Текст книги "Про Лису (Сборник) (СИ)"
Автор книги: Марина Светлая
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Как она металась вначале! Как она сопротивлялась тому, что где-то в глубине души называла долгом! Как отчаянно желала она откреститься от той женщины, что считали французской подстилкой для немецких офицеров.
Но это тоже была она. Никуда не деться, как ни пытайся сбежать. Эта ночь – тому доказательство. Она будет раз за разом оказываться в их объятиях. Потому что самой себя у нее больше уже не было. И раз за разом приходил кто-то, кто знал, что ее дверь на кухне не заперта.
– С Рождеством, милый, – проворковала Лиса, забираясь под одеяло. – У меня есть для тебя подарок.
– Мммм?
Она легко пробежала пальцами по его груди, словно по клавишам рояля, и проговорила в губы:
– Но сначала поцелуй меня.
Он перекатился набок и посмотрел на нее. Сонные блеклые сейчас глаза начали принимать осмысленное выражение. Улыбка расползлась по его лицу, когда он, наконец, понял, о чем она говорит.
– К утру прошло? – спросил немец, прижав ее к себе.
– При свете дня все выглядит иначе, – улыбнулась она. – Мне надо немного отдохнуть. Но к середине января я уже снова смогу выступать. Обещаю.
– И своего решения не изменишь?
– Нет, – она обняла его за шею и крепко поцеловала.
Рано утром 26 января он провожал ее на аэродром, откуда она вылетала в Руан. Он улыбался, был весел, говорил, что чувствует себя импресарио известной французской певицы. По сути он был прав. Без него она никогда не смогла бы рассчитывать на то, чтобы иметь возможность столько выступать. Без него она вообще ничего не смогла бы сделать. Довольно было его слова, чтобы ее выпускали туда, куда ей было нужно.
– Твои соотечественники по-прежнему хотят тебя слышать. Как и мои, – негромко шепнул он ей на ухо, когда они подходили к взлетной полосе.
Лиса и так знала об этом. Как знала и о том, что уже этой ночью ей представится прекрасная возможность покончить со всем. Один неосторожный шаг – и ее нет. Мало ли, что может пойти не так. Но все пошло так. Так – что уже вечером 28 января она вновь упивалась коньяком в своем доме – какое счастье! – в полном одиночестве.
И снова были дороги. Бесконечные дороги, поезда, самолеты. До конца войны. До последнего вздоха.
Главным оказался единственный поезд, следовавший из одной эпохи в другую. Париж-Брест – через Ренн. И на него нужно было раз в жизни успеть.
Как известно, от Ренна до Бреста не более трех часов пути. За это время можно вздремнуть, прочитать несколько глав книги или сойти с ума. За сохранность собственного разума Пианист не ручался. Мерное постукивание колес казалось пыткой. Благо дети спали, иначе вагон стоял бы на ушах.
Как и говорил, он пришел домой поздно. Несмотря на Сочельник, Лиса должна была спать. Она никогда не дожидалась его после концертов. Он возвращался глухой ночью и заваливался рядом с ней, иногда даже не раздеваясь, что ужасно сердило ее по утрам. У него было множество привычек, с которыми она не желала мириться. У нее – лишь одна. С которой не мог мириться он. Она никогда не помнила о его любви к ней. Будто бы воображала, что все они себе придумали.
«Пять лет – долгий срок для выдумок», – говорил он ей, не произнося слов вслух.
«Пять лет – достаточный срок, чтобы все прошло», – отвечала она, не проронив ни звука.
Теперь Лиса не верила ему. И верила ли хоть день?
Но все же виолончелистка была. В его жизни виолончелистка была. Она сидела в уголку со своей виолончелью и смотрела на него, как смотрят на Бога. Что тут скрывать? Пианист так и не избавился от тщеславия. Ему все еще нравилось, когда его любят. Или дело было в больших круглых глазах девочки на двадцать лет моложе его? Может быть, все просто – такими глазами на него не смотрели?
