355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Вишневецкая » Брысь, крокодил! » Текст книги (страница 5)
Брысь, крокодил!
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:32

Текст книги "Брысь, крокодил!"


Автор книги: Марина Вишневецкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)

Телефон звонит – совсем рядом.

– Я слушаю, – говорит за дверью папа. – Нет, не приходил. Что? Бред какой-то… Ну давай будем вместе искать.

Это – с работы. Там у них опять что-то сломалось, и надо искать – что! Сейчас он скажет: совдепия чертова!

– Татуль, ты не волнуйся. Ну сказал он тебе «честное пионерское» – это же для них сейчас!..

Мама? На другом конце – мама.

– Татуль, я не спорю. Хорошо. Найти в красной книжке телефон и сказать «от Вербицких». Я понял, понял.

И опять телефон звонит – за Дианиной дверью. Диана кричит:

– Кто? Жопа! – и хохочет вдруг.

Папа говорит:

– Добрый вечер. Я… Нам порекомендовали к вам обратиться Вербицкие.

Диана говорит:

– А больше ты ничего не хочешь?

Папа говорит:

– До завтра мы не можем ждать.

Диана кричит:

– Сам туда сходи! Был? Еще раз сходи! – и опять хохочет вдруг: – Ну ты меня, Фунт, заколебал! Ты че? У парня дизентерия! Не, я невыездная.

Папа говорит:

– Вы не имеете морального права!

Диана говорит:

– Я больше с козлами не тусуюсь.

– Тогда порекомендуйте нам кого-нибудь… Ну то есть, конечно, не лишь бы кого-нибудь.

– Пупок развяжется!

И тихо-тихо стало – оба молчат. У кого-то на плите картошка сгорела, как в лесу, только дыма не видно. Папа радостно:

– Пишу! От Мирзоева.

Диана ехидно:

– Так ему кто игрушку купил – тот и папа.

– Огромное вам спасибо!

– А ху-ху не хо-хо?

Душа – это и есть я сейчас. Всех слышу, а меня – никто. Они все есть: ходят, говорят, а я их потрогать не могу. Хотя, конечно, тело еще мешает немного. И мокрятина липкая. А то бы улететь к морю и жить там – всей душой. Днем под водой жить, среди водорослей, рифов, а всю ночь смотреть на звезды, как спутники между ними медленно-медленно плывут. Это очень сложно – сразу отличить звезду от спутника. Особенно, когда долго смотришь и уже все звезды тоже подрагивают. А ты все смотришь, смотришь и вдруг кричишь на весь двор, нет, на весь Афон – потому что явно же это падает наш корабль с нашими космонавтами. И тетя Айган и дядя Арсен сбегаются и над тобой смеются: «Э-э! Был бы корабл – программа бы „Врэмя“ сказал!» А ты кричишь: «Это он сейчас, сейчас упал!» А тетя Айган говорит: «Э-э! „Врэмя“ бы все равно сказал!» Шершавой ладонью по голове гладит и уходит. Цикады же позванивают в черноте, как электронный телефон за дверью директора: пилик, пилик – а там никого! Их в траве столько же, сколько звезд. И подрагивают они так же, просто их не видно. А звезды далеко, и их не слышно. Когда же папа с мамой наконец приходят из кино…

Дверь вдруг начинает хрустеть замком. Но подняться без рук, оказывается, невозможно почти.

– Я как почувствовал! – Это папа вышел на порог. – Мама уже не знает, куда бежать! – под локти схватил и сразу на ноги поставил. – Ей мальчики во дворе рассказали. Бред какой-то! В самом деле! – и то ли руки Сереже разжать хочет, то ли ждет, что все сейчас шуткой обернется.

И снова железный лязг – Диана в щель лицо просунула, потом и плечи – в своем халатике скользком.

– Слышу мужской разговор – дай, думаю, разживусь сигареткой! – и носом шмыгает, и ускользающий атлас обратно на плечо тянет. – Вот только узнала: у подруги муж час назад на машине разбился. Мне бы хоть бычок!

Бычок по гороскопу – это папа. Стоит и смотрит исподлобья.

– Да. Большое несчастье. Он сам был за рулем?

– Слушай, дай закурить. Ну, что ты?.. – Диана то место ладонью трет, куда при ангине кладут горчичник. – Душа болит! Вина нет граммульки?

Папа принимается рыться в карманах, когда вдруг открывается лифт и из него – мама:

– Мне Вейцман сказал… Покажи руки! Я этого гипнотизера посажу! Ты помнишь его фамилию?

