Текст книги "Брысь, крокодил!"
Автор книги: Марина Вишневецкая
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
И теперь-то я знаю, что это так.
А в «Слове о целомудрии» у него есть еще и такая помета. Сейчас… Вот:
«Не забывайся, юноша! Я видел, что некоторые от души молились о своих возлюбленных, будучи движимы духом блуда, и думали, что они исполняют долг памяти и закон любви».
И понимаете, что получается? Когда я из самых, казалось бы, чистых побуждений о Косте молюсь, которого сама я всей душой простить до сих пор не могу, но молю, чтобы его Бог простил…– понимаете, что получается?
Это все настолько важно. Мне хочется, чтобы вы тоже это почувствовали: в каком страшном заблуждении мы проводим свою жизнь, день за днем, минуту за минутой. Помните, раньше на набережных, на морских курортах, сидели умельцы и вырезали из черной бумаги портреты отдыхающих в профиль? И теперь представьте, что вы кладете такой свой портрет на черную же бумагу и рассматриваете его. Это и есть наша попытка понять свою жизнь без помощи Бога, без света Его истины.
Продолжаю запись на другой день, тридцатого марта две тысячи второго года.
Я дважды прослушала уже мной записанное. Столько слов, а по сути не сказано почти ничего. Но стирать не буду, потому что в нескольких местах мой голос очень уж точно выражает меня такой, какая я сейчас есть.
Девятнадцать лет я прожила в браке с человеком, который был мне и другом, и любовником, и отцом нашей Леночки, очень хорошим отцом. Это я уже потом, когда сказала ему, что полюбила… нет, я сказала, что встретила одного человека… а Валера меня огорошил, что за время нашей семейной жизни имел несколько связей с другими женщинами… Но сама я все девятнадцать лет искренне считала, что у нас идеальная семья, дом, полное понимание. Я не знаю, как описать Валеру в двух словах. Хороший, заботливый, довольно унылый человек, временами довольно-таки язвительный. Сейчас он ведет со своей новой женой группу ребёфинга, это такие дыхательные медитации, очень модные в последнее время, особенно на Западе. И опять хорошо зарабатывает. И очень мне материально сейчас помогает. Большое спасибо ему за это…
С Валерой мы учились вместе в Московском энергетическом институте. Я приехала из своей Тмутаракани, а он всегда, с рождения был москвичом. И когда он на первом же курсе решил, что я обязательно буду его женой, он сразу стал меня гасить. Знаете, как в волейболе выпрыгивают над сеткой и резко мяч гасят. Потому что к третьему курсу (это я уже спустя много лет на фотографиях разглядела) вся моя мальчуковость с меня сошла, получилась, можно сказать, приятная, видная девушка. На полголовы выше Валеры. Но внутренне я продолжала ощущать себя угловатым подростком. И Валерка, вместо того чтобы меня, что называется, расколдовывать, нет, вот он старательно мне внушал, что я отнюдь не красавица, что свитер мешком удачно скрывает покатость моих плеч, что длинная шея – это просто смешно, ее лучше поглубже втянуть, а толстые ляжки – спрятать. И я садилась, а платья тогда носили выше колен, и судорожно натягивала подол на коленки. Я только сейчас понимаю, какой идиоткой казалась. И какой недотрогой. А Валере только это и было нужно, чтобы никакого вокруг меня ажиотажа. И еще, как я сейчас понимаю, ему нужна была дурочка, перед которой он бы мог демонстрировать свою сверхполноценность. Потому что отец у него был из военных, с самого детства его подавлял, а Валерка был еще в школе диссидентского склада человек, и на почве идеологии они с отцом всю жизнь были на ножах. Но мне поначалу эта его резкость, смелость… он, например, никогда не ходил на выборы, говорил: «Свои 99,9 процентов блок коммунистов и беспартийных получит и без меня!» – а ведь за неявку к избирательным урнам могли и в институт написать, а там и из комсомола турнуть, – меня эта смелость тогда поражала. Да он и на комсомольские собрания практически не ходил. Я даже не знаю, почему это ему сходило.