Девушка с виолончелью пришла в оркестр весной. И он относился к ней так, будто она была опекаемым им ребенком. Она была талантливой. И все в ней напоминало ему о растраченном впустую времени. Вызывало чувство трепета и сожаления. И бесконечной любви – к музыке. Лиса злилась. Злился и он, не видя причины того, чтобы она перестала его понимать. Так длилось до самого Рождества. До самой рубашки с помадой у воротника. Девушка поскользнулась на лестнице. Он поймал. Глупое, наивное, нелепое объяснение школьника, которому нужно оправдать плохую оценку перед родителями. А родители знают все его уловки. Даже не допуская мысли, что мальчик не врет. Впрочем, оправдываться Пианист никогда не умел. И в этот раз не пытался.
День прошел нервно.
Репетицию провалили. Концерт вышел скомканным. И Пианист искренно сожалел о том, что играли его симфонию – чужое сыграть было бы проще.
– Когда я впервые услышала ее по радио, я плакала, – сказала Виолончелистка после концерта, – мне тогда и в голову не приходило, что придется играть ее на одной сцене с вами.
– И как ощущения? – поинтересовался Пианист. Симфония не имела большого успеха, но на радио проскочить успела – это было самым большим его достижением. Они играли ее иногда в теперь уже родном театре. На этом все. Пианист не питал иллюзий.
– Не знаю… – улыбнулась Виолончелистка чуть растерянно. Говорить, что было плохо, она не имела права.
– У меня ужасные. Сегодня у нас не получилось, так что не обольщайся. Счастливого Рождества!
Он вышел на улицу. Мороз был не очень сильным. Весь день, не переставая, шел снег. Так странно, будто на год вперед. Он сожалел о многом. Более всего о том, что единожды ему повезло – с этой проклятой музыкой. Что толку в ней, если Лиса никогда ее не слышала? Это было посвящением ей. Как вся его жизнь – посвящение ей. А она не слышала ни того, ни другого.
Все эти годы – счастливые, беспокойные, прекрасные годы – у него была музыка. У нее – воспоминания. Они оба перестали кричать по ночам. Они никогда не говорили о том дне в шталаге, кроме единственного раза – когда он вернулся в поезд. Она думала, что он и не сходил. Он знал, что никогда не скажет, что вернулся. Что бетон перрона долгих десять минут приковывал его к себе. О том раннем утре в дымке отправляющихся поездов и его сигарет они тоже не заговаривали. До рубашки с помадой на воротнике.
Пианист рисковал своим сердцем, оставшись с ней. И вместе с тем всегда знал – верни все назад, он делал бы то же. Потому что раз в жизни нужно рискнуть. И без того тянул с этим слишком долго. Пока не случилась война, разделившая и сделавшая их единым целым.
Так что дало ему право забыть о втором и вспомнить о первом – пусть на одно мгновение? И есть ли надежда, что это не повторится?
Всегда будет ее отвращение к музыке. Ее страх перед помадой на его рубашках. Ее глупое, нежное, невероятно родное ворчание по утрам, когда он заваливался спать, не раздеваясь. И как он забыл об этом? Почему он позволил себе забыть? Ведь она рисковала не меньше, зная, что всегда будет его музыка, его увлеченность, его ночные бдения там, куда она никогда не придет. Однажды решилась – в тот странный, удивительный вечер, когда явилась в ресторан Бернабе, где танцевали коф-а-коф. И больше ни разу. Потому что это тоже был маленький подвиг. Почти как фотография Франсуа Диздье на паспорте в ее сумочке. А может быть, и несоизмеримо бо́льший. Потому что она знала, на что идет. Она знала Пианиста.
Пять лет – достаточный срок, чтобы забыть о главном. О том, что Пианист без Лисы не живет. Принимая это как данность. Как хорошо, что Виолончелистка упала в его объятия и испачкала ту проклятую рубашку! Иначе он мог бы так и не вспомнить.
Лисята в одинаковых пальто зеленого и синего цветов мирно сопели, устроив головы на его коленях. И он внимательно разглядывал банты на одной из голов. Легкая ткань чуть вздрагивала в такт движениям поезда. И Пианист улыбался, вспоминая, как когда-то злилась Лиса на портниху, украсившую бантами рукава. «Я похожа на паучиху или осьминога!» – бушевала она перед концертом. Пианист взирал на этот бунт приподняв бровь. А потом, когда до выхода оставались минуты, подошел к ней и ножницами отрезал произведение искусства швеи. Потом легко поцеловал плечо изумленной Лисы и сказал: «Ты права, они ужасные. Пошли!»