Хлоп! И никакой Дианы! Она только участкового милиционера и маму боится.

– Он мне до конца своих дней будет пенсию платить! – Мама на нервной почве кладет свою сумку на плиту и тоже начинает Сережины руки дергать, как будто это поломанный шпингалет в уборной. – Ты до Мирзоева дозвонился?

– Он твоих Вербицких еле вспомнил.

– Ты сказал, что мы две таксы платим?

– А ты сказала так сказать?

– Идиота кусок! Ничего нельзя доверить!

– Можно. Я выпросил у него другого сенса. Не знаю уж, экстра или нет.

– Юмор твой, знаешь! Господи! Он же весь мокрый. Уписался? Чей он дал телефон?

– Серебро. Фамилия сенса: Серебро.

Быстрые мамины руки, как две мышки, бегают по пуговицам и молниям, стягивая мокрое.

– Мирзоев – гений. Он нашей Нелечке ребенка сделал! Андрей! Не стой! Держи его за плечи. Сережик! Эй! Ты почему молчишь? Ты можешь говорить?

– Ты же видишь, что не может!

– Боже мой! Неси его лыжные брюки. И трусики. Сынуля, ручкам не больно? Головка не болит? Давай и носки снимем.

– Эти брюки?

– Лыжные! Теплые! Ну что за козел?

– Если взяла отгул – надо дома сидеть! За ребенком смотреть!

– Я взяла отгул?!

– Мне твой Кузнецов сказал…

– Он же меня сам отпустил к заказчику, он забыл!

– Он сказал, что ты пошла с сыном к врачу! Ты же у нас ведьма. Накаркала!

Они думают, что я не говорю. И что я не слышу. И что я даже не душа. У папы руки медленные, как две черепахи в панцирях.

– Когда ты брала отгул под мамин сердечный приступ…

– Уйди с моих глаз! Звони Серебру!

А сухие трусы – это, оказывается, еще и безумно тепло. И сухие брюки. Всего-всего обняли, как будто любят-любят! Я вас тоже, брюки, ужасно люблю!

– Пап.

– Что? Он что-то сказал, Тата! Мне показалось…

– Показалось – перекрестись! Вот мы и одеты. Раз плюс раз – бабушкин звонок.

Мама кричит:

– Не вздумай ей говорить.

Папа уже от двери:

– Но она сама у…

– Не у!.. Сережа, иди в свою комнату!

Бедная бабушка опять звонит: раз плюс раз. Папа открывает.

– Зачем ты? Такая тяжесть!

Две полные сумки капусты – голова к голове. Бабушка их ставит на пол и гордо растирает разрумянившиеся руки:

– Можно ли было не взять? Два часа – и мы с капустой! Ой, какие люди в очереди злые стали! Сереженька, будем мириться?

– Ольга Сазоновна, мы все сейчас на пару часов уедем.

– Куда же на ночь глядя? Ему уроки делать! Сережа, скажи бабушке, что случилось!

– Сережа, иди к себе. Я кому сказала? – Мама в спину подталкивает и в темной комнате оставляет. И нечем зажечь свет. Зато из темноты голоса слышней – лица же не мешают.

Мама кричит:

– Нелечка! Как хорошо, что я тебя застала! Скажи мне честно: что такое этот Серебро? Да нет! Экстрасенс!

Папа считает:

– Раз, два, три, четыре, пять…

Бабушка говорит:

– Мне давно пора, как ты говоришь, андеграунд.

– Двенадцать, тринадцать, четырнадцать… Мама, это же в другом смысле!

– Ты сам мне объяснял: это – «под землю».

– Двадцать! Не под землю, а под землей. Течение такое. На выпей. Мама, пей!

– Я знаю, там река мертвых течет. Теперь опять в это стало модно верить! – Бабушка заплачет сейчас. – Только бы не лежать, чтоб от вас и часа не зависеть! Только бы сразу!

Шкаф, кресло, стол выступают из темноты, как крупные звери из зарослей. Они и пахнут похоже с тех пор, как их в прошлом году сюда привезли. Но если Серебро – это тот самый, который в школу сегодня приезжал… Их, может быть, всего два или четыре. Ну ясно, что не больше! А-а, скажет, как же, как же! Давно тебя жду! Я ведь сразу тебя насквозь увидел! Ну-ка, говори при всех: для чего тебе руки? колено чесать или не колено? Позор! Позор и грязь! Микробы и позор! Все слышали? И обязательно бабушке его передайте, чтобы недолго мучилась старушка в высоковольтных проводах. На полу лежал топор, весь от крови розовый, – это сын играл с отцом в Павлика Морозова. Нет, вы послушайте! Если бы Казя сегодня испугалась машины и укусила его за ногу или лучше если бы Га-Вла в зал его не пустила: опоздал – сам виноват! Лучше если бы Серебро выступал бы в Индии, заразился там малярией и сейчас бы под тремя одеялами там дрожал!

