Текст книги "В садах Лицея. На брегах Невы"
Автор книги: Марианна Басина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Как-то, зайдя с приятелем к Жуковскому, Пушкин не застал его дома и оставил записку:
Раевский молоденецпрежний,
А там уже отважный сын,
И Пушкин, школьник неприлежный
Парнасских девственниц-богинь,
К тебе, Жуковский, заезжали,
Но к неописанной печали
Поэта дома не нашли —
И, увенчавшись кипарисом,
С французской повестью Борисом
Домой уныло побрели…
Записка кончалась приглашением:
Тебя зовет на чашку чаю
Раевский – слава наших дней.
Прочитав это послание, Жуковский понял, что Пушкин заезжал к нему вместе с сыном генерала Николая Николаевича Раевского – Николаем Раевским-младшим. Они, очевидно, выполняли поручение Раевского-отца. Пушкин и тут не удержался от шалости: вставил в записку строчки из его, Жуковского, стихотворения, где воспевались герои 1812 года и среди них – Раевские.
H. H. Раевский-старший. Акварель П. Соколова. 1826 год.
H. Н. Раевский-младший. Портрет работы неизвестного художника. 20-е годы XIX века.
Дружба Пушкина с Николаем Раевским-младшим началась еще в лицейские годы.
Как-то, зайдя в казармы к Чаадаеву, он встретил у него молоденького гусарского офицера богатырского сложения, с круглым детским лицом и едва заметными темными усиками.
Чаадаев представил их друг другу.
Пушкин был удивлен, узнав, что фамилия его нового знакомца – Раевский.
Раевский… Неужели из тех самых? Неужели сын генерала Раевского, один из двух его подростков-сыновей, которых в 1812 году для воодушевления солдат повел он с собой на вражескую батарею?
О подвиге Раевского узнала вся Россия. Жуковский прославил его в «Певце во стане русских воинов»:
Раевский – слава наших дней,
Хвала! Перед рядами
Он первый грудь против мечей
С отважными сынами.
«Отважного сына» и «славу наших дней» Пушкин и позаимствовал из его стихотворения.
Младший «отважный сын» стал его другом. У них было много общего. Несмотря на то что юный гусар с десятилетнего возраста служил в армии, участвовал в сражениях и походах, он был прекрасно образован, любил музыку, литературу, знал несколько языков.
В Петербурге их дружба продолжалась.
Николай Раевский ввел Пушкина в свою семью, познакомил с матерью, сестрами, отцом.
Раевские обычно жили в Киеве, где размещен был корпус, которым командовал генерал.
В конце 1817 года женская половина семейства приехала в Петербург, а Николай Николаевич-старший наезжал сюда время от времени.
Анна Петровна Керн рассказывала, что в Киеве она «имела счастье посетить бесподобное семейство Раевских. Впечатление незабвенное и вполне эстетическое».
Семейство Раевских с полным основанием слыло незаурядным. Младшая из дочерей генерала – София – писала о себе в старости: «Я – Раевская сердцем и умом, наш семейный круг состоял из людей самого высокого умственного развития, и ежедневное соприкосновение с ними не прошло для меня бесследно».
О генерале Раевском Пушкин был уже наслышан. «Под Лейпцигом мы бились, – рассказывал поэт Батюшков (в заграничную кампанию 1813/14 года он служил при Раевском адъютантом). – …Направо, налево все было опрокинуто. Одни гренадеры стояли грудью. Раевский стоял в цепи мрачен, безмолвен. Дело шло не весьма хорошо. Я видел неудовольствие на лице его, беспокойства – нималого. В опасности он истинный герой, он прелестен. Глаза его разгорятся как угли, и благородная осанка его поистине сделается величественною… Я заметил изменение в лице генерала и подумал: „Видно, дело идет дурно…“ Еще минута, еще другая – пули летели беспрестанно; наконец Раевский, наклонясь ко мне, прошептал: „Отъедем несколько шагов: я ранен жестоко“. Отъехали. „Скачи за лекарем!“ Поскакал. Нашли двоих. Один решился ехать под пули, другой воротился. Но я не нашел генерала там, где его оставил. Казак указал мне на деревню пикою, проговори: „Он там ожидает вас“.
Мы прилетели. Раевский сходил с лошади… На лице его видна бледность и страдание, но беспокойство не о себе, о гренадерах. Он все поглядывал за вороты на огни неприятельские и наши. Мы раздели его. Сняли плащ, мундир, фуфайку, рубашку. Пуля раздробила кость грудную, но выпала сама собою. Мы суетились, как обыкновенно водится при таких случаях. Кровь меня пугала, ибо место было весьма важно, я сказал это на ухо хирургу. „Ничего, ничего, – отвечал Раевский, который, несмотря на свою глухоту, вслушался в разговор наш, и потом, оборотясь ко мне: – Чего бояться, господин поэт (он так называл меня в шутку, когда был весел)“»:
Уж больше крови нет, что жизнь давала мне,
Кровь отдана родной моей стране.
Для блага родной страны Раевский готов был отдать все – и жизнь, и кровь.
Солдаты любили его. Лица чиновные и знатные побаивались: у него был злой и острый язык.
Среди исторических анекдотов, записанных Пушкиным, есть такой: «Генерал Раевский был насмешлив и желчен… Один из наших генералов, не пользующийся блистательной славою, в 1812 году взял несколько пушек, брошенных неприятелем, и выманил себе за то награждение. Встретясь с генералом Раевским и боясь его шуток, он, дабы их предупредить, бросился было его обнимать. Раевский отступил и сказал ему с улыбкою: „Кажется, ваше превосходительство, принимаете меня за пушку без прикрытия“».
Раевский был неисчерпаемым источником исторических рассказов и анекдотов. Исторические предания жили в этой семье. Ведь жена Раевского – Софья Алексеевна – была внучкой Ломоносова. Ее мать – единственная дочь великого человека – вышла замуж за библиотекаря Екатерины II грека Алексея Константинова. Русская история творилась на их глазах.
Пушкин посещал семейство Раевских с охотой и удовольствием.
«Орлов, ты прав: я забываю свои гусарские мечты»В марте 1819 года Александр Иванович Тургенев, который был в курсе всех дел своего юного друга, написал Вяземскому, что Пушкин «идет в военную службу».
Возможно, рассказы Раевских – и старшего, и младшего – были причиной того, что Пушкиным вновь овладели его «гусарские мечты». К тому же ему наскучило сидеть на месте. Николаю Раевскому нет и восемнадцати, а где он только не был, чего не видел! А он, Пушкин, точь-в-точь как их лицейский гувернер Чириков, который почитал поездку из Царского Села в Петербург чуть ли не подвигом. Они пели про него, что «походом» он на Выборгской бывал.
Чем он лучше Чирикова? Где он бывал «походом»? