Текст книги "В садах Лицея. На брегах Невы"
Автор книги: Марианна Басина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 22 страниц)
Пушкин ничего не сказал, только попросил огня. Он ушел в свою комнату и лег на рассвете.
«Это не исправляет дела»На следующее утро Пушкина вызвали к петербургскому генерал-губернатору графу Милорадовичу.
М. А. Милорадович. Литография Г. Гиппиуса. 1822 год.
Пушкин понял, что правительство, которое он так дерзко обличал, не дремало и лишь притворялось спящим. Теперь оно обратило к нему свой недремлющий взор. Что ждет его? Он жаждал явной кары как восстановления чести. Но если действительно Сибирь… Не слишком ли высокая цена, чтобы оправдать себя в мнении общества? А что может быть Сибирь, он не сомневался. Он знал историю. Российские монархи не церемонятся с неугодными писателями. Если бы не смена царствования, Новиков погиб бы в каземате, Радищев в Сибири, куда их загнала «просвещенная» Екатерина.
Очутиться в Сибири и ждать смены царей… Перспектива неутешительная. Александр I не стар, и могут пройти десятилетия, пока он наконец отправится к праотцам.
Но как поступить? Пожалуй, прежде чем идти к генерал-губернатору, следует посоветоваться с его адъютантом.
Адъютантом Милорадовича был полковник Федор Николаевич Глинка. Тот самый поэт Федор Глинка, который бывал вместе с Пушкиным в зале с зеленой лампой у Никиты Всеволожского.
Ф. Н. Глинка. Гравюра К. Афанасьева.
Глинка тоже жил в Коломне, на Театральной площади, в доме Анненковой. Пушкин заходил к нему на литературные вечера.
Да, именно Глинка мог дать полезный совет. Он был умен и добр, от души расположен к Пушкину. И была еще причина, которой Пушкин не знал. Состоя в «Союзе Благоденствия», Глинка играл не последнюю роль в том опасном поединке, который вели с правительством члены тайного общества. Глаза и уши губернатора, его чиновник по особым поручениям, Глинка по своей должности надзирал за состоянием умов, собирал городские слухи. А как член тайного общества представлял эти слухи в соответствующем виде. Он действовал как разведчик во вражеском тылу, тем более опасный, что начальник ему верил. Они прекрасно ладили и давно служили вместе. В 1812 году при боевом и бесстрашном генерале Милорадовиче состоял боевой и бесстрашный адъютант Федор Глинка, награжденный за храбрость Золотым оружием. Получив новое назначение, генерал взял адъютанта к себе.
Выйдя на Театральную площадь, Пушкин еще издали увидел Глинку, который шел ему навстречу.
«Я к вам».
«А я от себя».
Глинке бросилось в глаза, что Пушкин бодр и спокоен, но несколько бледнее обычного и не улыбается ему, как всегда при встрече.
Они пошли вдоль площади, и Пушкин заговорил: «Я шел к вам посоветоваться… Слух о моих и не моих (под моим именем) пьесах, разбежавшихся по рукам, дошел до правительства. Вчера, когда я возвратился поздно домой, мой старый дядька объявил, что приходил в квартиру какой-то неизвестный человек и давал ему пятьдесят рублей, прося дать ему почитать моих сочинений, и уверял, что скоро принесет их назад. Но мой верный старик не согласился, а я взял да и сжег все мои бумаги… Теперь меня требуют к Милорадовичу! Я знаю его по публике, но не знаю, как и что будет и с чего с ним взяться. Вот я и шел посоветоваться с вами…»
Они остановились и обсудили дело. В заключение Глинка сказал: «Идите прямо к Милорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения. Он не поэт, но в душе и рыцарских его выходках у него много романтизма и поэзии: его не понимают! Идите и положитесь безусловно на благородство его души: он не употребит во зло вашей доверенности».
Пушкин так и сделал.
Генерал Милорадович, по национальности серб, известный своими военными подвигами и своим самодурством, занимал роскошную квартиру на Невском проспекте в доме Колержи, напротив Малой Морской. Направляясь туда, Пушкин припоминал все, что слышал о Милорадовиче.
Галантный рыцарь и невежда, кумир солдат и фанфарон, мот и благотворитель, способный на добрые дела. Похождений Милорадовича с лихвой хватило бы на роман во вкусе Вольтера, игривый и затейливый. Про генерала рассказывали, что он прожил несколько состояний, вечно в долгах, из которых не раз выкупал его царь.