И они пошли.
Через несколько дней стало известно, что она выходит замуж. Во всяком случае, об этом много болтали. Ему она сообщила уже позднее. И будто чего-то ждала…
Поезд снова тряхнуло, и Пианист улыбнулся воспоминанию. Оно было горьким и одновременно светлым. Все лучшее в мире – светло-горькое. Иначе не бывает. Потому что каждый человек – это горечь и свет.
Когда он вернулся домой после концерта в этот Сочельник, Лисы не было. Он понял это сразу, едва вошел. Тишина оказалась не такой, как обычно – тишина была пустой. Особенно остро это ощущалось после музыки, звучавшей в зале театра. Пианист медленно разделся и пошел в гостиную, где, он знал это точно, найдет мадам Бернабе, приглядывавшую обыкновенно за лисятами. Она дремала в кресле, уронив на колени свое вышивание. И ее лицо с крупными чертами выглядело моложе, чем она была в действительности.
Едва Пианист вошел, она подхватилась и засуетилась по комнате.
– Мадам спешила, уехала сразу после обеда, просила дождаться вас. Оставила вам, вот! – тарахтела мадам Бернабе. На камине лежала записка. Елка в углу отблескивала огоньками всех возможных цветов. Первый Сочельник без Лисы за пять лет. Как, оказывается, много в его жизни этого «без». Возможно прожить без чего угодно, но не без нее.
– Мы с детьми поужинали. Я помыла их и уложила спать. Я пойду?
– Спасибо вам за помощь. У вас, должно быть, и своих дел хватает.
– Бернабе в ресторане. Мне все равно нечем заняться, – усмехнулась женщина. И ушла, когда Пианист разворачивал сложенную в несколько раз записку.
«С Рождеством!
Твой подарок на комоде. Аэроплан и кукла в шкафу – отдай детям. Они весьма кстати закончили разбирать железную дорогу. Под ногами теперь все время попадаются какие-то части вагонов или рельсов, не знаю, но им очень понравилось.
Мне надо подумать, и я решила съездить к морю. Постараюсь не тратить время понапрасну и провести его с пользой.
Лиса».
В этом была она вся. Сбегала каждый раз. И каждый раз не могла оборвать до конца. Может быть, поэтому Лиса так и не вышла когда-то замуж за того… с изумрудом. Тогда остается задаться вопросом, как быть с проволокой от шампанского на ее безымянном пальце?
Будто пьяный, он направился к комоду с удивительными тяжелыми часами с глупыми амурами – подарок ее отца к рождению близнецов. Возле этих самых часов благополучно устроился пакет из цветной бумаги. Пианист развязал тесемку, удивляясь тому, что она нашла время так старательно увернуть подарок. И, не выдержав, рассмеялся. Стало легко. Так легко, как не было уже очень-очень давно.
Темно-вишневый шерстяной шарф. Как раз под его черное пальто и ее перчатки. Ничего особенного или примечательного. Если не считать того, что с обоих концов полотно было неаккуратно довязано нежно-розовой «девчоночьей» пряжей, купленной пять лет назад на какой-то текстильной ярмарке для будущего малыша. Тогда они еще не знали, что малышей будет двое. Просто он решил, что будет дочь. И Лиса целую неделю училась вязать на спицах. Потом клубки были заброшены куда-то далеко и надолго.
Они стоили друг друга. Объяснение в любви на салфетке. И нежно-розовая шерсть на его шарфе. У них были красивые дети – лучшее доказательство их любви.
Теперь эти дети досыпали в дороге время, что не доспали утром, когда Пианист выдернул их из постелей, чтобы успеть на первый же поезд до Бреста. К восьми они должны были приехать к дедушке. Чтобы отведать рождественский завтрак не позднее девяти утра.
Он просчитался совсем немного. Поезд опоздал на пятнадцать минут. И когда такси домчало их до небольшого особняка на другом конце города, возле самого моря, где выросла Лиса, стрелки часов показывали пять минут десятого.
Она сидела, закинув ногу на ногу, в глубоком кресле просторной столовой. Покачивала носком модной туфли и читала утреннюю газету. На столике рядом дымился кофе, а в ее руке – сигарета. У французского окна, выходящего на море, в большой золоченой клетке громко кудахтал попугай. К нему и кинулись с радостным воплем лисята.
Лиса подняла глаза от газеты и кивнула Пианисту.
– Подарки остались в шкафу?
– В пятом часу утра разворачивать подарки показалось не самой лучшей мыслью.
– Разве для подарков время имеет значение? – удивилась она. – Кофе будешь?
– Буду. Ты подумала?
Она молчала, пока поднималась из кресла, подходила к столу, наливала в чашку кофе, прислушивалась к спору детей у клетки и возмущенному воплю птицы. Потом, уже подавая ему напиток, проронила:
– Папа сказал, что не удивлен моему появлению в Сочельник без семьи и вещей.
– Посмотрим, что он скажет на появление твоей семьи без вещей на Рождество, – сдержанно ответил Пианист, усаживаясь за стол. – Кстати, где он?
– Вероятнее всего в гараже. Донимает старого Винсента.
Она снова закурила, вернулась в кресло и принялась наблюдать за лисятами.
– Старик все еще жив? Сколько ему? Девяносто восемь?
Она не ответила. Он отпил из чашки кофе и сообщил:
– Январь – подходящее время…
Лиса повернулась к нему и сделала глубокий вдох.
– Прости меня, пожалуйста.
– … для того, чтобы нам пожениться, – не поведя бровью, заключил Пианист и поднял на нее глаза, чтобы встретиться с ее изумрудным взглядом. – Ты не беременна, не толстая, давно не кормишь грудью, дети достаточно взрослые, от войны никого не убережешь, если она начнется, и нет ничего такого, что не могло бы подождать. Сразу после праздников.
– Я уж думала, ты никогда больше не заговоришь об этом, – ответила Лиса, как ни в чем не бывало.
Он чуть заметно ухмыльнулся и повернулся к ней всем корпусом. Несколько секунд оглядывал ее – от туфель до макушки с завитками, похожими на медную проволоку.
– Я понятливый, – ответил он. – Ты сказала, что не ко времени. Я подождал, пока время настанет. Чаще, чем раз в пять лет, делать предложение руки и сердца – прослыть навязчивым.
– Хорошо, что ты не отвел себе больший срок, – усмехнулась она. – Мне пришлось бы ждать еще дольше.
Пианист на мгновение задержал дыхание. Потом рванулся к ней из-за стола. И оказавшись на полу у ее ног, обхватил большими руками острые ее колени.
– Ну скажи мне, что я идиот, – негромко произнес Пианист, и даже голос его, казалось, улыбается. Если только голоса могут улыбаться.
Лиса приложила свои пальцы к его ладоням.
– Не стану. Если тебе недостаточно тех канатов, которыми ты привязал меня к себе, пусть будет еще и этот, – ответила она.
– Мне мало. Мне всегда будет мало.
С того самого дня, как он отвел взгляд от закрывающихся за ней ворот в шталаге. С того самого дня, как он думал, что потерял ее навсегда. Этот страх жил в нем незримо. Час за часом. Шаг за шагом. Рваться за ней и стоять на месте. Да, ему всегда будет мало канатов, цепей, собственных сил. Ему всегда будет мало ее.
Пианист вжался лицом в ее руки и тихо заговорил:
– Я, наконец, куплю тебе нормальное кольцо. Сегодня же. Платье… у тебя было такое… черт, я не знаю, как называется этот цвет. Как топленое молоко. С узкими рукавами. Ты надевала его с ниткой жемчуга на крестины. Такая добропорядочная жена и мать. Когда ты в нем, я хочу тебя так сильно, что едва дышу. Так что в церковь мы не пойдем. Это непристойно, думать о твоем животе и бедрах во время венчания. Детей отправим к Бернабе, они только рады будут. И запремся на несколько суток дома. Хочешь?
– Хочу, – кивнула она. – Только прошу тебя, пожалуйста… пусть не будет никакой музыки.
– Пусть не будет никакой музыки, – хмыкнул Пианист и рассмеялся: – Разве только если радио включится само собой. Но я обещаю тебе его выключить.