– Серебро! Серебро! Я же знаю, ты меня слышишь! В моих руках – часть твоей силы! Я же унес ее с собой! Что – испугался? И сети расставил. И ловишь меня! Серебро, я приказываю: замри, замри, умри!

Свет. Я не вижу ничего. Кто-то вбежал. Папа. И бабушка. И мама. Все стоят.

– Я – сам гипнотизер! Я не поеду! Не двигаться! Стоять!

– Сереженька, – это бабушка.

Бабушка не поддается. Крадется ближе.

– Бабушка, замри! Я – гипнотизер!

– Уже замерла, – а сама крадется.

– Ольга Сазоновна, стоять, – мама – сквозь зубы и глаза закрыла.

И папа прищурил. Но видно же: некрепко спят.

– Дети! Вы все – дети! Папа, собирай цветы! Тебе десять лет. Собирай! Их тут целое поле!

– Собирай, – мама шепчет.

– Но, Татуль…

– Собирай, прыгай, бегай! – Мама быстрей всех поддалась.

И папа нагнулся и воздух хватает.

– И тебе, мама, десять. Скажи, девочка, громко: сколько тебе лет?

– Десять, – говорит мама.

– Он же горит весь.

– Бабушка! А тебе как раз именно сегодня десять лет исполнилось!

– Почему сегодня? – Бабушка наполовину уже!

– Сегодня, сегодня! – кричит мама, брошку от себя отстегивает и, как медалью, бабушку награждает. – С днем рождения, Оленька! – и целует ее и обнимает, как никогда, как в детстве.

– Надо же! – Бабушка брошку рукавом трет. – Можешь ведь, Наташа, можешь!

– И цветы вот – я собрал! – Папа охапку воздуха держит, не знает, куда деть.

– Расти большая! – Мама за края юбки берется и книксен делает.

– Ему надо ложиться спать в девять! – Ну опять ее в старость несет! – И пить натуральные соки, а не ваши полувитамины!

– Мы к девяти вернемся, – и все цветы на пол уронил.

Вот я сейчас! Вот я всех вас сейчас! Насквозь! Надо делать пассы! Вся же сила – в руках! Я – ОН! Пассы! Пассы-лаю!

– У нас – праздник! За руки! Всем! – Так не может кричать мальчик, я – ОН! И стрелы и молнии из рук: – Папа! Мама! За руки! Водим!

И мама вдруг больно левую хватает:

– Праздник-праздник-хоровод! – и правую тоже, но правая же – папе.

– Я вас! Я вас всех – вас сейчас! – Жаба в груди вздрагивает и клокочет.

– Сереженька, все уже хорошо!

Огромная – а хочет через горло!

– Мы никуда не едем, ну? – Мама тесно обняла всего.

– А-а-а! Гы-а! – Я Олег. Мне пчела горло жалит.

– Папа нам сейчас постель постелит.

И лицо жалит:

– А-а! Гы-а! А!

* * *

Теперь уже из окна весь двор виден. И как Вейцик с Ширявой войдут, сейчас видно будет. Если, конечно, Вейцик прямо из школы не свернет к Чебоксаре. Все лужи как в медных монетах. Потому что березам вот-вот умирать – они и бросают медь, чтобы весной снова вернуться.

Вот где эта муха! Надо же – ползает. Он ей утром крылья оторвал: любит – не любит? Вышло, что Маргоша его не любит. А еще ползает! Крылья были с прожилками, он бросил их рыбкам, но они и не заметили.

Как бабушка идет из школы, тоже видно будет сейчас. Как она куртку несет и втык от Маргоши: «Я же написала, чтобы пришел отец!» А бабушка: «Вот вам от него записка. Я – старый человек, и нечего на меня кричать!» Листья только на макушке березы остались. Стоит без ничего, а не стыдно: ни ей, ни кому. Как слониха в цирке. Хотя в цирке было немного стыдней. Я тебе, муха, сейчас и лапы оторву. Это лучше всего, когда ты уже душа. Ты тогда уже ничего плохого сделать не можешь. И все тебя любят. Как Ленина. Как Саманту. Как Вику, когда она умирала в халабуде.