И вот Валерка настолько мне внушил, что я никому, кроме него, не нужна, что когда за мной стал ухаживать один очень интересный парень, Валерка мне и говорит: «Ты что, не понимаешь, что это он на спор? Посмотри на себя и посмотри на него!». И вот, представьте, я всей душой в это поверила. А уже потом, когда было десять лет выпуска и мы у одной нашей девчонки по этому поводу встретились, выпили, этот парень – уже не парень, уже кандидат наук, доцент нашего же факультета, он всегда был большая умница, ленинский стипендиат, а какой веселый, остроумный, все КВНы были на нем, глаза живые, улыбка теплая, – и вот он мне вдруг говорит: «Сырома (это меня так в группе называли), как же я по тебе, Сырома, подсыхал!» А мне, я помню, он тоже нравился на первых курсах больше Валерки. Намного больше. Но он, как и я, тоже был немосквич. И, я думаю, в нем этот инстинкт – жизнеустройства – тоже сработал.
Я почему все это так длинно говорю? Когда мне был сорок один год и я встретила Костю…– человека, который мне показался моим, единственным человеком… и вся моя жизнь снова стала любовью, как это было со мной уже однажды в четырнадцать лет, – и даже моя Леночка мне вдруг стала лишней! – и вот оказалось, что мне абсолютно не с чем это сравнить. Разве только с полудетским, смешным украденным счастьем Фединых губ на лице. Господи, прости меня, многогрешную. Скорую на слезы и ласковую…
Самый конец записи я немного сейчас стерла. Чтобы слезы убрать, но, может быть, стерлось и последнее слово, не знаю… Надо было, наверно, сразу все сказать как есть, – тогда про состояние моих нервов будет понятно: уже девять с половиной месяцев я лежу, прикованная к постели с парализованной нижней половиной тела. На ногах, но только в кончиках пальцев, недавно появилась чувствительность. И мне это дает большую надежду. Такое слово, которое обычного человека пугает: метастазы, – а для меня это мой диагноз: метастазы в позвоночнике. Но после первого курса химиотерапии мое положение стабилизировалось, а после второго, как я уже сказала, даже возникла некоторая надежда. И теперь мне нужно выровнять показатели нескольких анализов, чтобы быть готовой пройти через третий курс. Это, конечно, малоприятные для постороннего человека подробности. И я постараюсь, чтобы их больше не было. Потому что, когда говорит больной человек, веры ему намного меньше. Людям кажется, что это не он, что это болезнь за него говорит. Но на самом деле люди так защищают себя от правды, которая этому человеку уже открылась, а им, пока они еще здоровы, суетятся, бегают, радуются по пустякам, – их эта правда еще страшит.
Теперь я хочу уточнить некоторые моменты своей биографии. И мне даже самой интересно послушать, какие я дам себе оценки – со всей ли строгостью. Хочется, хочется себя, любимую, пожалеть.
Валера мне казался прежде всего настоящим другом, и это ведь до сих пор подтверждается. Так что я и сейчас не могу сказать точно, было ли мое замужество ошибкой. А если бы я, например, рискнула из Москвы уехать, распределилась, как многие наши немосквичи, в тот же Куйбышев, или Волгоград, или в Вологду, – как повернулась бы моя жизнь? Не встретила ли я там бы свою большую любовь? Я ведь только теперь понимаю, что я с этим ожиданием подспудно прожила целую жизнь. Что когда мне в три года Юра, мой старший брат, сказку читал любую – хоть про царевну-лягушку, хоть про крошечку-хаврошечку, – в меня закладывалась определенная программа, древнее человечество из своих тысячелетних глубин кодировало всю мою дальнейшую жизнь. А я жила и об этом не знала. Я, правда, помню, что когда Леночке эти же самые сказки читала, в меня подобная мысль закрадывалась: что вот теперь она станет искать, ждать своего принца, что эта установка через меня уже в нее попала, а хорошо ли это? Но эта легкая тревога моей судьбы уже не касалась, она была связана только с Леночкиной. И, таким образом, я снова ничего ровным счетом про себя не поняла.