Войдя в квартиру генерал-губернатора, Пушкин сразу почувствовал, что страсть Милорадовича – предметы роскоши. Квартира напоминала не то мебельный магазин, не то музей. Диваны, бюро, кресла, столы и столики, два фортепьяно. На стенах редчайшие картины. Повсюду статуи, фарфор, трубки, янтарные чубуки… Беспорядок и утонченный вкус. Восток и Запад, Европа и Азия… Одна комната сплошь состояла из зеркал: и стены и потолок – все было зеркальное. Другая на турецкий манер была убрана диванами. Посреди библиотеки помещался птичник. Спальни не было. Граф спал где вздумается.
Милорадович принял Пушкина в кабинете, лежа на диване и укутанный шалями. Как многие южане, он боялся холода. Они поздоровались, и беседа началась.
Когда часа через три Глинка явился к генерал-губернатору, Пушкина там уже не было. Милорадович по-прежнему лежал на диване.
Увидев Глинку, он сказал: «Знаешь, душа моя, у меня сейчас был Пушкин. Мне ведь велено взять его и забрать все его бумаги, но я счел более деликатным пригласить его к себе и уж от него самого вытребовать бумаги. Вот он и явился, очень спокоен, с светлым лицом, и когда я спросил о бумагах, он отвечал: „Граф! все мои стихи сожжены! У меня ничего не найдется на квартире. Но если вам угодно, все найдется здесь (указал пальцем на свой лоб). Прикажите подать бумаги, я напишу все, что когда-либо написано мною (разумеется, кроме печатного), с отметкой, что мое и что разошлось под моим именем“. Подали бумаги. Пушкин сел и писал, писал… и написал целую тетрадь. Вот она, – Милорадович указал на стол у окна, – полюбуйся! Завтра я отвезу ее государю. А знаешь ли, Пушкин пленил меня своим благородным тоном и манерою обхождения».
Тетрадь, на которую указывал граф Милорадович, заключала в себе все «криминальные» стихи Пушкина, кроме эпиграммы на Аракчеева.
Признать себя автором этой эпиграммы – значило добровольно сунуть голову в петлю.
Стихи очень понравились графу. Он читал их и смеялся. К счастью Пушкина, этот бравый генерал был плохим генерал-губернатором и еще худшим полицейским.
На следующий день после разговора с Пушкиным Милорадович повез его тетрадь во дворец и вручил царю со словами: «Здесь, ваше величество, все, что разбрелось в публике, но вам, государь, лучше этого не читать».
Царь слегка улыбнулся на такую заботливость, выслушал отчет генерала и спросил:
– А что ты сделал с автором?
– Я?.. Я объявил ему от вашего имени прощение!
Царь нахмурился:
– Не рано ли?
Сам он не был склонен прощать так легко и, прочитав тетрадь, утвердился в этом. Пушкин был опасен.
Из трех десятков воспитанников Царскосельского Лицея, что росли у него под боком, этот курчавый юноша запомнился царю более остальных. Особенно после случая со старой фрейлиной Волконской, которой Пушкин влепил по ошибке поцелуй. Тогда по просьбе Энгельгардта пришлось уладить дело. Царь даже помнил остроту, которую сказал на ухо директору Лицея: «Старушка, быть может, в восторге от ошибки молодого человека». Александр считал, что острота недурна.
Пушкин в Лицее был повеса. Но вот в конце прошедшего 1819 года имя этого повесы стало сильно шуметь. И тогда Александр пожелал прочесть его рукописные стихи. Те, что ходили в публике. Не то чтобы царя интересовала поэзия – чего не было, того не было, – а для порядка. И если стихи сомнительны, то и для принятия мер.
Командир Отдельного Гвардейского корпуса князь Васильчиков получил поручение представить государю интересующие его стихи. Адъютантом при Васильчикове состоял Петр Чаадаев. Князь вызвал его.
«Не можете ли вы по своей дружбе с Пушкиным…»
Пушкин и Чаадаев думали. Положение щекотливое. Что представить? «Вольность», ноэли, эпиграммы? Они смеялись, воображая лицо царя. Наконец Пушкин придумал: «Деревню».
Это был ловкий ход. Царь ведь враг рабства. Так, по крайней мере, он постоянно твердит. А «Деревня» – против рабства.
Особенно подходили к случаю последние строки стихотворения:
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный
И рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли наконец прекрасная заря?
Царь ознакомился с «Деревней» и сказал Васильчикову: «Поблагодарите Пушкина за благородные чувства, которые вызывают его стихи».
На этот раз обошлось, и царь забыл о Пушкине. Но ему напомнили. Первый – Аракчеев. Не довольствуясь агентами тайной полиции, Аракчеев завел своих, и те доносили:
– По городу пущена злонамеренная эпиграмма. Вот, ваше высокопревосходительство, почитайте.