– Вот, смотри! – Сережа посадил муху на ладонь. – Ты сейчас никому не нужна. Вот, теперь смотри! – он бросил ее в аквариум, она задергалась, заплавала – и сразу три меченосца бросились к ней с вытянутыми губами. Черный самец как будто бы ее целовал в живот, а отливающий зеленым – в щеки. – Вот как теперь все тебя любят!

Но крупнее их была самка. Она сразу смогла всю муху губами обнять и втянуть. Втянула и дернулась, словно бы поперхнулась, но весь ее раздутый живот все равно сверкал улыбкой.

– Серый! Серый! – это Ширява кричал со двора.

Улиточка же, которая спала на боковой стенке, вдруг высунулась и повела рожком. Потому что что-то случилось и она это поняла.

Сережа забрался на подоконник и высунулся в форточку.

Леха с Вейциком запрыгали на скамейке и затрясли над собой сплетенными руками:

– Друж-ба! Друж-ба! – Как два гамадрила, смешно и нелепо.

И Сережа запрыгал, нельзя было не запрыгать:

– Друж-ба! Друж-ба! – и руками им замахал.

Подогнув задние ножки, у кустов тужилась Казя. Ее бабушка помогала ей сморщившимся лицом. Это тоже была дружба. И Сережа еще громче закричал:

– Я сейчас выйду! Я выйду! Не уходите!

Увидеть дерево

Когда девушка, сидящая за банальным, вполне сберкассовским окошком, в третий раз произнесла, что прах уже, уже, уже выдан, может быть, ваш муж получил или кто-то еще из семьи, дочь, сын, вспомните, кто это мог, – ведь квитанции у вас нет, а выдаем мы прах по квитанции об оплате наших услуг, а квитанции у вас нет, тем более, и у нас значится, что прах уже получен, – посмотрите внимательно, чья это подпись, – Саша заплакала.

Подпись в от руки разграфленном журнале была непонятно чья – крючок, закорючка…

А она-то всю раздолбанную, жиденьким цементом залитую дорогу думала, что заплачет в тот миг, когда фарфоровая урна с маминым прахом вопьется в ладони – не тем, поразившим губы холодом, а здешним, обыденным, предметным. От этого и заплачет. Или – не заплачет. Ехала и гадала. С одной стороны, такое, можно сказать, одноразовое событие, на целую жизнь – одно. С другой стороны, и вся жизнь – сама по себе одноразовое событие – а слиплась ведь позабытой в холодильнике рисовой кашей. И уже не выхватить из этого месива рисочки дня. А если и выхватить, то вот – разве что ценой маминой смерти. Но все равно хотелось чего-то еще – разбить подфарник, пусть даже переехать кошку… И вот теперь она рыдала, слезы размазывала рукой – платка в сумочке не оказалось – и бормотала:

– Кому же он нужен, кроме меня? Никому он не нужен. Вы или кто-то, не знаю, вы перепутали прахи! Отдайте мне маму!

– Без квитанции нам с вами вообще не о чем говорить.

– Не хамить! – взвыла Саша. – Не сметь мне хамить! У меня горе! Я дойду до угрозыска! Ты в суде мне будешь отвечать! – и бросила свое большое тело на стойку и, просунув руку в окошко, попыталась выхватить журнал, а из него вырвать лист с закорючкой – уликой.

Девица впилась в ее руку.

Потом обожгло ноги, под самыми коленями. Потом, заломив ей руку, амбал в строгом черном костюме и хлипкий милиционер потащили ее на улицу.

– Подонки! Уроды! – кричала или только хотела кричать.

Спустили с крыльца.

– Зачем же под дождь? Вы бы меня сразу в печку!

– Еще успеешь в печку! – и захлопнули дверь.

Шла к машине, почему-то хромая на обе ноги. Вдруг поняв, что ее, Сашеньку, которую в эти недели жалели и любили так, как жалели и любили один-единственный раз в ее жизни, много-много лет назад, когда она носила Женьку, – ее огрели по ногам дубинкой: сейчас, ее, скорбящую, – сирены не выключила, открыла дверцу и, обложив смиренный окоем пронзительным воем, сидела и курила. Пока хиленький мент не выпрыгнул на крыльцо кукушечкой.

– Который час, сука? Сколько ку-ку?! – и хлопнула дверцей, и газанула так, что его, маленького, накрыло с фуражкою грязной волной.