И еще раньше судьба мне тоже дала важный намек, когда я летом после третьего курса приехала к матери. На улице, прямо в один из первых же дней, я встретила Федора. Он только окончил техникум связи. И у него был месяц перед началом работы. И вот мы опять втроем с моим средним братом стали, как теперь говорят, тусоваться. То ездили на рыбалку, то ходили за грибами или просто на речку купаться… Федя уже был женат, не на Свете, его жену звали Мариной, она сидела с грудным ребенком. А я тогда почему-то считала нормальным, что он не помогает ей, а шляется с нами.
И вот я снова впала в состояние яблочного червя на все две недели, которые Федя был рядом. Я сравнивала его с Валеркой и с сокурсником, который мне нравился больше Валерки: в Федоре не было ни их ума, ни их начитанности, воспитания, ни их душевности. Но ничего этого мне и не было нужно, когда Федор был рядом. Мне было достаточно видеть его крепкое гибкое тело, как оно упорно бьет ногой по стартеру мотоцикла, как тащит к костру сухое дерево, как надевает на ветку кусочки мяса вперемежку с луком и помидорами, как оно выхватывает рыбку из реки и как вдруг бестрепетно и пристально смотрит на меня – долю секунды, а дольше я бы просто не вынесла. Это все было так сильно: его глаза как будто вспарывали мне нутро, он вспарывал его ножом рыбе, а я трепыхалась. А потом, уже дома, – все как по писаному! – делалась сострадательной, скорой на слезы и ласковой. Мать приносила с работы, для приработка, плоские картонки, их надо было складывать в коробочки для лекарств. Я сидела, их складывала, подолгу, часами, и умилялась, какой же я молодец, что не в клубе на киносеансе… А на самом деле прострация, в которой я тогда находилась, переполняла меня лучше любого кино. Перед моими глазами постоянно висело или Федино лицо, или его телодвижения. Это был такой силы мираж, и я с неизбежностью проваливалась в него, как в нашем городе люди изредка и до сих пор проваливаются под землю, потому что внизу, под нами, находятся еще перед войной выработанные, залитые водой шахты, штольни давно заросли кустарником, и либо дети шляются за городом и в эти штольни проваливаются, либо бывали и такие случаи, как, например, в начале шестидесятых: на соседней с нами улице ночью под землю стал уходить целый частный дом, детей успели выпихнуть, потом родители сами через окна выскочили, а бабушка-старушка так и ушла в преисподнюю… Это было такое мое сильное впечатление детства: зима, снег, мороз, а мы буквально взмокли от страха, но не уходим, стоим над этим черным провалом, на другой его стороне высится уборная, которая одна во всем дворе и осталась, провал немного дымится и припахивает чем-то кислым, теперь я так понимаю: это был газ, метан, но взрослые уже устали нас, мелюзгу, отгонять, и мы им дышали сколько хотели, а потом было все: и голова болела, и рвота… Но не такая уж это была расплата за небывалое, жуткое счастье – постоять на самом краю земли.
И от Феди я уезжала примерно с тем же чувством – головокружительного стояния возле края. За день до моего отъезда он пригласил меня в клуб связистов на танцы и во время медленных парных, я думаю, чисто из зоологического интереса то водил пальцем у меня под затылком, а то вдруг опускал ладонь всего на пядь ниже талии, но я от всех этих новшеств настолько цепенела, – у нас в краеведческом музее хранится каменная фигурка так называемой первобытной Венеры – с места наиболее древних стоянок людей в нашем районе, так вот, я в тот вечер была еще более окаменелой, чем она… И единственный вывод, который я смогла из этого лета сделать, что, конечно, мне надо выходить за Валерку. Потому что я все еще была угловатым подростком, а мне это было уже тяжело, как короста, как панцирь, мешавший моему общению с людьми, а главное – моему профессиональному росту. А я хотела прийти на завод, куда меня распределят, и чтобы уже испуганно не натягивать юбку на колени, я же видела, от этого и другим делалось немного не по себе. Мне очень тогда хотелось стать настоящим специалистом. Чтобы вообще все забыли, что я женщина. И относились ко мне только как к человеку. Я помню, как мы с Валеркой тогда пошли в кинотеатр смотреть «Белое солнце пустыни» и я в первый раз разглядела, как устроена паранджа, и вдруг представила себе, что иду в ней по улице и всех вижу, всех наблюдаю, а меня не видит никто, и нет этой липкости взглядов, без которой мужчины ведь не ходят по улицам, и чем они старше, тем эта липкость гуще, чернее, иногда совсем уже деготь, и ты приходишь домой и еще полдня от него отмываешься, а в парандже ты идешь, и нет в тебе плоти, ты – птица небесная.