Лиса снова промолчала. Она знала, Пианист всегда будет выключать радио. До тех пор, пока она не попросит его об обратном, пока она не найдет в себе силы услышать его музыку.
Испанская новелла
Примечание: нашей Heather aka Kalix в день ее рождения!
Фотографии, выпавшие из старого альбома, сыплются на пол, словно бы осколки жизни. Частицы мозаики, из которой она сложена. Маленькие черно-белые фрагменты замершего на века времени.
Кадр с улыбчивой девушкой, ни цвета волос, ни цвета глаз которой не разглядеть. Что уж говорить об искорках внутри радужек и веснушках на капризном носу?
В тот день было ее первое выступление в кабаре. В тот день его ослепило. А на фотокарточке постановочная улыбка, концертное платье, которое он еще помнил – аляповато расшитое синими блестками. Но нет солнца в золоте волос. Она стоит, улыбаясь, с цветами в руках. День их начала всего лишь.
Пианист откладывает это фотокарточку в сторону и тянется за следующим из общей кипы. Совершенно случайно – Лионец. Общих фотографий у них нет. Но одна его затесалась. Однажды Лионец приезжал к ним в Ренн, вскоре после войны. Они крепко надрались тогда. И рассорились из-за какой-то глупости. Но ни ссоры, ни связи меж ними картинка не показывает. Строгий взгляд и военная форма, которую оба они ненавидели. Таким Лионец никогда не был. Злым, раскаленным добела от ярости, хохочущим, когда другие молчат, почти безумным – был. Строгим, закованным в эту чертову форму – нет. Хоть выбрасывай. Но вместо этого Пианист бережно вставляет ее в альбом. Пусть остается – другой-то так и не нашлось.
А вот еще. Снова Лиса. Откуда-то из расцвета. По одну сторону ее импресарио, по другую – ее Изумруд, когда они были вместе. Где-то сзади, длинный, длиннее всех, он сам. Все как в жизни, но капельку не так. Они бесконечно веселились в конце тридцатых, и уже тогда он чувствовал, что это агония. Стоять за спиной – и ревновать ко всему миру. Не отнимать свободы – и стоять за спиной. Нужно быть безумным, чтобы отважиться на такую жизнь. Он отважился, она – нет. А здесь просто трое людей за кулисами театра, где она должна была петь в тот вечер. Тени, а не люди, которыми они были тогда. Разве можно доверить камере то, что бушует в изнанке?
Свадебная фотография. Почти такая же, как стоит на полке в изящной рамке. Только здесь Лиса смеется – он все-таки ущипнул ее за бок, совсем незаметно для объектива фотоаппарата. Фотограф не может видеть всего. Смех Лисы он увидел. Его серьезный взгляд – тоже. А сосредоточенные лисята выражений лиц не сменили. Разве это были они? Розовые банты вечно сбившихся кос, чернила на ладошках, выправленная из штанишек рубашка – здесь же только торжественные, но совсем не веселые мордочки. Будто и не лисята.
Да что могут видеть эти фотографы? Осколки его мира… Не больше. Самое важное на фотографию не попадает. Кем нужно быть, чтобы знать о других то, что они не покажут камере? Кем нужно быть, чтобы знать самое важное? Искр на земле совсем мало. Ему за всю жизнь встретилась только одна.
Она вся и была золотой, как искра.
Цветная карточка едва ли хоть немного передает ее цвет. Но золото волос здесь все-таки есть. Глаз вот не видно. Почти совсем не видно. Набережная Картахены. Первый вечер. Здесь они вдвоем. Она улыбается – она всегда улыбается – в объектив, прислонившись спиной к его груди. А он, обхватив ее за талию, будто боится отпустить, крепко сцепил пальцы у нее на животе. Первый день в Испании. Мучительно сладкое воспоминание. Туда они уехали после свадьбы на целый месяц, оставив детей в Бресте в полновластное распоряжение деда. Они всегда были эгоистами, оба. И думали только о себе. Он – о ней. Она – о нем. Иначе сонатно-симфонический цикл не складывался.
– Фотографии будут готовы завтра, – весело говорил фотограф. – Но если сеньора позволит, я хотел бы сделать ее портрет! Я собираю красивые лица, а сеньора очень красивая.
Пианист едва слышно фыркнул у ее уха и перевел, добавив от себя:
– И по-прежнему каждый мнит себя художником, вместо того чтобы просто просить твоего автографа.
– Ты обидел меня и даже не заметил! – деланно нахмурила брови Лиса и тут же улыбнулась фотографу. – Конечно же, я позволю. Закажу один для себя. И подарю его тому, кто сомневается в моей красоте.
Она бросила быстрый взгляд на Пианиста и вынула из сумочки помаду, такую же яркую, как и несколько нитей богемского карбункула, оплетавших ее шею. Он со всем вниманием, на какое был способен, глядел, как она красит губы, рассматривая себя в зеркальце пудреницы. И уголки его рта дергались в улыбке. До тех пор, пока он не разлепил его и не сказал:
– Карточки с твоим лицом я собирал до войны. Их тогда продавали с марками и открытками.
Она удовлетворенно кивнула своему отражению и с усмешкой отметила:
– С некоторых пор у тебя есть преимущество – мою фотографию ты получишь бесплатно.
Ничего в жизни нельзя получить бесплатно. Об этом Пианист и Лиса знали не понаслышке. За мгновения, подобные той минуте, платить приходится подчас очень дорого. Лучи закатного солнца касались ее кожи – розовой и нежной, чуть только загоревшей за один-единственный день у моря. Кажется, целую вечность он обещал ей это море и это солнце. Обещания следует выполнять.
Это Пианист и не преминул отметить – как знал, как умел. Одними губами ей на ухо:
– У тебя кокетничают даже каблуки туфель!
– Теперь ты уверен, что знаешь все не только про меня, но даже про каблуки моих туфель, – усмехалась Лиса, выпуская на свободу яркие локоны, упруго рассыпавшиеся по плечам и спине.
С таинственным видом прятала в сумку шпильки, улыбалась фотографу и принимала художественные позы. Она легко меняла выражение лица с загадочного на коварное, бросая на мужа быстрые взгляды, такие же загадочные и коварные. Они могли обещать слишком многое и одновременно не значить ничего. Если бы Пианист не знал Лису.
Их первый вечер в Картахене тем и запомнился. Ее игривостью, его влюбленностью. И еще тем, как отчаянно хотел он танцевать с нею, ощущая ладонями шелк ее платья и шелковистость ее кожи под тканью. Но принимая то, что она не станет, не захочет, не сможет. Сюда они сбежали от прошлого и от себя. Кто он такой, чтобы напоминать ей звучание музыки, которая однажды стала ей невыносима? И по его вине тоже – не уберег.
В прежние времена, когда они еще не были вместе, он мечтал отвезти ее домой, показать ей места, где вырос. Мечта и тогда казалась несбыточной, теперь и подавно – до́ма больше уже не осталось, семьи не осталось, показывать нечего. Но Испания вот на месте. И что-то в нем по-прежнему болезненно отзывалось на звучание речи.
Пальцы его вздрагивают, и он убирает в сторону фото на набережной. Из того отпуска было еще несколько карточек, не только портреты Лисы. Они в бумажном пакете. Но не их он ищет.
Коллективная фотография из шталага, не вызывавшая больше ужаса. Новорожденные лисята у них на руках. Бернабе с женой и самим Пианистом. Он в оркестре. Еще что-то довоенное. Когда-нибудь у них будет время привести здесь все в порядок? Кажется, едва ли. Слишком много всего.
Пальцы натыкаются на очередную фотокарточку. Приблизить ее к глазам – маленькая, мелкая, неудачная.
Конечно. Испорченный день. С самого утра шел дождь, и они не попали на пляж. Вместо этого бродили по музеям. В одном из них, у входа, и сфотографировались. Он кажется здесь уставшим, хотя совсем не устал в действительности. Она и фотографироваться не хотела – волосы от погоды были в беспорядке. Ей так казалось, а он, несносный, не видел разницы.
И каждую минуту, каждое мгновение того дня Пианист наполнял чем-то, чего они прежде не делали. Его было много, он закрывал, забивал собой все пространство вокруг нее. А после, вместо того, чтобы вызвать такси, быстро повел ее за руку под дождем куда-то по незнакомой ни ему, ни ей улице, вдыхая теплый и влажный воздух и чувствуя, как мокрая одежда прилипает к телу. Дождь превращался в ливень. И тот напевал мелодию, не причинявшую боли.