Потерять квитанцию она не могла, вытащить ее из конверта с рецептами, кардиограммами и прочим хламом было некому. Нынешний Сашин ученый муж – в отличие от второго, покойного, и первого, запойного, – жизнью Сашиной не интересовался, просто сбежал к ней от первой жены, забаррикадировался в маленькой комнате, когда-то бывшей Женькиной детской, и выходил из нее по нужде и с вопросом: «Сашара, чего бы поесть?» Похороны, захоронение то есть, назначенное на завтра, Олег вписал в ежедневник, но попросил позвонить в институт и еще раз напомнить.

Муж, ставший почти соседом, – спать раз в неделю можно и с соседом, а потом все шесть дней изнывать от сосущей под ложечкой пустоты – муж, Олег, не просто же к ней сбежавший, а три года назад совершенно очарованный крупностью ее форм (мужики – все в подкорке охотники), но и крупностью личности тоже: вкусом, юмором, стряпней, темпераментом, общими взглядами на семью как утес в бушующем мировом океане; уверявший, что этот брак, третий в Сашиной жизни, станет тем самым спасительным домиком из камня, который построил себе Наф-Наф, – муж был вне подозрений. Впрочем, стоп! Если он решил отомстить ей, неважно за что, – объезжая рытвину, залитую жиденьким цементом, Саша куснула губу: всегда найдется за что! – лучшего способа выдумать было невозможно.

Ведь мужчины не только охотники. Еще они мстители – так исторически сложилось, иногда – народные, вроде тех, что награффитили на заборе «Ельцин – иуда». Зол в России мужик. Зол от водки, от импотенции, от избытка потенции, от отсутствия водки – зол как сокол. Сначала зол и лишь как следствие – гол.

Хорошо! Это было уже что-то: Олег, стащивший мамочкин прах.

Олег, от которого она давно ничегошеньки не ждала: ни хорошего, ни плохого, – Олег вдруг масштабно заявил о себе, о своем праве на подлость, на месть, на ненависть, наконец, на акт вандализма. И поистине ведь с шекспировским размахом.

Олег, который полгода выклянчивал у первой жены свою собственную библиотеку! И не вмешайся в эту историю Саша: – Ой, Зоя, на грубость нарываешься. А вдруг не того человечка в подъезде встретишь? – он и по сей бы день к ней по книжке выклянчивать бегал.

Первый муж – Сашин тезка, и педагог, и кумир поначалу – вот кто спьяну бы мог. Человек-катастрофа, человек-камнепад, так полно подходивший ей своим темпераментом! В пору токования он посвятил ей целую поэму.

Визави меня Везувий.

От любви я обезумел!

И спустя несколько строф:

Визави меня Этна,

огнедышаща и кометна!

Оба крупные, точно лоси, они смотрелись рядом потрясающе.

В их первую ночь он ошеломил ее, четверокурсницу, срывающимся шепотом:

«Троцкий в конце концов пришел к идее многопартийности!» – «Не может быть!» – «Да, но никому не говори! Он построил совсем бы другой социализм, с человеческим лицом!» – «Шур, ты шутишь!» – «Нет, только это страшно конфиденциально!» – «Шур, поцелуй меня». – «Ты поняла, что я тебе сказал?» – «Да. У меня до тебя был только один Николаев, его выперли еще со второго курса. А с тех пор никого. Честное комсомольское!» – «Никому не говори!» – «Про Николаева?» – «Про Троцкого, дуреха! Кстати, за Николаевым, вероятней всего, стоял сам!..» – «А с чего бы его выперли тогда?» – «За Николаевым, который в Кирова стрелял! Сашка, но если ты хоть где-нибудь пикнешь!» – «Шурушка! Я же обвально, я обморочно тебя люблю!»

Диплом про торжество колхозного строя в Сибири он написал уже вместо нее, потому что она рожала и откармливала Женьку.

Опять же в пору токования фантастический этот человек принес ей в подарок золотые коронки покойного тестя от брака, в котором тогда он еще состоял. Жена попросила сдать золотишко на лом, Шура же очень кстати ввязался в какую-то драку, принес домой всамделишный фингал в пол-лица и страшно правдоподобную – на таком-то фоне – весть о том, что его обокрали. Из этого зубастого золотишка и были отлиты их обручальные кольца.

Ей нравилось быть с ним подельницей, каждое утро, надевая кольцо, она ощущала бодрящий озноб. Доцент, замдекана, колосс, притащивший к ее ногам свою рисковую, душком тронутую добычу, точно кот – полупридушенную мышь, в знак верности и любви – по молодости и глупости ей казалось: в знак вечной любви.

В их медовом году ей нравились даже его пьяные эскапады. Они так пряно приправляли жизнь. Протрезвев, Шурик ничего не помнил, требовал все новых подробностей, каждую малость встречал прокуренным гоготанием: «Врешь, зараза!», и страшно гордился тем, что еще способен глупить и куролесить.