Потому что человек слаб и пророк Мухаммед это хорошо понимал. И Иисус Христос понимал это не хуже. Но Он верил, что человек способен сделать над собой усилие, стоит ему только задуматься и осознать простые слова: кто смотрит на женщину с вожделением, тот уже прелюбодействовал с ней в сердце своем. И ведь что характерно, что это сказано именно про мужчину. Я специально перечитала Евангелия под этим углом. И я увидела то предпочтение, которое Иисус Христос отдает женщине. Он даже блудницу противопоставляет фарисеям в ее пользу. А как развиваются сами трагические события? Ни одна женщина не предала Иисуса Христа. А когда апостолы в страхе перед наказанием разбежались, жены-мироносицы, наоборот, явились к Нему… А разве это неудивительно, что, воскреснув, Иисус Христос самой первой явился опять женщине – Марии Магдалине и потом еще женщинам-мироносицам, чем и открыл им самым первым главную истину христианства.
Другое дело, что все это было, конечно, по Его бесконечной милости, а не по нашим заслугам.
С Валерой мы поженились сразу после четвертого курса. Но еще год жили фактически порознь. Он дома, а я в общежитии. Потому что к его родителям я никак не могла приспособиться. У нас в доме все говорилось в лицо, пусть с криком, но все было открыто. А у них в глаза: тю-тю-тю, угощайся, а за спиной: скажи своей жене, чтобы она с наших полок в холодильнике не брала… Я месяц пожила в этом лицемерии, а потом опять вернулась в общежитие, хотя меня из него и выписали уже. Но место там было: как раз из нашей же комнаты одна девочка переехала на квартиру.
Валера специально распределился в строительную организацию, потому что там очередь на жилье шла намного быстрей. И ребенка мы завели, потому что с маленькими детьми у них давали вне общей очереди. Леночка родилась в восемьдесят первом году, а в восемьдесят втором мы уже въехали в однокомнатную квартиру в районе Измайлово с прекрасным видом на лесопарк.
А я до выхода в декрет полтора года успела отработать на заводе, в отделе главного энергетика. И я уже поняла, что эта работа не для меня, что эта монотонность, бессмысленное общение с энергонадзором, поверка счетчиков, борьба с мастерами за экономию электроэнергии – вся эта рутина меня гасит. И постепенно во мне стала зарождаться мечта о какой-то другой профессии – может быть, социолога или психолога. Тогда только-только к этим профессиям стал возникать в обществе интерес. Но Валера ничего и слышать об этом не хотел. Он хотел, чтобы я сразу родила еще одного ребенка, и мы бы тогда могли улучшить свое квартирное положение. И еще, как я это потом стала понимать, он очень хотел сына. Когда у него потом появился племянник, он с таким восторгом мне говорил: смотри, у Никиты в шесть месяцев уже характер, а у Лены этого не было! смотри, ему только год и два месяца, а он уже штепсель в розетку вставляет, он все кнопки на стиральной машине знает, а Лена так не могла.
А я этого слышать не хотела! Чтобы снова пеленки, ночи без сна и, главное, – этот постоянный страх за маленькую жизнь, которая, я же помню, сколько раз мне это казалось, вот-вот выскользнет из полуобморочного, обмякшего тельца. А коклюш, когда нам не ставили правильный диагноз, потому что в Москве не должно было быть инфекционных болезней? В Москве тогда открывался какой-то международный фестиваль. Ребенок буквально погибал, а врач лечила нас от ОРЗ! И если бы мне соседка не подсказала частного доктора – прости, Господи, ведь мы успели и детей этой соседки коклюшем заразить! – я не знаю, чем бы все кончилось.
Еще я себя тем, конечно, оправдываю, что не сделала ни одного аборта. Валера меня в этом смысле жалел, предохранялся, а потом уже появилась и оральная контрацепция. Но как мне теперь саму себя правильно оценить, свое упорное нежелание иметь еще детей, я не знаю. Тетю Валю послушать, она права: родила бы, как твоя мать, троих, и здоровая была бы, и семью не разбила, – нравится, да? разлеглась барыней, а мать-старуха бамперсы из-под нее выноси!
Чего я боюсь сейчас, так боюсь… это живому, на двух ногах бегающему человеку нельзя понять, – как я сильно ада боюсь. Все равно в моем рассказе, который я хотела вести по пунктам, все спуталось. Я сейчас передохну немного и расскажу, как Элла Игнатьевна видела ад.
* * *
В июле две тысячи первого года, когда я от химии еще наотрез отказывалась, Лида, Балерина теперешняя жена, благодаря своим медицинским связям, устроила меня в хоспис – умирать. Это был протестантский хоспис, но они клали людей вне зависимости от их вероисповедания. Там были такие чистенькие палаты на двух человек и по сравнению с другими больницами совсем другая атмосфера, там даже комната была, где можно было слушать классическую музыку, смотреть альбомы с видами городов, с репродукциями картин… И там не то что разрешали, они даже просили, чтобы в палате на стенах висели фотографии родственников или великих людей, которыми ты восхищаешься, и обязательно твои собственные фотографии, из молодости, из детства. И пожалуйста, кроме мебели – любые дорогие тебе предметы из дома. Всего таких палат на двух этажах было пятнадцать. Потому что, оказывается, больше тридцати человек в таких заведениях содержать не рекомендуется: чтобы больные не сталкивались со смертью слишком часто. И, видимо, так устроил Господь, что моей соседкой была Элла Игнатьевна, женщина мне близкая и по возрасту, и по уровню образования. У нее было заражение крови. Ей после перелома ноги делали операцию и, когда ставили пластину, внесли инфекцию. Она сама была медицинским работником, и про свое состояние все понимала. Это было безнадежное состояние. И она поэтому мне говорила: зачем ты берешь на душу грех? ведь ты можешь сделать химию! Бог дает тебе шанс.
А сама она пришла к Богу, можно сказать, на моих глазах. А до этого, как и я, всю жизнь прожила атеисткой. И я хочу сказать, что если, кроме рождения Леночки, в моей жизни и было чудо, то вот… я вам сейчас о нем расскажу.
Это было на второе утро моего там пребывания. Мы еще фактически не обменялись с ней ни единым словом. Она видела, что я не могу разговаривать. Я тогда физически не могла строить фразы. Все жизненные мотивы исчезли, слова было не на что собирать. Я могла только отвечать медсестре «да» или «нет». И когда Элле стало плохо, она потеряла сознание, я этого не увидела. Я только краем сознания отметила, что вошла медсестра, а потом она вернулась с врачом и они делают ей какой-то укол. Весь день после этого мы обе молчали. Но я все-таки уже посматривала на нее, чтобы ей опять не стало плохо. И видела, как она сидит, подложив под спину подушки, и что зрачок у нее во весь глаз. Но я-то без чужой помощи сесть уже не могла и, помню, я тогда механически думала: ей все равно лучше, чем мне. А она еще и всю ночь либо сидела, либо стучала костылями по коридору, потому что не хотела, боялась заснуть.
А спустя три дня она приняла крещение, этот хоспис был протестантский, и православного батюшку надо было ждать до воскресенья.