Потом дернул куда-то за угол, под причудливую арку, в которой густели сумерки, прижал спиной к стене и задал первый обычный нормальный вопрос за долгое время, будто бы перестал быть Пианистом, а стал совсем не известным ей мужчиной:
– Замерзла?
– Это всего лишь дождь, – отозвалась Лиса.
– Негодник! Мы ехали за солнцем.
– Мы ехали побыть вдвоем.
– У нас получается? – кажется, он спрашивал о большем, чем это звучало бы из уст любого другого человека. Точно так же он мог бы опасливо спрашивать: «У меня получается?» Получается делать ее счастливой?
– Погода не имеет значения, пока ты рядом, – пожала плечами Лиса.
Он коротко кивнул, и его губы пустились в торопливое путешествие по ее мокрому от дождя лицу – какое счастье, что всего лишь от дождя! Он целовал ее широкий лоб, скользкий мокрый нос, губы, на которых были мелкие капли, местечко между шеей и ухом, которое пахло ее духами. Руки тоже путешествовали – по ее телу, забираясь за спину, касаясь тонких ребер, скользя пальцами по мягкому животу, дотягиваясь до бедер, словно здесь и сейчас больше всего хотел задрать ее тонкую и промокшую насквозь юбку, липнущую к ногам.
Лиса возмущенно смеялась, что он колючий и царапает ей кожу, и завтра она будет походить на драную кошку. Потом устроила голову у него на плече и, касаясь губами скулы, спросила:
– Скучаешь по своим концертам?
– Почти забыл про них.
– Твои руки говорят обратное.
– Мои руки говорят только о тебе.
О том, что его музыка говорит только о ней, Пианист промолчал.
– Я ревную твои руки к каждой клавише, которой они касаются, – опалила она его своим дыханием.
– А я тебя – к дождю. Мы на равных.
– Ты – мой дождь, – выдохнула Лиса ему в губы. И те снова пустились в путешествие по ее лицу.
Вся их жизнь – одно сплошное путешествие. По земле – в поисках друг друга. С дождями, солнцем, грязью и сигаретным дымом.
Улыбаясь, Пианист убирает фотографию в альбом. И задумчиво смотрит на свои руки, ласкавшие клавиши куда чаще, чем прикасавшиеся к телу любимой женщины. Все-таки самое главное на фотографиях не отпечатывается. Самое главное – вне того, что можно запечатлеть. Самое главное случилось через три недели их отпуска в Картахене. Через три недели его пути домой – хотя он и не знал, что идет. Не было ни фотографов, ни фотографий.
Просто однажды утром, покуда он еще спал, Лиса нашла блокнот, забытый им в душе. С этого все началось. Именно началось – то, что стало их новым началом.
Она и сама не поняла, как из блокнота посыпались листки, – хотела всего лишь унести в комнату. Нотные линейки, заполненные значками с большим наклоном. То, что для Пианиста означало всю его жизнь. То, что для Лисы было всей ее болью.
Даже здесь, почти на краю света, он продолжал писать. Без инструмента, лишь слыша в голове, чувствуя в сердце, он переносил свою музыку на бумагу. И прятался от Лисы – за все три недели она ни разу не видела этих записок в его руках.
Так же, как до сих пор не видела дом Пианиста. Словно его музыка и его дом были в другой жизни, которую он скрывал от нее. Лисе хотелось увидеть город, где он родился, дом, где он взрослел, а он показывал ей море, которое она знала с детства. Всей разницы, что южное море было теплым. Но разве может тепло воды сравниться с теплом любезных душе улиц, шорох волн с ничего не значащими мелочами, которые навсегда впечатываются в сердце, даже когда не хочешь этого, соленый воздух с запахом родных стен.
– Ты забыл, – сказала она, вернувшись в комнату, и протянула ему блокнот.
Пианист глядел на нее сквозь полуприкрытые веки. Он все еще не до конца проснулся. Но странно почувствовал ее волнение – оно всегда отдавалось в нем вибрирующим звучанием.