То, что все это с мамочкиным прахом учинил Олег, в голове не укладывалось. Саша сунула сигарету в губы, ткнулась с ней в раскаленную пасть зажигалки… Фильтр задымился – Только спокойно, переверни и зажги по-человечески. Умница! Из первого же автомата позвони Гришику. – Саша подъезжала к кольцевой. – У Гришика – женская интуиция и мужские мозги. Гришик один это в силах понять и раскрутить. Тормози, идиотка! – И это она сделала вовремя. Она – молодец. У нее все получится. Через час они загрузят Олегову библиотеку в Гришкин «рафик», после чего вопрос будет поставлен так: ты нам урну, мы тебе книжки, кандидат неврастенических наук!

Сашину диссертацию Шурик унес с собой – в виде приданого. И ничего – ведь осталась жива. Родедорм запивала водкой – добрые люди научили… После этого ей уже ничего не страшно.

Шесть лет Саша прокакала в старших лаборантах – то есть девочкой на телефоне, – уговаривая Шуру зашиться. Еще два года, втюрившись в Михаила Сергеевича, точно в девушку («Он открыт, Сашка! И он отмечен! А какая у подлеца светлая улыбка?»), Шурик ждал принципиально иных установок, он, видите ли, хотел, чтобы о ее диссертации говорили даже в Париже. Наконец им и в самом деле утвердили по тем временам страшно дерзкую тему – что-то про искривление Сталиным ленинской национальной политики, причем еще в начале двадцатых – кто бы мог такое вообразить? Но Шура уверял, что все именно так и было, притаскивал из архивов исписанные своим вихляющим почерком карточки, читал ей их на ночь: – Только послушай!.. – И вот тут-то чертом из табакерки выскочила узкоглазая и гундосая стажерка из Улан-Удэ.

Апрель стоял как июль, сухой и душный. Мама лежала с первым инфарктом, у Женьки оказались глисты, разбухшие гланды и анализ крови, с которым Сашу отправили прямиком к онкологу. Шурик же цвел, благоухал, с подозрительным прилежанием наведывался к своей старенькой маме, оставался там на ночь, горячо хлопотал о зачислении гундосой стажерки в аспирантуру и, запершись в туалете, учил бурятский язык – а Саша ему по наивности свеколку от запоров терла!

Наконец, случайно наткнувшись на тарабарский учебник, спрятанный за банками с белилами, Саша разом все поняла, брезгливо, точно за крысиный хвост, держась за кончик страницы, вынесла его из ватерклозета… Это и было ее Ватерлоо.

«Сашенька, Вера – одинокий, несчастный человек, страдающий от расовых предрассудков, а микроклимат на кафедре и в общежитии…» – «Ты, что ли, с ней теперь по-бурятски калякаешь?» – «Кроме того, Вера неполноценный человек!» – «Так, это уже интересней!» – «Да, представь себе! Она не чувствует запахов! У нее повреждена носовая перегородка!» – «А нижнюю перегородку повредил ей ты? Или тебя опять опередили?» – «Бесчувственная ты скотина! Цветет черемуха, благоухает сирень, а молодая, красивая женщина ничего этого не ощущает». – «Так! Значит, все-таки женщина. Значит, как всегда, опередили!» – «Где ты – там пошлость, Содом и Гоморра!» (Под этим кодовым названием у Шурика проходили Гриша и Миша, к которым Саша и ехала сейчас, а больше ей не к кому было ехать!) «Можно подумать, где ты с этой курвой, там Ленин и партия, близнецы-братья». – «Так вот, чтоб ты знала: письма Арманд к Ильичу в ближайшее время сделаются достоянием гласности!» – «Никогда! Никогда! Никогда!» – «Я видел верстку, это – потрясающе!» – «Почему? Например?!» – «Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой. И это так больно», – он вдруг сгреб ее, стал целовать, мять, расстегивать пуговки и крючки…

Всю жизнь – пожалуй, что даже еще и сейчас, – всегда ей хотелось одного – преподавать. Не так уж и важно, что именно, важно кому – студентам. Преподаешь ведь прежде всего себя. Весь свой пафос, задор, артистизм, ум, иронию, пыл, жест вспорхнувшей с насиженного колена руки ей хотелось являть. Являть всякий день перед взволнованными, по-детски изумленными и чего-то всегда побаивающимися глазами. Эту смесь обожания и трепета она вдохнула – будто белейшую кокаиновую взвесь – единственный раз, когда Шура позволил ей принимать с ним экзамен. Выбирая дополнительный вопрос для какой-нибудь бледной, прокуренной нимфетки, еще только выбирая – между чем-то малышке, безусловно, неведомым и крайне простеньким, почти газетным, что горохом сейчас отскочит от этих остреньких зубок, – Саша ощущала, как разглаживается кожа на ее лице, как скулы сами собой чуть утягивают уголки губ и вся она, будто Джоконда, лучит силу, умиротворение и тайну.