И уже потом, когда мы подолгу стали с ней разговаривать, Элла мне рассказала, что видела ад. Что в тот день, когда у нее на несколько минут отключилось сознание, ей его показали. Она ведь сама была врач, обычный участковый врач, у нее на участке люди и с белой горячкой в окна бросались, и с наркоманами она сталкивалась, она прекрасно понимала, что такое бред или галлюцинация. И она говорила: когда человек возвращается в реальность, галлюцинация меркнет, а реальность снова делается яркой, полноценной. Но то, что видела она, то место, в котором побывала, было намного отчетливее нашего мира. И, наоборот, здешний мир после того стал ей казаться более призрачным.
Сначала она куда-то очень быстро уносилась во тьме, и ее душевная боль нарастала. Это боль была большой безысходности и силы, на земле этого даже не вообразить – боль от вины, но не конкретной, а всеобъемлющей… и была абсолютная, ясная уверенность, что эта боль будет всегда и ни на йоту никогда не уменьшится. Потом вокруг появился неяркий серебристый свет и какое-то стерильное пространство без единой пылинки, и в нем возникло чувство как будто еще более невыносимое… Но Элла говорила: в аду нет степеней, и чувства хотя бы малейшего облегчения там тоже нет. Просто к ее первой муке приложилась еще одна – это был ужас отдельности ее и всех остальных друг от друга, когда от одного существа к другому вообще не идет никаких токов. Она сказала: мир без любви. Все существа там имели вид немного коконов, немного эмбрионов, у них не было никакого различия в выражении лиц, никакой мимики… вот как сейчас показывают детям – у телепузиков! И когда она поняла, что ее отпускают обратно, ей это было сказано, но без помощи слов, – она испытала такой прилив надежды на спасение – не здесь, не в этом мире, конечно, – она испытала такой прилив сил, что все три недели, которые я провела с ней рядом, я жила как будто бы не с умирающим человеком, а который только готовится жить. Потому что ей было дано увидеть и пережить то, что сделало ее веру незыблемой. Ведь спасение бывает нам дано не только по нашим заслугам или нашим молитвам, а еще и по благодати. И надежда на благодать, по крайней мере я это так понимаю, этим удивительным путешествием Элле Игнатьевне была дана.
И еще я хочу сказать, что эта ее вера, взявшаяся словно из ничего, прямо на моих глазах, как столп света, – а свет этот есть всегда, а мы сидим в темной комнате и не понимаем, что он есть – там, за плотной шторой, что надо сделать всего несколько шагов и штору откинуть, – эта ее вера и меня тоже понемногу стала укреплять. И я согласилась, чтобы меня перевезли на Каширку, и там я приняла первый курс химиотерапии.
А когда теперь у меня в пальцах появилась чувствительность и это изумляет врачей, которые давно уже мне в душе подписали приговор, а я только и жду, чтобы встать на костыли, и я знаю, что однажды обязательно встану, – этим я прежде всего буду обязана Элле Игнатьевне, – упокой, Господи, ее душу, – вслед за ней я стала читать первые в своей жизни молитвы, в ней я впервые увидела человека, преображенного верой: как ей все вдруг стало нетрудно, даже звонить своей матери, чтобы ее поддержать, – чего раньше она вообще не могла. И стала настолько опекать меня…
Дверь?..
Мам! Это ты? Уже?
* * *
Сегодня я вкратце расскажу оставшуюся часть своей жизни. В плане это называется так: 1988-98 годы, как я решила сделать карьеру и забыла обо всем остальном.
Понимаете, я очень близко приняла к сердцу перемены, которые с приходом Горбачева стали происходить в стране. Особенно когда Леночка пошла в школу и мне пришлось с завода уволиться и первый класс сидеть с ней дома, я стала целыми днями смотреть телевизор, все эти напрямую транслировавшиеся съезды народных депутатов, выступления безукоризненного Собчака, умницы Афанасьева, академика Сахарова, человека, на мой взгляд, святого, не знаю, может, мне как верующей и грех так говорить, но до чего же он похож на Николая Угодника! И то, что маленький подвиг правоведа Казанника случился прямо на моих глазах – все это на меня очень сильно действовало. Я поняла, что мне тоже надо менять свою жизнь. Что я не могу вернуться на завод, в эту рутину… Мне был тридцать один год, а мне все еще казалось, что моя жизнь не началась. Я решила получить второе – юридическое образование. Но Валера тут же стал меня в этом вопросе гасить: какой из меня может получиться юрист при моей-то застенчивости, при моем косноязычии и опять про то, что лучше бы родила еще одного ребенка. Потому что, конечно, Леночка подрастала и в одной комнате нам уже в самом деле стало тесно.
Но потом перемены, начавшиеся с приходом Ельцина, очень многое поменяли и в нашей жизни. Под Москвой началось коттеджное строительство. И так получилось, что Валера одним их первых стал осваивать этот Клондайк. Совершенно неожиданно у нас появились хорошие, можно сказать, даже очень хорошие деньги. Но в дальнейшем удержаться в этом бизнесе Валера не смог, хотя и работал в команде, и не был в ней ни первым, ни даже вторым человеком. Но его диссидентская закваска дала вдруг неожиданные плоды. В начале 90-х еще фактически отсутствовало юридическое обеспечение их деятельности, государственный рэкет откровенно соперничал с рэкетом бандитским, некачественные стройматериалы и некачественное выполнение работ еще приносили строителям баснословные доходы, и в связи со всем этим мой муж стал тяготиться каждым прожитым днем, он говорил: нельзя жить, не уважая себя. И я, с одной стороны, его понимала, я даже его в глубине души уважала за это. Но мне тогда уже было тридцать пять лет, и я считала, что это – мой последний шанс изменить свою жизнь. И то, что Валера в этом новом бизнесе себя как личность начал терять, по вечерам стал выпивать (это у нас называлось «снять напряжение») и, значит, перестал на меня давить, – я решила этим воспользоваться. Этим и, конечно, еще деньгами. И поступила на платное двухгодичное отделение юридического института. А еще мы смогли к тому времени купить трехкомнатную квартиру возле метро «Семеновская», в доме с улучшенной планировкой. А кроме того, у меня появилась возможность регулярно посылать деньги маме и периодически Юре, моему старшему брату, у которого в двух семьях росли уже четверо детей, а зарплату ему на заводе керамических изделий выдавали главным образом посудой, и они со второй женой все выходные стояли вдоль трассы в надежде ее продать.
Мне тогда искренне казалось, что у нас в жизни все хорошо. И сейчас мне это так странно. Но я же видела, как тяжело живут вокруг люди, как растерялись в новой жизни наши многие сокурсники. А мы вписались, нам удалось! И то охлаждение, которое между Валерой и мной в эти годы стало происходить, я объясняла, во-первых, тем, что Валера тяжело работает, во-вторых, что с годами любой брак вырождается в привычку, а в-третьих, нашими с ним идейными разногласиями. В начале 90-х годов очень многие люди, и я в том числе, были охвачены эйфорией скорых перемен: да, сегодня царит еще правовой беспредел, но ведь завтра, как раз когда я получу свое чаянное образование, Дума примет правильные законы и начнется новая жизнь. Спустя почти десять лет меня поражает та моя подростковая наивность. Но пример Польши, успехи трех ставших независимыми республик Прибалтики, я помню, не только меня – всех очень тогда воодушевляли. А Валера уже и тогда видел всю гнилость зарождающегося у нас режима. Он говорил, что Шахрай в переводе с украинского – мошенник, шулер, и что Чубайс – тоже шахрай. А я этого слышать про демократов, за которых на всех выборах от всей души голосовала, не могла и спорила до хрипоты, и на этой почве у нас легко вспыхивали конфликты.
Как только мне удалось устроиться на работу, а помог мне опять же Валера, – юристом в одну недавно образовавшуюся строительную компанию, – сам он с работы уволился. Выкатил из гаража свой старый «жигуль», хотя уже давно пересел на «опель», и несколько месяцев зарабатывал извозом. Потом вдруг уехал один на Кипр (тогда я еще не знала, что не один), вернулся отдохнувший, веселый. Пить перестал. Я была очень приятно удивлена, как у него легко прошла эта привычка (а на самом деле это Лидия делала ему на Кипре и иглотерапию, и работала с ним как экстрасенс). После чего один наш сокурсник устроил его работать к себе в автосервис. И вот я с изумлением видела, что мой Валерка оказался этим вполне удовлетворен. Я ему прямо тогда говорила: чтобы у мужчины, еще не достигшего сорока лет, в самом расцвете возможностей и сил, уже понюхавшего и денег и власти, совсем не было амбиций? Но у него на все, что от меня тогда исходило, появилась такая кривая ухмылочка. И полноценный диалог между нами стал вообще невозможен. У него появилась страсть к книгам по философии, по восточным религиям, и вот он или запойно читал или встречался с Лидией, мне говорил, что у него сверхурочные дела, клиент вызвал на дачу, а я ему верила, как себе.
И еще, конечно, в том, что между нами происходило, свою роль стала играть моя новая работа. Дело было не в том, что я должна была параллельно осваивать и практическую юриспруденцию, и строительный бизнес. Такого рода трудности меня как раз не страшили. Проблемой стало другое. Когда я устраивалась на работу, Игорь Иванович, наш президент, прямо меня спросил: а вы сможете давать взятки? И я помню эту повисшую минуту тишины, как на руинах. За эту минуту я передумала, мне кажется, обо всем: вплоть до того, что кодекс Юстиниана (шедевр древнеримского права) был заново открыт европейцами еще в двенадцатом веке и для его изучения тогда же специально был создан Болонский университет, а наша судебная реформа постигла Россию только семь веков спустя и по историческим меркам очень скоро была заменена революционной целесообразностью, чего же можно хотеть от нашего кособокого, посткоммунистического капитализма? и главное – если я на самом деле стремлюсь стать в новой профессии специалистом, я должна погрузить себя в самую гущу жизни, кто-то же должен разгребать эти авгиевы конюшни. Но сильнее всего, мне кажется, мной двигал мой мальчуковый рефлекс – мое желание доказать Валерке, что он не смог в этой сфере выжить, а я смогу. И после всех этих мыслей или, даже вернее, импульсов я сказала: «Игорь Иванович, все, что будет нужно для дела, конечно! я готова!»
Но на самом деле я к этому ну настолько готова не была, что первое свое дело проиграла, про второе я тоже считала, что мы обречены его выиграть в нормальном состязательном процессе… И снова ошиблась. И тогда уже Игорь Иванович дал мне телефон человека в апелляционной инстанции, дал для нее конверт, причем с суммой, которую я никогда в жизни в руках не держала… Мы договорились встретиться на Суворовском бульваре, деньги лежали рядом со мной на лавочке в темной целлофановой сумке. Рядом со мной села очень полная женщина, одетая, как школьная учительница, знаете, в такой синтетической белой блузке с большой круглой брошкой под воротником, в цветастой шелковой юбке и при этом еще и в темных чулках! Я, помню, испуганно переложила от нее пакет на другую сторону. И вдруг эта женщина мне говорит: «Вы от Игоря Ивановича?» А я подумала: ну мало ли сколько есть Игорей Ивановичей на свете, и говорю: «А вы от кого?» И тогда она на меня тоже испуганно зыркнула, встала и пересела к другой женщине, на соседней лавочке… и, смотрю, уже к ее хозяйственной сумке приглядывается. А та за свою сумку, видимо, тоже испугалась. Хвать ее и переставила на другую сторону. А меня и смех немного разбирает, но больше, конечно, – испуг: что я наделала? Мобильника у меня тогда еще не было, я бросилась к автомату: Игорь Иванович, так и так… А он на одном мате уже, мол, если мы этот канал потеряем, он меня не то что уволит, он меня асфальтом закатает… И я через весь бульвар бежала, уже почти на Калининском ее догнала: «Ради Бога, говорю, меня извините! У меня в тот момент еще не было всей суммы, понимаете… деньги все-таки немаленькие». И надо было видеть ее лицо и как она у меня этот пакет прямо выхватила – пятнадцать тысяч за одно несчастное дело, а костюм приличный купить себе не могла. И ни звука, даже «спасибо» мне не сказала. А я пошла в первое же попавшееся кафе и заказала сто граммов коньяка.