Текст книги "В садах Лицея. На брегах Невы"
Автор книги: Марианна Басина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Первое время он вскакивал спозаранку и испуганно прислушивался: «Проспал!» Но почему же не слышно в коридоре веселого топота и громких голосов? Почему не разбудил его дежурный дядька?
Лицей отступал не сразу. Сны были лицейские. То он в лицейском зале читает перед Державиным свои стихи, то ссорится и мирится с Жанно Пущиным, то крадется по темному дворцовому коридору. Он поджидает Наташу – хорошенькую горничную старой фрейлины Волконской. Чу! – шаги… Наташа! Он кидается и – о ужас! – награждает поцелуем обомлевшую фрейлину… И слышит голос царя: «Что же это будет? Они не только рвут через забор мои наливные яблоки, но и не дают проходу фрейлинам моей жены».
Сон повторялся. Пушкин просыпался в холодном поту. Тотчас вспоминалось все происшествие. Их директору Энгельгардту пришлось пустить в ход все свои незаурядные дипломатические таланты, чтобы уладить дело.
Поговаривали, что из-за этого случая царь ускорил их выпуск.
Лицей, друзья… Иных уж нет с ним. Недавно они провожали до Кронштадта Федора Матюшкина. В Лицее мечтал он о море и вот теперь на военном шлюпе «Камчатка» под командой капитана Головина отправился в кругосветное плавание. Ему предстоит, обогнув Южную Америку, побывать в российских владениях на Аляске, посетить в Калифорнии русский форт Росс. И Гавайские острова. И остров Святой Елены, где под охраной англичан томится Наполеон.
Сколько картин и встреч, сколько новых впечатлений… Они много говорили об этом. Пушкин советовал Матюшкину, как вести путевой дневник, что записывать, чтобы не упустить самого важного, «подробностей жизни, всех обстоятельств встреч с различными племенами, особенностей природы».
Алексей Илличевский тоже далеко. После Лицея он уехал в Сибирь, в Томск, где отец его служит губернатором. Он писал Кюхельбекеру, просил рассказать о товарищах, поклониться им «низенько». А в Сибири, рассказывал он, говорят вместо Толстой, Пушкин, Илличевский – Толстых, Пушкиных, Илличевских.
Но самые близкие – его Пущин, его Дельвиг, его Кюхельбекер – здесь, в Петербурге. И в пестрой суете столичной жизни Пушкин не мог без них. Прощаясь, в последние лицейские дни он писал Кюхельбекеру:
Прости! Где б ни был я: в огне ли смертной битвы,
При мирных ли брегах родимого ручья,
Святому братству верен я.
Их лицейское братство продолжалось и ныне. Они постоянно виделись. Кюхля жил неподалеку. Стоило перейти Калинкин мост через узкую Фонтанку, и на другом берегу ее – дом с мезонином, принадлежащий статскому советнику Отто. В этом доме помещался Благородный пансион при Главном педагогическом институте. Кюхельбекер здесь преподавал. Он умудрялся совмещать великое множество занятий: служил в архиве Иностранной коллегии, давал уроки русской словесности и латинского языка в Благородном пансионе, был здесь гувернером и еще находил время писать и печатать стихи и статьи. Жил он тут же при пансионе вместе с тремя своими воспитанниками. Одного из них звали Миша Глинка. Он впоследствии прославил русскую музыку.
A. C. Пушкин. Автопортрет. 1821 год.
«Кюхельбекер живет, как сыр в масле, – писал Егор Антонович Энгельгардт Матюшкину, – он преподает русскую словесность в меньших классах вновь учрежденного Благородного пансиона при Педагогическом институте и читает восьмилетним детям свои гекзаметры; притом исправляет он должность гувернера; притом воспитывает он двоих молодых Тютчевых; притом присутствует очень прилежно в Обществе любителей словесности и, при всем этом, еще в каждый номер „Сына отечества“ срабатывает целую кучу гекзаметров… Кто бы подумал, когда он у нас в пруде тонул, что его на все это станет».
В Благородном пансионе учился и младший брат Пушкина – Лев. Его перевели сюда из Лицейского пансиона, чтобы был поближе к дому. Навещая брата, Пушкин виделся и с Кюхлей. Они дружили по-прежнему, но, как и в лицейские годы, не обходилось без стычек. Раз дошло до ссоры. Из-за стихов Пушкина.
Вскоре после Лицея Пушкин ввел Кюхлю к Жуковскому и сам был не рад. Кюхля зачастил. Хотя Жуковский не жаловался – он был очень деликатен, – Пушкин понимал, что красноречивый гость заговаривает хозяина, что его набеги утомительны. А тут еще случилось: Жуковского звали куда-то на вечер, но он не явился и после объяснил, что у него расстроился желудок, к тому же пришел Кюхельбекер, ну, он и остался дома.
Пушкин не утерпел и сочинил эпиграмму. От имени Жуковского:
За ужином объелся я,
А Яков запер дверь оплошно —
Так было мне, мои друзья,
И кюхельбекерно, и тошно.
Про слугу Жуковского Якова, который будто бы по ошибке запер своего барина вместе с Кюхельбекером, Пушкин присочинил для красного словца.
Стихи дошли до Кюхли. Что тут началось! Обидчивый Кюхельбекер вызвал Пушкина на дуэль.
Пушкин очень не хотел этой глупой дуэли, но отказаться не мог: Кюхельбекер настаивал. В назначенный день они встретились на Волковом поле, отыскали какой-то недостроенный фамильный склеп и устроились в нем. Секундантом Кюхельбекера был Дельвиг. Когда Кюхля начал целиться, Пушкин закричал:
«Дельвиг! Стань на мое место, здесь безопаснее».
Кюхельбекер взбесился, рука у него дрогнула, он сделал пол-оборота и прострелил фуражку Дельвига.
«Послушай, товарищ, – сказал ему Пушкин, – говорю тебе без лести: ты стоишь дружбы без эпиграммы, но пороху ты не стоишь».
Он бросил пистолет, и они помирились. Поостыв, Кюхельбекер повинился перед Пушкиным:
Так! легко мутит мгновенье
Мрачный ток моей крови,
Но за быстрое забвенье
Не лишай меня любви!
Редок для меня день ясный!
Тучами со всех сторон
От зари моей ненастной
Был покрыт мой небосклон.
Глупость злых и глупых злоба
Мне и жалки и смешны;
Но с тобою, друг, до гроба
Вместе мы пройти должны!
Неразрывны наши узы!
В роковой священный час
Скорбь и Радость, Дружба, Музы
Души сочетали в нас!
Подобные происшествия не омрачали их дружбы.
Пущин жил там же, где и раньше: на Мойке, в старом доме своего деда-адмирала.
«Первый друг» Пушкина – добрый, умный Жанно, любимец всего Лицея – превратился в статного гвардейского офицера, сосредоточенного, серьезного. Он чуждался света и светских развлечений, жил какой-то особой, значительной жизнью.
Еще в июне, расставаясь, лицеисты положили каждый год собираться и торжественно праздновать 19 октября – день открытия Лицея.
Лицейскую годовщину 1817 года Пушкин с Пущиным праздновали в Царском Селе. Они отправились туда 21 октября (так просил Энгельгардт) вместе с одиннадцатью товарищами, оставшимися в столице. Пушкин жалел, что нет с ними Дельвига: тот еще не вернулся от родных с Украины.
В этот день в Лицее был спектакль и бал.
Пушкин первым делом убежал в парк.
Дубравы, где в тиши свободы
Встречал я счастьем каждый день,
Ступаю вновь под ваши своды,
Под вашу дружескую тень.
И для меня воскресла радость,
И душу взволновали вновь
Моя потерянная младость,
И сердца первая любовь.
Лицейскую годовщину 1818 года праздновали дважды: 13 октября – в Царском Селе, 19-го – в Петербурге у Пущина. О первой рассказал в «Письме Лицейского Ветерана к Лицейскому Ветерану» Кюхельбекер. Письмо он напечатал в журнале «Сын отечества». «13 октября, – говорилось в „Письме“, – было для всего Царского Села днем веселья и радости». Далее шел рассказ о том, как «ветераны» Лицея, живущие в Петербурге, собрались в этот день у Энгельгардта, отобедали в кругу его семейства, а затем перешли в Лицей. «Представьте, – продолжал Кюхельбекер, – как многие из нас бродят по родным, незабвенным местам, где провели мы лучшие годы своей жизни, как иной сидит в той же келье, в которой сидел шесть лет, забывает все, что с ним ни случилось со времени его выпуска, и воображает себе, что он тот же еще лицейский…».
Одни бродили по Лицею, заходили в свои бывшие комнатки, другие, как Пушкин и возвратившийся с Украины из отпуска Дельвиг, убежали в парк. «Двое других, которых дружба и одинаковые наклонности соединили еще в их милом уединении, навещают в саду каждое знакомое дерево, каждый куст, каждую тропинку, обходят пруд, останавливаются на Розовом поле… Но, любезный друг, было шесть часов: мы все собрались в одной из зал Лицея, музыка гремит, утихает, поднимают занавес, и мы видим два представления, каких, может быть, не всякому удастся видеть даже в Петербурге».
После спектакля начался, как обычно, бал. «Заиграли Польское, и бал открывается в другом уже зале».
Они танцевали в лицейском актовом зале и вспоминали прошлое, иные балы, когда столько сердец летело вслед милой Бакуниной… Через много лет Кюхельбекер писал своей племяннице: «В наше время бывали в Лицее и балы, и представь, твой старый дядя тут же подплясывал, иногда не в такт, что весьма бесило любезного друга его Пушкина, который, впрочем, ничуть не лучше его танцевал, но воображал, что он по крайней мере cousin germain [22]22
Cousin germain (франц.) – двоюродный брат.
[Закрыть]госпожи Терпсихоры».
Гремела музыка, трещал паркет, не раз испытавший на себе танцевальные подвиги первенцев Лицея. Пушкин и Кюхельбекер танцевали беспечно, весело. А Дельвиг стоял в стороне и, глядя на них, улыбался.
«Большею частью свидания мои с Пушкиным были у домоседа Дельвига», – рассказывал Пущин.
За те полгода, что они не виделись, Дельвиг мало изменился. Разве чуть-чуть возмужал, да еще надел очки, которые ему не разрешали носить в Лицее. А в остальном это был все тот же «ленивец сонный» Дельвиг.
После Лицея начальство определило его на службу в департамент горных и соляных дел. Но службой он манкировал. Горные и соляные дела его мало волновали. Свои обязанности в департаменте ограничивал тем, что рассказывал сослуживцам анекдоты. Он был прекрасный рассказчик, и его, как и в Лицее, вечно окружали смеющиеся слушатели.
Как поэт он был уже известен. В 1818 году его избрали действительным членом Санкт-Петербургского общества любителей словесности, наук и художеств.
Дельвиг жил на скудное жалованье и вечно нуждался. Чтобы сэкономить на квартире, он селился с друзьями. Сперва жил в Троицком переулке вместе с братом своего лицейского товарища Яковлева – Павлом. Потом перебрался к молодому поэту Евгению Баратынскому.
Превратности судьбы заставили Баратынского вступить рядовым в лейб-гвардии егерский полк. В виде особой милости ему разрешили жить не в казарме, а на частной квартире. Он поселился в Пятой роте Семеновского полка.
Бывшие казармы Семеновского полка на Звенигородской улице. Фотография.
Ротами называли тогда в Петербурге улицы, где квартировали гвардейские полки. Там селились и военные, и простые обыватели.
Баратынский снял квартиру в маленьком домике отставного кофешенка Ежевского. Когда-то Ежевский служил при дворе, где ведал кофе, чаем, шоколадом. Он знавал еще отца Баратынского – генерал-майора, павловского служаку – и теперь охотно приютил его сына с товарищем.
Биограф Дельвига Гаевский так описывает жизнь его и Баратынского в домике старого кофешенка: «Оба поэта жили самым оригинальным, самым беззаботным и потому беспорядочным образом, почти не имея мебели в своей квартире и не нуждаясь в подобной роскоши, почти постоянно без денег, но зато с неиссякаемым запасом самой добродушной, самой беззаботной веселости.
Хозяйственные распоряжения в домашнем быту обоих поэтов предоставлены были на произвол находившегося у Дельвига в услужении человека Никиты, который в лености и беспечности мог поспорить только со своим барином. Вероятно уважая в нем собственные качества, Дельвиг не отпускал Никиту».
Свое житье-бытье оба поэта описали в шутливых стихах, на которые Дельвиг был особенный мастер:
Там, где Семеновский полк, в пятой роте, в домике низком
Жил поэт Баратынский с Дельвигом, тоже поэтом.
Тихо жили они, за квартиру платили не много,
В лавочку были должны, дома обедали редко,
Часто, когда покрывалось небо осеннею тучей,
Шли они в дождик пешком, в панталонах трикотовых тонких,
Руки спрятав в карман (перчаток они не имели!),
Шли и твердили шутя: какое в россиянах чувство!
Стихи эти очень нравились Пушкину. Он их надолго запомнил. Особенно его смешило то, что о вещах столь прозаических, как долг в лавочку и отсутствие перчаток, говорилось пышным гекзаметром.
В скромной квартире Дельвига и собирались друзья.
Дельвиг воспевал эти сборища в стихах:
А вы, моих беспечных лет
Товарищи в весельи, в горе,
Когда я просто был поэт
И света не пускался в море, —
Хоть на груди теперь иной
Считает ордена от скуки,—
Усядьтесь без чинов со мной,
К бокалам протяните руки.
Лицейски песни запоем,
Украдем крылья у веселья,
Поговорим о том, о сем,
Красноречивые с похмелья!
Было немного вина, много острых слов, шуток, лицейских воспоминаний, лицейских песен.
И разговоры «о том, о сем».
Каковы они были, эти разговоры, можно судить по письму директора Лицея Егора Антоновича Энгельгардта, который не порывал связи со своими бывшими воспитанниками. Он писал Матюшкину: «Дельвиг пьет и спит и кроме очень глупых и опасных для него разговоров ничего не делает». Под «очень глупыми и опасными разговорами» Энгельгардт подразумевал разговоры политические, в которых осуждалось правительство.
Опасные разговоры велись еще в Лицее, когда Пушкин в Царском Селе был частым гостем свободомыслящих гусар, Пущин, Кюхельбекер и Дельвиг – офицерской «Священной артели».
Теперь такие разговоры продолжались у Дельвига. И не случайно.
Кюхельбекер в Благородном пансионе устраивал дискуссии, поощрял политические споры, читал своим питомцам запрещенные стихи. Недаром в доносах правительству его аттестовали как «молодого человека с пылкой головой, воспитанного в Лицее».
Пущин принадлежал к тем мыслящим молодым офицерам, о которых поэт-декабрист Федор Глинка писал:
…молодые офицеры,
Давая обществу примеры,
Являлись скромно в блеске зал,
Их не манил летучий бал
Бессмысленным кружебным шумом,
У них чело яснилось думой,
Из-за которой ум сиял.
А Пушкин? В том же стихотворении о нем было сказано:
Сверчок в «Арзамасе»
Тогда гремел звучней, чем пушки,
Своим стихом лицейский Пушкин.
В один из ненастных сентябрьских вечеров – такие обычны на брегах Невы, когда осень вступает в свои права, – в квартире директора департамента духовных дел и иностранных вероисповеданий Александра Ивановича Тургенева происходило нечто странное. Обширный кабинет хозяина, заваленный книгами, газетами, бумагами, был ярко освещен. В камине пылал огонь. Вокруг стола и на диване в непринужденных позах сидело несколько человек, и все с улыбкой слушали невысокого курчавого юношу в красном колпаке. А тот, стоя перед ними, с воодушевлением звонким голосом читал написанную стихами речь.
Что здесь происходило? Это было очередное заседание дружеского литературного кружка «Арзамас». В его члены принимали Александра Пушкина.
Родившийся в 1815 году, в разгар «страшной войны на Парнасе» после появления на петербургской сцене «Липецких вод» Шаховского, «Арзамас» дружно и весело воевал со староверами из «Беседы любителей русского слова». Староверов возглавлял «дед седой» Шишков – одержимый старик, упорный и воинственный. Он имел чин адмирала, занимал высокие должности. Будь его воля, он вернул бы Россию к тем временам, когда носили бороды, жили по Домострою. И отгородил бы ее от всего прочего мира. Особенно от Франции – источника «пагубной» философии и революционной заразы.
В море адмирал уже давно не ходил – воевал на суше. Уединившись в своем особняке на Фурштадтской улице, написал он «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка». В «Рассуждении» заявлял, что языком русской литературы должен быть церковнославянский, язык церковных книг, что иностранные слова, вошедшие в русский язык, надо заменить другими, собственного изготовления: например, галоши – мокроступами, тротуар – топталищем, бильярдный кий – шаротыком, и так далее в этом роде.
Видя, что русская литература идет по другому пути, Шишков и его приверженцы объявили войну тем писателям, которые не разделяли их взглядов. Шишковисты, не долго думая, нарекли их якобинцами и, по меткому выражению Василия Львовича Пушкина, уверяли:
Кто пишет правильно и не варяжским слогом,
Не любит русских тот и виноват пред богом.
Особенно нападали шишковисты на Карамзина, на его творения, которые выдавали чуть ли не за революционные прокламации. А все потому, что Карамзин указал другим опасный путь, стараясь писать легко, понятно, вводя новые слова. Такие, например, как «переворот». А от переворота на бумаге недалеко и до переворота и на деле, полагали шишковисты. И. хотя Карамзин давно уже отошел от литературы, посвятив себя истории, и ни о каких переворотах не помышлял, его враги не унимались. Стоило ему получить от царя орден за исторические труды, как к министру просвещения летел злобный донос.
«Ревнуя о едином благе, стремясь к единой цели, не могу равнодушно глядеть на распространяющееся у нас уважение к сочинениям г-на Карамзина, – писал плохой поэт сенатор Голенищев-Кутузов. – Вы знаете, что оные исполнены вольнодумческого и якобинческого яда… Карамзин явно проповедует безбожие и безначалие. Не орден ему надобно бы дать, давно бы пора его запереть, не хвалить его сочинения, а надо бы их сжечь».
«Рифмач». Сатирический рисунок А. Венецианова. Начало XIX века.
Шишковисты-беседчики действовали скопом, пользовались поддержкой правительства. Были они в большинстве своем люди чиновные и знатные. В их общество входили князья и графы, министры, митрополиты, советники тайные и статские. Только двух больших писателей удалось им привлечь – престарелого Гаврилу Романовича Державина да Ивана Андреевича Крылова. Остальные же беседчики не блистали талантами. На заседаниях их общества мухи мерли от скуки. И Иван Андреевич Крылов, который не раз засыпал под чтение од и трагедий, метко высмеял «Беседу» в своей «Демьяновой ухе».
Дом № 118 по набережной Фонтанки, принадлежавший Г. Р. Державину. Фотография.
В «Арзамас» вошел цвет тогдашней литературы: Жуковский, Батюшков, Денис Давыдов, Вяземский, дядя Пушкина Василий Львович и, наконец, сам юный Пушкин.
Еще будучи в Лицее, он выспрашивал у Жуковского и других друзей все об «Арзамасе». И все ему нравилось: боевой дух арзамасцев, их веселые затеи. А затей было множество. Пушкин смеялся до слез, слушая, как принимали в «Арзамас» его дядю Василия Львовича, когда тот приезжал из Москвы. Все это придумал Жуковский. Сперва Василия Львовича положили на диван и завалили шубами, устроив ему «шубное прение» в память о поэме беседчика Шаховского «Похищение шубы». Василий Львович «прел», а Жуковский говорил над ним речь:
«Какое зрелище перед очами моими? Кто сей обремененный толики шубами страдалец? Не узнаю его! Сердце мое говорит мне, что это почтенный друг мой Василий Львович Пушкин. Потерпи, потерпи, Василий Львович! Да погибнет ветхий Василий Львович! Да воскреснет друг наш возрожденный. Вот! Рассыптесь, шубы! Восстань, друг наш! Гряди к „Арзамасу“! Путь твой труден. Ожидает тебя испытание!»
Путь бедного Василия Львовича в «Арзамас» был действительно не легок для человека таких лет и такой комплекции. Его ожидали еще испытания. После «шубного прения» завязали ему глаза и водили с лестницы на лестницу, пока не привели в комнату, где стояло чучело, изображавшее беседчика. Тут испытуемому развязали глаза, дали лук и стрелу и велели поразить недруга. Василий Львович выстрелил. Одновременно с ним кто-то выстрелил из пистолета. Это стрелял холостым мальчик, спрятанный за чучелом. Чучело упало, а вместе с ним и Василий Львович.
Еще пришлось Василию Львовичу «облобызать Сову правды», «умыться водой потопа» и, держа в руке мерзлого арзамасского гуся, выслушать приветственные речи своих собратьев по кружку.
По сравнению с «Беседой», в «Арзамасе» все было наоборот. Там – надутость и скука, здесь – простота и веселость. Само название кружка подчеркивало это.