Позволяя в тот вечер Шурику все, чего ей ничуть не хотелось ему позволять, обнажив всю насыщенность и протяженность собственного ландшафта – знай наших, чай, не бурятское плоскогорье, – она влекла его на себе, точно раненого бойца, – к спасительному восторгу… А он, недобиток, уже тайком перетащивший в общагу половину заготовленных для ее диссертации карточек, уже сдавший в печать под своей и бурятской фамилией две статьи, ей, Саше, законной жене, обещанные, – он бился в ней, будто рыба, попавшая в сети. Ей так казалось. Нет же, рыбкой на вертеле вертелась она сама, дым потроха уже выедал – а вот не чаяла, не чуяла. Выводила Женьке глисты, радовалась ее на спад идущим лейкоцитам, таскала электричкой и автобусом сумки со снедью – в реабилитационный мамин санаторий, зубрила английский и видела, видела, видела свои роящиеся в воздухе руки: девичья часть аудитории следила, конечно, за одним многоцветьем колец, а юноши – те успевали фиксировать и плавность голоса, и налитую округлость плеча, и всполохи коротеньких пухлых пальцев…– Мои сардельки, жалко, кушать нельзя! Все десять кушать хочу! – как говорил покойный Отарик, и целовал их, и в рот их засовывал.

На Волгоградке угодив в то самое, что англичане называют «heavy traffic», – хорошо еще, что сдавать кандидатский минимум Саша начала с английского, я не с марксистско-ленинской философии, ревизию которой уже затевали высоколобые дяди, в то время их было и не оспорить, и не постичь, но Саша пыталась, обложилась журналами, где эти самые дяди, будто старое дедушкино пальто, перелицовывали незыблемое, вырывали друг у друга лоскуты цитат… Кстати, все эти журналы Шурик сам приносил ей из института, ведь сам приносил и корчи ее видел, но, поднабравшись уже азиатской хитрости, не препятствовал: занимаешься – занимайся; вот она и сажала мозги, он же тем временем, застолбив за буряткой тему с совершенно резиновой формулировкой, спешно дописывал последнюю главу, а чтобы никто, так сказать, не мешал, перебрался на месяц к мамаше – объезжать Волгоградский Саша не стала и теперь залипла между бензовозом и КамАЗом, груженным углем. Задраила окна – гарь в салоне сгустилась и только.

Диссертацию Шурик украл потому, что гундосой бурятке без нее был не нужен. Но пpax? Что Олег доказал этой кражей? Что – вандал! Что и требовалось доказать! Требовалось прежде всего ему самому: я не задохлик, я монстр, я моральный урод, я чудовище, я извращенец, садист, пусть даже некрофил, но только не шибзик с зарплаткой через дефис заплаткой в семейном бюджете. Саша почувствовала, как увлажняются глаза. Олег жаждал ненависти и гнева, омерзения, содрогания, чего угодно – Саша шмыгнула носом, – но только не презрения. Олег жаждал ее страсти. И он отчаялся добыть ее иным путем.

Дворники мерно размазывали воду по лобовому стеклу. То, что они познакомились в результате, а вернее, даже в процессе автокатастрофы (Олег уверял, что увидел вдруг тетку, несущуюся с закрытыми глазами и распахнутым ртом, – он сидел в «восьмерке» своего приятеля, на которую Саша выскочила в лоб, по неопытности и гололеду обгоняя широкозадую фуру), то, что все началось их обоюдным аффектом, ее шоком и вообще полнейшей беспомощностью («восьмерка» в последний миг вильнула вправо, Сашину же «волгу» ударило о фуру, снова швырнуло на встречную полосу, завертело и подставило под тормозившую по мере сил инвалидку, так что отделавшиеся испугом Олег и его приятель, выломав заклинившую дверь, вынимали Сашу, тревожно расспрашивали, ощупывали и тащили на одеяле к своему «жигуленку»), – все это с несомненностью свидетельствовало о том, что Олег хочет вновь воссоздать ситуацию их знакомства – в последней, быть может, тщетной надежде возродить из праха ее любовь.