Аракчеев прочитал:
В столице он – капрал, в Чугуеве – Нерон:
Кинжала Зандова везде достоин он.
Эпиграмма действительно была злонамеренная. На кого она, не вызывало сомнений. Для Аракчеева не было секретом, что его еще с екатерининских времен называли «гатчинский капрал». Резиденцией наследника престола Павла Петровича была при Екатерине Гатчина. Что же до Чугуева, то после Чугуевского мятежа к «капралу» прибавили Нерона. А кто виноват? Чугуевцы. Они – потомки вольных казаков – решили лучше умереть, чем стать военными поселенцами. Пришлось для вразумления послать солдат и пушки. И каково упрямство! Покрытые ранами старые казаки умирали под пытками, но не сдавались и завещали своим сыновьям стоять до конца. Женщины бросали маленьких детей под копыта кавалерии, крича, что лучше быть раздавленными, чем попасть в новое рабство. Бунт подавили. Виновных наказали. В соответствии с законом. Многие, упокой господь их души, конечно, не выдержали, а он, Аракчеев, – Нерон. Он – изверг. Его призывают убить. Кто призывает? Пушкин. У кого искать защиты? У государя.
– Батюшка, ваше величество, известный вам Пушкин…
– Но эпиграмма не подписана.
– Мало что не подписана – рука точно его.
Сперва Аракчеев, затем донос Каразина и, наконец, эта тетрадь. «Кочующий деспот», «венчанный солдат» и, что самое непристойное, ода «Вольность». Александр не выносил напоминаний об убийстве отца. Эта смерть была кровавым пятном на его неспокойной совести, пятном, которое он, подобно леди Макбет, никогда не мог отмыть.
Он видит живо пред очами,
Он видит – в лентах и звездах,
Вином и злобой упоенны,
Идут убийцы потаенны,
На лицах дерзость, в сердце страх.
Да, страх, леденящий душу страх. Все было точно так, как в этой проклятой оде. Она воскресила события той ужасной ночи. Он вновь пережил все: безумный страх (а вдруг заговор не удастся?!), душевные терзания (ведь все-таки отец!) и тупое облегчение: свершилось!
Да, он знал о заговоре. Мало того: он сам приказал заговорщикам ждать ночи, когда в караул дворца заступит его любимый Семеновский полк.
Молчит неверный часовой,
Отпущен молча мост подъемный,
Врата отверсты в тьме ночной
Рукой предательства наемной…
Да, все было так. Он знал о заговоре. И теперь, когда он прочитал эти проклятые стихи, ему вновь мерещилось: тускло освещенные переходы Михайловского замка, пьяные гвардейцы целуют руки его жене Елизавете Алексеевне и чуть ли не ее самое, поздравляя царицей. А он и его брат Константин… Дрожащие, бледные, они одни в карете мчатся среди ночи из Михайловского замка в Зимний дворец.
Встретив в царскосельском парке директора Лицея Энгельгардта, царь резко сказал ему: «Энгельгардт, Пушкина надобно сослать в Сибирь, он наводнил Россию возмутительными стихами. Вся молодежь их наизусть читает. Мне нравится откровенный его поступок с Милорадовичем, но это не исправляет дела».
Царь был согласен с Аракчеевым, который настаивал, что за оскорбление величества, осмеяние правительства и тех начал, на которых зиждется Россия, и Сибири мало.
«Участь Пушкина решена»Едва только дрожки остановились на Фонтанке у дома Муравьевой, как Чаадаев соскочил и, придерживая саблю, устремился в подъезд. Первый этаж, второй, третий… Он знал, что Карамзин не принимает в дневные часы, но дело было безотлагательное, и тут уж не до приличий.
Карамзин поднял брови: в Петербурге переворот? Чаадаев, который славился своей невозмутимостью, взволнован, и притом не на шутку.
– Я пришел к вам за помощью, – заговорил Чаадаев. – Мне стало известно от верных людей, что Пушкину грозит Сибирь. Это чудовищно! Карамзин не может дать погибнуть Пушкину. Вы должны вмешаться. Вдовствующая императрица вас жалует. Ежели зло свершится, потомство не простит…
– Я не отказываюсь, друг мой, хоть, между нами говоря, он пожинает, что посеял. Но почему вы заступником? А где же сам герой?
– Он к вам будет. Непременно.
И Пушкин пришел. Разговор был долгим, мучительным. Вернее, не разговор, а встреча. Говорил лишь Карамзин.
– Вы и вам подобные, – Карамзин не скрывал своей иронии, – хотите уронить троны, а на их место навалять кучу журналов. Вы воображаете, что миром могут править журналисты. Заблуждение нелепое для ума недетского.
Он должен был выговориться. Он как бы брал реванш.
Потом сказал:
– Я не отказываюсь, я поеду. Но что я там скажу? Мне требуются доказательства вашего раскаяния. Вы можете обещать хотя бы два года не писать против правительства?
Выбирать не приходилось. Пушкин не стал упрямиться. Два года не вечность. А по нынешним временам… Кто знает, что будет завтра?
– Хорошо, я согласен.
Отложив свои занятия, Карамзин поехал во дворец.
В разных концах Петербурга разные люди говорили о Пушкине.
Чаадаев помчался к князю Васильчикову. Гнедич бросился к Оленину. Жуковский, как и Карамзин, просил о заступничестве вдовствующую императрицу. Александр Иванович Тургенев делал все, что мог.
Карамзин и Жуковский побывали и у Каподистрии. На него особенно надеялись. Он принадлежал к тем немногим, кого царь уважал и к чьему мнению прислушивался. Чтобы добиться от Александра смягчения участи Пушкина, было два пути. Карамзин, Жуковский, директор Лицея Энгельгардт избрали первый: они взывали к милосердию.
– Воля вашего величества, – говорил Энгельгардт, – но вы мне простите, если я позволю себе сказать слово за бывшего моего воспитанника. В нем развивается необыкновенный талант, который требует пощады. Пушкин теперь уже краса современной нашей литературы, а впереди еще большие на него надежды. Ссылка может губительно подействовать на пылкий нрав молодого человека. Я думаю, что великодушие ваше, государь, лучше вразумит его.
Энгельгардт ожидал от Александра великодушия. Ведь льстивые стихотворцы с давних пор нарекали царя Титом, то есть императором великодушным и милосердным. Таким, по преданию, был римский цезарь Тит.
Каподистрия, который, как никто другой, изучил своего государя, знал, что собою в действительности представляет «великодушный Тит», и считал, что надеяться на милосердие Александра столь же неразумно, как выжимать из камня воду. Каподистрия избрал другой путь. Из многолетних наблюдений ему было известно, что русский император терпеть не может шума. Никаких происшествий. Никаких политических историй. Что бы там ни было, а Европа должна видеть: в России все спокойно. Россия как гранитный утес среди бушующего моря европейских революций. Царь всячески оберегал свой престиж. Этим и решил воспользоваться Каподистрия.
– Если государь позволит мне высказать свое мнение о деле Пушкина, – сказал статс-секретарь царю, – то оно таково. Дело и так получило излишнюю огласку. О нем толкуют повсюду. Сослать двадцатилетнего юношу, на редкость талантливого поэта, в Сибирь – значит, сотворить из него мученика, возбудить умы и сыграть на руку либералистам и крикунам-газетчикам… Они приукрасят, приумножат. У России столько врагов… Чтобы охладить горячую голову, не обязательны морозы Сибири. Можно без всякого шума удалить молодого человека подальше от Петербурга, в какую-нибудь глушь. Ну, скажем, в новороссийские степи. Мне как раз нужен курьер к генералу Инзову. От Петербурга до Екатеринослава езды две недели. А новороссийские степи, как известно, своей пустынностью и однообразием располагают к размышлениям…
Александр слушал и молчал. На его красивом, но уже сильно обрюзгшем лице ничего нельзя было прочесть. Каподистрия почтительно ждал. Ждал долго. Молчание затягивалось. Наконец царь вымолвил:
– Пусть едет к Инзову.
Уединившись в своем кабинете в Иностранной коллегии, Каподистрия писал сопроводительное письмо об отправляемом к попечителю колонистов Южного края генералу Инзову коллежском секретаре Пушкине. Писал не как начальник о провинившемся подчиненном, а как доброжелатель, как тонкий психолог, привыкший разбираться в поведении людей. Сведения о детстве Пушкина, о его домашней жизни и воспитании Каподистрия почерпнул из рассказов Карамзина и Жуковского, суждения о дарованиях юноши вывел сам. Письмо было написано так, чтобы расположить Инзова – доброго знакомого Каподистрии – к молодому изгнаннику.
Прошел только месяц с того дня, когда Каразин отправил графу Кочубею донос на вольнодумцев, а Александр Иванович Тургенев уже писал в Варшаву Вяземскому: «Участь Пушкина решена. Он завтра отправляется курьером к Инзову и останется при нем».
«Что для тебя шипенье змей»«Новейшем путеводителе по С.-Петербургу» Ф. Шредера, изданном в 1820 году, говорится: «Вольное общество любителей российской словесности собирается каждый понедельник после полудня… в Вознесенской улице, в доме Войвода. Президент его полковник гвардии Ф. Глинка. Общество сие составилось в 1815 году из молодых стихотворцев и в 1817 году утверждено правительством.
В. А. Жуковский. Г равюра Е. Эстеррейха с дарственной надписью Жуковского Пушкину. 1820 год.
С 1818 года издает оно журнал под заглавием „Споспешествователь просвещения и благотворения“. Сбор с сего журнала определен для всепомоществования недостаточным писателям и художникам».
Однажды Плетнев сказал Федору Глинке, что надо бы Пушкина принять в «Вольное общество любителей российской словесности», на что Глинка ответил: «Овцы стадятся, а лев ходит один». Когда же «льва» принялись травить, на очередном заседании «Вольного общества» его действительный член Вильгельм Кюхельбекер прочитал свои новые стихи.
Назывались они «Поэты».
И кончались «Поэты» обращением к Пушкину:
И ты – наш юный Корифей —
Певец любви, певец Руслана!
Что для тебя шипенье змей,
Что крик и Филина и Врана?
Из Петербурга изгоняли не безвестного юношу, а молодого корифея, надежду русской литературы.
Собираясь в дальнюю дорогу, укладывая то немногое, что брал он с собой, Пушкин бережно опустил на дно чемодана, портрет Жуковского с надписью: «Победителю-ученику от побежденного-учителя в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму Руслан и Людмила. 1820 марта 26 великая пятница».
Еще совсем недавно его поздравляли с окончанием «Руслана», сулили успех, славу. Теперь… Все изменилось так стремительно, что он не успел опомниться, не успел даже переписать набело шестую песнь поэмы, не закончил начатые издательские дела.
Правда, сборник стихов пристроил: проиграл в карты Никите Всеволожскому пятьсот рублей и, не имея чем платить, положил на стол сборник – единственно ценное, что было у него. Оценил его по-божески – в тысячу рублей. Больше спросить посовестился. И предложил Всеволожскому: пусть купит сборник и пусть издаст. Пятьсот рублей в счет долга, пятьсот – наличными. Всеволожский согласился и обещал издать.
А поэма? О ней хотели позаботиться друзья. «Мы постараемся отобрать от него поэму, – писал Вяземскому Александр Иванович Тургенев, – прочтем и предадим бессмертию, то есть тиснению».
4 мая 1820 года граф Нессельроде приказал выдать «коллежскому секретарю Пушкину, отправляемому к главному попечителю колонистов Южного края России, ген. лейт. Инзову, на проезд тысячу руб. ассигнациями из наличных в коллегии на курьерские отправления денег».
Ему выдали деньги и «пашпорт».
Отъезд был назначен на 6 мая.
Пушкин простился со всеми, кроме Чаадаева. Ему оставил записку: «Мой милый, я заходил к тебе, но ты спал. Стоило ли будить тебя из-за такой безделицы». Под напускной беспечностью он скрывал другие чувства.
Отъезд вышел тягостным. Мать мрачно молчала. Старший сын ее не радовал. Она не понимала его. Сестра и няня плакали. По счастью, отца в Петербурге не было, и это избавило от длинных наставлений и упреков.
В коляску сели вчетвером. Его верный слуга Никита – на козлы к ямщику. Сзади он, Пушкин, и двое провожающих – Дельвиг и Павел Яковлев, брат лицейского Яковлева.
Кони дернули. Ольга бросилась к брату, хотела что-то сказать, да передумала и лишь махнула рукой. Няня Арина стояла поодаль и крестила его мелко и часто, как когда-то в Москве, когда укладывала спать.
Ехали по Фонтанке до Московской заставы. Выехали на Белорусский тракт. В Царском Селе Дельвиг и Яковлев сошли.
– Прощай, Пушкин.
Они обнялись. Глаза у Дельвига были полны слез. Яковлев, как всегда, балагурил. Пушкин вторил ему, хоть и было невесело.
Когда провожающие скрылись за густыми клубами дорожной пыли, Пушкин остался один со своими мыслями.
Сожалел ли он, покидая Петербург? Нет, не сожалел. Он презирал этот город. Ему было горько. Он был ожесточен.
Тоска по Петербургу пришла позднее, когда время несколько сгладило остроту пережитого. К тому же, уезжая, он не думал, что расстается с этим городом на долгие семь лет. И, вернувшись, не отыщет в нем многого и многих…