– Хорошо, что нашла – потерял бы, – пробормотал Пианист, надеясь, что голос его кажется сонным.
– Что будем делать сегодня?
– То же, что и вчера? – пожал он плечами, выбираясь из-под простыни. – Вместо ресторана можем устроить пикник. Давно ты была на пикнике?
– Так же, как и ты, дорогой, – усмехнулась Лиса. – Но пикник я не хочу… и ресторан тоже.
Его черная бровь из четкой дуги над глазом, изогнувшись еще сильнее, превратилась в остроконечную вершину. Вторая осталась на месте. Но взгляд сделался озорным, почти мальчишеским.
– Можем остаться на весь день здесь, если желаешь, – густым голосом проговорил он.
– Я хочу в Мадрид, – не замечая его настроения, продолжала она. – Я хочу увидеть твой дом, когда мы так близко.
В мгновение лицо его переменилось. Почти физически она могла ощутить, как он закрывается – смыкаются брови на переносице, смыкаются красивые губы, которые так часто смеялись. Глаза становятся непроницаемыми. Будто бы он давно ждал вопроса, боялся его, оттягивал и все-таки услышал.
– Я не хочу, – медленно произнес Пианист.
– Тогда я поеду сама.
– Сама?
– Сама. Переночую в Мадриде в гостинице.
Она достала из шкафа юбку глубокого синего цвета и две блузки – светлую и темную, бросила их на кровать и внимательно рассматривала одежду, озадачившись выбором. Точно так же, будто озадачившись выбором, он изучал ее. Потом разлепил губы и проговорил:
– С лентой у горла лучше.
Потом все-таки встал, отбросил блокнот на тумбочку и направился в душ.
А когда вернулся, увидел курившую в кресле Лису. На ней был сарафан, и половину стола занимала соломенная широкополая шляпа, в которой она ходила на пляж.
Передумала.
Пожалела? Неважно.
Передумала и курила, ожидая его.
Пианист давно перестал ворчать, видя ее с сигаретой в пальцах. Он смирился. Смирился с тем, что больше никогда не услышит ее голоса, когда она поет. Смирился с молчанием пианино в их доме. И выключал радио – раз за разом выключал радио – если там начинались музыкальные передачи. У каждого из них была жизнь, проживаемая внутри. Ее – он знал. Она попыталась заглянуть в его. Воздух вдруг стал плотным и жарким – не продохнуть.
– Мы поедем поездом или автобусом? – чувствуя сухость в горле, спросил Пианист.
Она удивленно вскинула брови.
– Мы пойдем пешком. По дороге позавтракаем в том маленьком ресторанчике на углу. Все же у них самые вкусные пироги.
– Тогда не вздумай обувать обувь на каблуках – до Мадрида путь неблизкий, – вдруг рассердился Пианист и, как она получасом ранее, отвернулся к шкафу.
Лиса внимательно следила за ним – ткань рубашки скрывала его плечи, пальцы быстро бежали вдоль пуговиц, оставляя распахнутым ворот. Сигарета в ее руке погасла, пока она обижалась на ремень, крепко обхвативший его талию.
– У меня удобные сандалии, – проговорила она. Прозвучало негромко и хрипло. Потом отбросила сигарету, поднялась и подошла к нему. – Мне важно все, что касается тебя, чем бы и каким бы оно ни было.
– Я знаю. Поездом или автобусом?
– Автобусом.
Автобусом ехали долго, по иссушенной земле, от которой в воздух поднималось жаркое марево. Сначала от Картахены резкими и золотисто-пепельными дорогами Мурсии. Из камня и гор – все ниже и ниже, до скуки и блеклости. Потом – по россыпи городков Кастилии, жужжащих ульями в равнине, где под солнцем плавились даже жемчужно-серые дома́, похожие и непохожие на тот, в котором он вырос. Вырванный из памяти, он сейчас казался ему нереальным, существующим словно в другом времени, совсем не том, в котором он жил. Впрочем, до́ма – «до́ма», – неуверенно повторял он про себя – и земля была другая, совсем не похожая. Зеленее, сочнее, ярче. Так он помнил. И снова – из равнины вверх, по восходящей, к холмам, в горы. Где становится легче дышать.