Да. Но по какому праву – из маминого праха?! Саша всхлипнула, ощутила, что больше не может – до крика не может рывками ухватывать каждую новую пядь земли, вновь замирать на отвоеванном вонючем и гудящем пятачке, попробовала перестроиться в левый ряд, он двигался чуть резвее, но «мерседес», отливая металликом, выдавил ее оттуда. С тем же отливом ощетинившаяся морда была и у его владельца.

– Новый русский бультерьер! – она ударила по клаксону, однако его прижатые к носу глазки даже не дрогнули. – Чтоб ты до перекрестка не доехал!

Но он уже опередил ее на полный корпус и жирной складкой на стриженом затылке лыбился в ответ.

Всякий раз говоря очередной своей клиентке – какой-нибудь молодящейся вдове, неловко распродающей антиквариат: – Наше время – время интеллигентных людей миновало, – Саша, сообразуясь с настроением и ситуацией, полновесным выдохом добавляла: – Представьте, ведь я уже докторскую начинала писать! – или: – Если бы меня видели сейчас мои аспиранты! – или: – Какое счастье, что хоть наши мужья не дожили до дней нашего позора!

Отарик – тот, к сожалению, в самом деле не дожил. Их брак был сначала фиктивным, потом дефективным…

А мама и дожила, и вволю успела поликовать. Потому что права оказалась в кои-то веки: настоящую профессию дочке дала. Чуть не пинками ее заталкивала в душный подвал парикмахерской – и это в самое первое студенческое лето, когда до визга хотелось и в стройотряд, и в лагерь под Анапу. Нет, грязные головы мой. И ведь мыла, ревела, а мыла. И уж так от этих головомоек устала, что когда наконец ей доверили инструмент, снова всплакнула и стала разглядывать в зеркале – не клиента, конечно, а совершенно счастливую себя – с ножницами, за настоящей работой!

С ними и разъезжала теперь по клиенткам. Спасибо Отарику – не на своих двоих. Шурик с присущей ему глумливостью именовал этот брак Вторым Интернационалом (очевидно, намекая на его нестойкость и скорый крах), свой же союз с буряткой гордо звал Первым. Народил узкоглазого сына, пристроил бурятку в Консерваторию читать историю религий, то есть тот же самый научный атеизм, но только без прежней аффектации. Зато аффектирует сам: – И ведь сумела, чертовка, перестроилась, овладела! – язык у него повернулся такое ребенку сказать.

«А ты, Женя, ему не ответила: уж если, папуля, она овладела у тебя одним местом, то все остальное?..» – «Ну мама!» – «Что мама?» – «Сначала ведь ты его увела. А потом его у тебя увели». – «А у тебя? У тебя отца не увели?» – «Ты же тоже его увела от Яси и Тоси!» – «Не хамить! Матери не хамят!» – «Значит, ты бабушке не хамишь, да? Ты ей только дерзишь? Ты ее всего-навсего с говном смешиваешь…» – «Не передергивай! И эту манеру взяла от отца!» – «Хорошо еще – не от заезжего молодца». – «Это он тебя научил?» – «Чему?» – «Про заезжего молодца?!» – «Остынь!» – «Он! Или бурятка нагундосила?» – «Когда ты поймешь наконец, что им вообще про тебя неинтересно?» – «Ах, скажите, пожалуйста! Про что же им интересно?» – «Про коммунистические идеи, которые стояли еще у колыбели христианства, как считает папа, и которые так просто, развалом какой-то империи не могут быть отменены!» – «А про меня ему, значит, неинтересно! В самом деле, какая-то парикмахерша, содержащая его дочку!» – «Ну мама! Что ты сравниваешь? Тут крах целой научной системы воззрений, может быть, крах развития всего человечества! А ты…» – «А я со своим мелкотравчатым крахом, да? Они украли мою диссертацию! Они сломали мою научную карьеру! И ты, все это зная! Ты!..» – «Ой, мам, но Вера – чума». – «А я тебе про что?» – «Ты совсем про другое. Вера говорит, что двадцать первый век будет определять собой желтая раса, поэтому христианство будет вытеснено буддизмом, который уже и сегодня является религией интеллектуалов». – «Ты что – ходишь на ее лекции? В глаза мне смотри!» – «Это она папу загружает. А он ей: „Врешь, чмо юртовое!“ Интересно, „чмо“ – это что?» – «Не знаю. Меня он звал „чмо кукурузное“. – „Хи-и-и-и! А похоже! Извини! Хиии-ии!“


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю