно долго одновременно. Шумно не было. Люди безликой, но жужжащей толпой не сновали. Кажется, все вокруг было в полудреме. Лишь одинокие прохожие за окошком куда-то спешили, но спешили совсем бесшумно, напоминая призраков. Теперь, когда поезд уже не стонал, стало тихо. Но и тишина не была вечной. Всего несколько холодных, равнодушных минут, отсчитываемых движением стрелки на циферблате. А потом шорох по рельсам отозвался во всем вагоне. Все, что было, осталось позади. Теперь, видимо, навсегда.
Мысли ее качнуло, когда качнулся вагон, равнодушно увозящий ее от него. Перед глазами застыла картинка. Картинка, о которой она заставила себя забыть, потому что помнить было бы слишком больно. Ненужные воспоминания, которые не помогают, но мешают жить. Салфетка, криво начерченные линии нотного стана… Несколько нот, из-за которых она вернула кольцо с изумрудом.
Лиса отбросила плед. Надо найти кондуктора, надо узнать, когда следующая станция, надо вернуться в Ренн, надо найти Пианиста. Надо.
Она выскочила из купе и побежала по коридору, чтобы уже через мгновение наткнуться на широкую грудь в темном шерстяном пальто. Его руки, уронившие чемодан, резко схватили ее за плечи и прижали щекой к колючей ткани. Грудь его тяжело вздымалась. И, наконец, зазвучал голос, в котором угадывалось едва сдерживаемое бешенство:
– Ты сумасшедшая! Я всегда знал, что в тебе ума не больше, чем у курицы. Но даже мне не приходило в голову, что все настолько плохо! Вообразила себя Матой Хари? Или кем там еще? Чем, кроме подделки удостоверений, ты еще занималась, идиотка?
Она молчала. Лишь пальцы ее судорожно цеплялись за ткань пальто, да плечи тряслись от несдерживаемых рыданий. Пианист чертыхнулся. Прижал Лису к себе еще крепче, чуть приподнял над полом, перешагнул через чемодан и затащил ее в купе. Дверь за ними плотно закрылась. И только чемодан сиротливо остался валяться в коридоре до следующей станции, когда проводник стал разыскивать его владельца.
Единственная новелла о Пианисте
Автор: JK
Примечание: Пианист без Лисы не живет
Он так крепко сжимал ручку чемодана, что казалось, ничто на свете не заставит его пальцы разжаться. Чемодан тянул вниз, прибивал к полу, словно был наполнен всей горечью мира, но Пианисту было довольно его собственной горечи, которая пропитала каждую клетку тела, как алкоголь пропитывает организм пьяницы. Поднеси спичку к заспиртованному – всполохнёт. У Пианиста спичек не было. Были сигареты в кармане пальто, которые он зло сминал свободной ладонью. И погасший огненный шар в груди, который едва тлел теперь и все еще мешал дышать. Но не спички. Ни спичек, ни зажигалки, ни надежды. Никакой возможности вытравить изо рта привкус духов, который только добавлял горечи – он был ее частью. Вода не спасала, кофе пить времени не оставалось, сигарету прикурить не от чего – сам перегорел.
Поезд замедлял ход. Пианист напряженно вглядывался в окно, но обзор загораживала шляпа мужчины, стоявшего перед ним. Лиса часто говорила, что не знает никого выше собственного аккомпаниатора. Но люди носили шляпы и каблуки. А еще люди носили перчатки, дорогие пальто из серой шерстяной ткани и запросто устраивали на сгибах локтей ладони спутниц. Как этот, впереди, в узком коридоре вагона. Женщина возле него выглядела уставшей, но ухоженной. Несколько старше самого Пианиста. Ее лицо иногда мелькало перед глазами, когда она оборачивалась, ожидая остановки. Ее длинные ногти зачем-то царапали ткань рукава мужчины, издавая трещащий звук. И Пианист вслушивался в него, стараясь заглушить в голове грохот тормозящего состава. Так проще было верить, что вот сейчас, всего через пару минут он сойдет. Сойдет навсегда. И ничего никогда уже не будет. Они живы. Довольно.
Вагон тряхнуло. Он протяжно скрежетнул и, прежде чем замереть, жалобно заскулил.
Их всего трое было в коридоре. Остальные следовали дальше. Трое, выходивших здесь и сейчас. Среди них – он. Один билет, пунктом прибытия в котором значился Ренн. Такие же билеты были у Шляпы и Женщины с усталым лицом. Они как-то сразу, неожиданно сразу, едва состав стал, двинулись по коридору к выходу. И Пианист тоже. Ни минуты не замешкался. И даже не обернулся.
Поприветствовал проводника.
Легко спрыгнул со ступенек на перрон.
Вдохнул прохладный воздух с неуловимым запахом, какой бывает на провинциальных вокзалах, даже чистых. Сколько их было, этих вокзалов? Гастроли, война. Сама жизнь.
Потом отвлекся, расслышал, как Шляпа обратился к нему с вежливым «Хорошего дня!»
И, наконец, окликнул его:
– Месье, у вас спичек не найдется?
Спички нашлись в сумочке его спутницы. Мужчина не курил.
Когда губы Пианиста коснулись сигареты, а на языке стал ощущаться привкус табака, он с облегчением выдохнул. Франсуа Диздье 1911 года рождения перестал иметь значение давно. В тот день, когда сам Пианист бежал из шталага. Сейчас Франсуа Диздье, человек, обладавший его и только его лицом, последует за Лисой в ее изящном кожаном кисете в Брест. В то время, как он сам, живой и здоровый, сошел в Ренне.
***
Если в мире что-то и было, то это голос. Ее голос. Не очень сильный. Оба знали, что не очень сильный. Слыхивали и сильнее. Но почему-то именно он пробирал до дрожи слушавших. Он влюблял в себя. Вызывал томление и желание. Сперва он, потом уже она. Будь она хромой уродиной, ее все равно любили бы. Но она была красива. И все, что было в ней, тоже вызывало томление и желание.
Пианист стоял в толпе военнопленных за проволокой, сжимая пальцами пуговицу формы. Ее острый край вдавливался в кожу. Но он намеренно сжимал ее все сильнее. Боли не было, а он хотел, чтобы было больно. Чтобы не стало сил смотреть на сцену, сколоченную из грубых досок, на которой пела и танцевала Лиса. Чтобы не стало сил любовался. Любить. И ненавидеть.
Аккомпаниатор был отвратителен. Раздражал ее. Пианист слишком хорошо знал этот взгляд, которым она могла уничтожить. Теперь этот взгляд был направлен на человека за инструментом. Несчастный! Он не представлял, с кем имеет дело!
Никто не представлял. Никто ничего про нее не понимал. Оказалось, что Пианисту тоже ведомо лишь то, что на поверхности.
– Французская подстилка для немецкого офицера, – негромко сказал Лионец.
Слова рассекли сбитый густой плотный воздух, с трудом доходя до сознания. Пианисту показалось, что слышно лишь потому, что на ухо. Но другие слышали тоже.
– Она и для тебя поет, – рассмеялся кто-то.
– В том-то и дело, что для меня она только поет. Самое интересное она покажет ему и наедине.
– Ну перепало бы тебе – а толку? Еле ходишь.
– У меня сломана одна нога. Остальное работает.
Лионец вернулся три недели назад из трудового отряда – после того, как свалился в канаву на заводе, где работал, его перелом кое-как залечивали в шталаге. Последнее время он занимался преимущественно тем, что пытался выжить.
Пианист не оборачивался к нему. Какой в том смысл? Они столько лет играли с Лисой вместе. Когда она хотела произвести впечатление на кого-то из тех, кто бывал на концертах, он чувствовал это безошибочно. Господи, он всю жизнь считал, что чувствует ее лучше, чем себя самого. А между тем… Ei warum? Ei darum! Ei warum? Ei darum! Ei bloß wegen dem Schingderassa, Bumderassa, Schingdara!
Закрыть бы уши ладонями. Да пальцы заняты. Пуговица оторвалась в тот момент, когда все его тело отозвалось на ее развеселое и одновременно сердитое глиссандо. Концерт окончен. Старая программа. Пианист на концертах никогда не позволял ей прикасаться к инструменту. Но эту песню завершал в точности так, как Лиса сейчас.
Его будто ударили. Обожгло волной ярости. А потом вдруг понял – эта ярость в нем. Огненным шаром, от которого не спастись. Иначе можно утратить рассудок. Это была Лиса. По ту сторону проволоки была Лиса.
Подхваченная руками солдат, улыбающаяся всем и только Генералу. Других улыбок Генерал не приемлет. Пианист не слышал, о чем говорили там – в ушах его все еще звенело, рыдало глиссандо. Он хотел уйти в барак, но велено было стоять. И, наверное, только ярость хранила его душу и сердце.
Если бы он мог ударить ее, он ударил бы. Чтобы она тоже очнулась, как очнулся он. Если для них все кончено, не начавшись, зачем она теперь самой себе не оставляет выхода, загоняя в тупик? Неужели не чувствует? Неужели сможет дышать после этого? Неужели люди за проволокой не превращают ее жизнь в кошмар? Неужели она не видит за этой проклятой проволокой его? Вцепиться бы в бездушное заграждение ногтями, выбить. Только бы она услышала его. Только бы узнала, что он здесь.
– Никогда еще не чувствовал себя большим посмешищем, – улыбался крупным ртом Лионец, перебивая отчаявшегося, уставшего, обессиленного, влюбленного солдата, бьющегося в теле Пианиста. Пианист стоял смирно. И ничем не отличался от прочих. Кроме того, что теперь не знал, как жить.
– Что? – негромко переспросил он.
Ответа не расслышал. Ворота открыли. И велели идти к помосту, где фотографировались немецкие солдаты с французской певицей. Лионец со своим костылем остался, весело махнув остальным рукой:
– Эй, кто-нибудь! Сделайте доброе дело – ущипните ее за задницу. Вместо меня!
Фотограф суетился, разводил людей. Лиса улыбалась.
А потом увидела Пианиста.
Это была минута совершенной тишины между ними. А он привык, что между ними всегда звучала музыка. Мир, состоявший из цветных картинок, продолжал свое беспощадное движение, пока Пианист смотрел на Лису. И пока Лиса еще видела Пианиста. Словно бы оба отпечатались на снимке. Навсегда. Такой она останется в нем. Таким он останется в ней.
Лиса снова улыбнулась и спросила Генерала:
– Как мне лучше встать?
В ответ раздался смех. Немец смотрел на нее, и сомнений не оставалось – она и в нем разбудила томление и желание, которые он непременно удовлетворит.
– Вы не меня, вы фотографа спрашивайте.
Как жаль, что в руках Пианиста была только пуговица.
– Твою ж мать, а если я попрошу фото на память, кто-нибудь удосужится мне его прислать? – скрежетнул зубами какой-то солдат за спиной.
Лиса была в центре. Вокруг ставили самых высоких.
«Какой длинный! У него колени под роялем хоть помещаются?» – это было первым, что услышал Пианист из ее уст, когда она пришла в кабаре, в котором он играл. Она была совсем девочкой, говорила громче, чем следовало. И изображала женщину, которой не была.
«Вот и узнаешь. Он будет тебе аккомпанировать!» – ответил тогда их хозяин, выходя из зала. И они остались вдвоем. Лиса улыбнулась ему. И Пианист безошибочно почувствовал, что никому и никогда она так больше не улыбнется. Потерял себя – найдя главное в ней. Хотя многие годы так и не понимал этого. Ничего не начиналось – было ли кончено? Была ли надежда хотя бы начать?
Лиса сидела на сцене, совсем рядом. Он ощущал тепло ее тела. И не слышал ее дыхания. Кажется, дышать она перестала. В то время, как он только и мог, что дышать. Ею.
– Тебе нужно прекратить столько курить, Лиса. Ты дважды чуть не сорвалась. Дважды.
Больше они не виделись. И он не вспоминал.
Пока однажды не встретил Генерала.
***
О том, что в шталаге содержится не самый плохой музыкант, Генерал узнал случайно, но довольно скоро после пленения Пианиста. Так тот избежал работы в трудовом отряде.
Надо признать, жизнь щадила его. Из Мадрида в Париж он уехал подростком, немного умевшим играть на гитаре. С несколькими песетами в кармане и безумным желанием добиться известности. Музыка была всем для него. Известным он не стал, зато избежал участи собственной семьи, от которой ему только и осталось, что имя. Которого теперь никто не помнит, потому незачем его называть.
Впрочем, в ту пору этого имени было достаточно для многого. И наравне с именем – внешности. Не заметить его в толпе было невозможно. Он знал это и пользовался этим. Чего бы он достиг в музыке, если бы на него не обращали внимания? Даже учиться его взяли лишь потому, что он понравился сестре Учителя. Черноволосый подросток с огромными светлыми глазами на смуглом лице, который ко всему оказался талантлив. Мадам говорила, что его пальцы – это дар Господа. Мадам, пожалуй, научила его куда большему, чем Учитель. Тот показал Пианисту, как заставлять звучать клавиши. Мадам показала, как заставлять звучать души. Если бы он мог не только воспроизводить написанное, но и создавать…
Он не умел.
И так и не научился этому. Пожалуй, есть вещи, которым научиться нельзя. Вещи простые, с которыми сталкиваешься каждый день. Прописные истины. Глухой не научится слышать. Слепой не научится видеть. Безногий не станет бежать. Бескрылый не сможет летать. Любить – если этого нет в сердце, не научишься тоже. Как и творить музыку.
Любить Пианист мог. Сочинять – нет.
Хотя не было дня, чтобы он не мучился теми звуками, что раздавались в его мыслях.
Хуже всего – это понимать, что больше никогда не сможешь играть легко, как раньше. Как было до войны. Как было с Лисой.
Потому что есть Генерал. Для которого теперь играл Пианист. Иметь при себе ручного музыканта – особенное удовольствие. Кто-то держит канареек.
Во всяком случае, немец любил музыку. И, что уж действительно было нелепо, Пианиста он считал едва ли не другом.
– Неужели, кроме артистов, некого было отправлять на войну? – однажды спросил его Генерал. Спросил, смеясь и забавляясь.
Смеясь и забавляясь, Пианист махнул рукой и ответил ему:
– Нет, боюсь, причиной того, что мы так быстро пали, послужило то, что слишком много артистов посчитали своим долгом взяться не за свое дело.
– Так вас много?
– Я музыкант, а не социолог, господин группенфюрер.
– Но понесло вас все же не туда. Играли бы сейчас в каком-нибудь оркестре. Можно было рискнуть. Но не с вашими военачальниками.
– Я не смею их судить, – немного сузив глаза, равнодушно ответил Пианист.
– Просто вы не бывали в трудовых отрядах, – усмехнулся Генерал напоследок.
Этот разговор состоялся за два дня до приезда французской певицы.
Пожалуй, верно было бы вспоминать в такой последовательности. Генерал – Лиса – Лионец. Но он помнил именно так. Сначала была Лиса. Потом все прочее.
Утром после концерта, который певица давала солдатам и пленным, он видел ее в последний раз. Она его нет. Но если накануне он желал, чтобы она видела и знала, то теперь жалел об этом. И смотрел у своего барака, как она выпорхнула из дома на холме, возвышавшемся в небольшом отдалении от сооружений, где жили французы. На ней было что-то яркое. Кажется, желтое, как то лето. Платье или костюм. Он не рассмотрел или не помнил. Слишком далеко и слишком давно. Может быть, даже цвет дорисовало впоследствии воображение. Следом на крыльце показался Генерал. В том, что оба улыбаются, Пианист ни минуты не сомневался. Почти чувствовал, как ее ладонь устраивается на подставленном сгибе локтя немца. Было и без того слишком жарко. Наверное, неприятно касаться чужого тела в такую жару. Генерал что-то сказал ей. И повел вниз, к воротам, где дожидались шофер и аккомпаниатор. Пианист подобрался и стал вглядываться до боли в глазах – у него будет несколько секунд. Всего лишь несколько секунд, когда она пройдет чуть ближе, по пути к автомобилю, чтобы рассмотреть ее получше. Нет, не костюм, не шляпку – лицо.
В последнее мгновение он сдался и отвернулся, заглянув внутрь барака. Все было окончено парой минут позже. Он не видел того, как Генерал целует ей руку. Не видел, как к ним спешит фотограф, протягивая ей конверт с фотографиями. Не видел и того, как она садится в машину. Услышал только, как раскрыли ворота, и как завелся двигатель. После этого стал считать секунды в обратном порядке. От десяти до нуля. И, лишь окончив, поднял глаза. Машина ехала прочь. И двое солдат уже тянули створки, чтобы закрыть ворота изнутри. Щель, соединявшая шталаг и ее, становилась все уже. Пока не лязгнул металл. Пока не громыхнул засов. Этот грохот отозвался в нем набатом. Вместо музыки. Чем не вступление к симфонии Пианиста?
И только вечером, когда пианино вернули в дом Генерала со сцены, где оно простояло почти сутки, Пианист снова оказался с тем, кто считал его другом.
Странно было прикасаться пальцами к клавишам, которых только накануне касались руки Лисы. Еще более странно – лица людей вокруг. Знакомые лица, к которым он почти привык, ведь жизнь неизменно щадила его. Сейчас лица казались бледными масками, которые надевают на голову убийцы, чтобы остаться неузнанными.
Гостиная была маленькой. Несколько стульев вокруг обеденного стола. Но того довольно. Дисциплина среди офицеров в лагере казалась железной, если не знать, что оставалось внутри домика на пригорке. Четверо мужчин. Три женщины. Вечеринка во чреве разлагающейся Франции. Отвратительно было думать, что четвертой женщиной по сути была Лиса. Они разминулись во времени.
А Генерал в эту игру нынче не играл – был задумчив и молчалив. После ужина оказался возле Пианиста. Присел на кресло, откинул голову назад, прикрыл глаза и слушал. Прошло немало минут прежде, чем он разомкнул тонкие губы и с грустной улыбкой сказал:
– Послушайте, я писал о вас начальству. Несправедливо, что вы здесь. Мне бы хотелось помочь.
Пальцы Пианиста зависли в миллиметре от клавиш, но на Генерала он не смотрел.
– К чему утруждать себя? Когда это будет возможно, освободят. Значит, сейчас невозможно.
– Не мне объяснять вам, что это невозможно в ближайшее время.
– Но кого-то же возвращают.
– Кого-то… не с вашими цыганскими корнями. Играйте! Что же вы замолчали?
Пианист чуть заметно улыбнулся и вернулся к клавишам. Генерал закурил. И продолжил:
– В конце концов, формируют небольшие оркестры для поднятия духа наших солдат. Вы могли бы…
– С моими цыганскими корнями играть немцам?
– Мне же играете.
– Вы необыкновенно добры, господин группенфюрер.
– Неважно. Я про солдат так сказал… Если все получится, вернетесь в Париж, устроитесь в оркестр. И будете помнить, что однажды вам помог немец.
– Да уж, не забуду, – усмехнулся Пианист.
Это он помнил.
Человеческая память – величайшая ошибка природы! Она не позволяет дышать полной грудью. Она нагружает спину неподъемной тяжестью. А мысли и сны наполняет кошмарами. Впрочем, ошибка – сказано громко и нелепо. Быть может, замысел Творца?
И все же Пианист склонялся к мысли об ошибке. Создатель карающий ему был так же мало интересен, как и причины и следствия войн. Он просто знал, что никогда не позволит немцу себе помочь. Правильное и неправильное он различал лучше прочего.
Лионец тоже помнил многое. И, в отличие от Пианиста, забывать не хотел. Избиение у канавы, куда он упал, сломав ногу – особенно. Лучше всего запомнилась грязь, в которую он окунулся физиономией. И мелкий влажный щебень, расцарапавший щеку и ладони. За 70 рейхспфеннингов в день.
– Говори, – едва слышно шепнул Пианист, найдя Лионца в бараке, куда пришел из дома Генерала.
Было темно. Тяжелый и неизбывный запах фекалий из траншей не исчезал даже ночью. Первые несколько дней в шталаге Пианиста рвало от этого запаха. Сейчас привык.
– Завтра осмотр, – прошептал Лионец. – Из города к нашим фельдшерам кого-то привезут. И будет автомобиль. Целых два часа у ворот.
– Посреди дня?
– В карауле Одо. Оглушишь его, пока я доковыляю.
– Пристрелят, не успеем за ворота выехать.
– За ворота – успеем. А дальше… Тебе не плевать?
Пианисту было плевать. Лишь бы за ворота.
Он знал, что иначе никогда уже не избавится от кошмара, стоявшего перед глазами – узкая щель, за которой исчезал мир Лисы.
Месяцы спустя это видение уже не мучило. Пианисту начинало казаться, что забвение все же приходит однажды, затягивая тонкой коркой то, что кровоточит.
Он верил, что забыл. Пока однажды не встретил Генерала.
***
Однажды Пианист встретил Генерала.
Это случилось в Тюле, полном летящей под солнцем искрящейся паутины. Если не видеть среди почти игрушечных улиц с игрушечными домами вполне себе настоящих солдат, то можно было подумать, что и нет никакой войны. Что это игрушечный город розовощекого карапуза, который создал целый мир согласно своему разумению.
Пианист удивлялся себе – как это еще хватает у него времени различать в воздухе паутинку? Лучи солнца, пробивавшиеся сквозь густые ветви деревьев. Удивительные золотистые пятна, разбрасываемые ими по стенам и дороге. Лицо молоденькой девушки с крупной родинкой у виска, хмуро глядевшей на него из-под бровей. Следуя странному для него порыву, он подмигнул ей, а она дернула плечиком и скрылась за углом комендатуры.
Только сумасшедший с фальшивыми документами может сторожить машину у комендатуры, полной немецких офицеров. С его возрастом, с его внешностью, с его прошлым. Но странное дело – чем больше он рисковал, тем сильнее ему везло. Жизнь щадила его. Может быть, вместо его семьи, которой давно уже не было? Порой ему казалось, что гибель матери, отца, братьев и сестер – жертва его собственному благополучию. Будто бы то, что должно было распределяться между всеми ними, досталось только ему.
Он получил незаслуженно много, никогда не довольствуясь полумерами. И в то же самое время он не имел главного. Смутного, неясного, недостижимого.
Тем более странно было смотреть, как летит паутинка в индейское лето, и испытывать мимолетное счастье. Счастье единственного мгновения за шаг до пропасти.
Офицер, на ходу надевая фуражку, спустился по ступенькам с крыльца.
Пианист вжался в стену, глядя, как он садится в подъехавший кюбельваген.
Человек, следовавший за офицером, был заботой Пианиста. Пальцы его чувствительности не утратили. Они скользили по курку, и он ощущал каждый миллиметр этого скольжения к смерти, как до этого ощущал жизнь.
Меньше секунды до прозвучавшего выстрела.
После него он уже сидел в автомобиле с другой стороны от Генерала.
– Ты? – опешив, спросил пойманный.
– Я.
Лионец за рулем едва слышно выругался и рванул с места, даже не оглядываясь на высыпавших из комендатуры фрицев.
– Зря. Вас остановят на ближайшем посту, – проговорил немец.
– Это составит для них проблему, господин группенфюрер, – негромко ответил Могильщик, ткнув пистолетом в бок Генерала. – Вы же хотите жить.
Жажда жизни всегда борется с чувством долга. Это нормально. Еще более нормально, когда жизнь перевешивает.
Генерала было достаточно просто на время вывести из игры. Об этом знали все. Это отсрочило бы ненадолго конвоирование нескольких десятков жителей Тюля в лагерь. Группа Лионца работала над их освобождением в ближайшие сутки. Сам Лионец покусился на более крупную рыбу. Однажды за это он получит лейтенантские погоны. Но до того времени оставалось еще много месяцев.