Что такое Арзамас? Заштатный маленький городишко где-то в Нижегородской губернии. Знаменит он не вельможами, а жирными гусями. И члены кружка назывались «гуси». Гуси простые и гуси почетные. В почетных числились Карамзин, начальник Пушкина по Иностранной коллегии граф Каподистрия.
Все члены «Арзамаса» взяли себе прозвища из баллад Жуковского: имена, восклицания и выражения оттуда. Так, сам Жуковский назвался Светланой, Батюшков – Ахилл, Вяземский – Асмодей, Василий Львович Пушкин – Вот или Вот Я Вас, Александр Иванович Тургенев – Эолова Арфа, Дашков – Чу, Вигель – Черный Вран, Воейков – Дымная Печурка или Две Огромные Руки.
Арзамасское прозвище юного Пушкина было Сверчок – из баллады «Светлана»: «Крикнул жалобно сверчок, вестник полуночи». Он получил его еще до окончания Лицея.
Сверчок… Это было очень метко. Лицейские стены скрывали Пушкина, он, как сверчок, был невидимкой, но его поэтический голос звучал звонко и явственно.
«Беседа» обставляла свои заседания торжественно. Собирались у Державина, в его доме на Фонтанке, в большом зале с колоннами под желтый мрамор. Приходили в мундирах и при орденах. Приглашали и посторонних по особым билетам.
Арзамасцы же сходились по-домашнему, попросту у кого-нибудь на квартире. Они вынесли решение: «Признать Арзамасом всякое место, на коем будет находиться несколько членов налицо, какое бы оно ни было – чертог, хижина, колесница, салазки». И действительно, одно из заседаний состоялось в карете по пути из Петербурга в Царское Село.
В пику «Беседе», не терпевшей вольнодумства, председатель собрания арзамасцев надевал «украшение якобинцев» – красный колпак. В таком же колпаке говорил вступительную речь и каждый новый член кружка.
Оружием арзамасцев были сатира, пародия, эпиграмма, «галиматья» – и все это обрушивалось на «Беседу».
«На выпуск молодого Пушкина смотрели члены „Арзамаса“ как на счастливое для них происшествие, как на торжество», – рассказывал арзамасец Вигель.
И вот лицейское заточение осталось позади. Пушкин больше не школяр. Его принимают в «Арзамас».
Венец желаниям! Итак, я вижу вас,
О други смелых муз, о дивный Арзамас!
Но «дивному Арзамасу» не суждена была долгая жизнь.
В 1816 году умер Державин. После его смерти окончила свое существование и «Беседа». Дом, где собиралась она, был сдан внаймы. «Она осиротела, рассыпалась и даже отдана внаймы за десять тысяч рублей, я говорю о здании: за членов, увы, ничего не дают…» – писал арзамасец Уваров.
«Беседы» больше не было, и стрелы арзамасской сатиры ржавели втуне. Уже иные бои волновали русское общество.
Перед «Арзамасом» встал вопрос: что же делать дальше?
Незадолго до Пушкина в кружок были приняты три новых члена: Варвик – Николай Иванович Тургенев, Рейн – генерал Михаил Федорович Орлов и Адельстан – Никита Михайлович Муравьев. Все трое – будущие декабристы.
29 сентября 1817 года Николай Тургенев записал в своем дневнике: «Третьего дня был у нас Арзамас. Нечаянно мы отклонились от литературы и начали говорить о политике внутренней. Все согласны в необходимости уничтожить рабство, но средства предлагаемые не всем нравятся».
Николай Тургенев, Никита Муравьев, Михаил Орлов хотели обновить «Арзамас», дать ему серьезную цель, превратить его в кружок политический. Но не тут-то было. Такие «гуси», как Уваров, Блудов, Кавелин, не желали ссориться с правительством, портить свою карьеру. Им было не по дороге с будущими декабристами.
«Арзамас» угасал.
К тому же многие его члены разъехались. Орлова услали в Киев, Вяземский уехал служить в Варшаву, Дашков – в Константинополь, Блудов – в Лондон, Полетика – в Вашингтон. Что же касается Сверчка – Пушкина, то Жуковский писал о нем в своей арзамасской речи: «…Сверчок, закопавшись в щелку проказы, оттуда кричит как в стихах: я ленюся».
Очевидно, беззубый, изживший себя «Арзамас» уже стал неинтересен Пушкину.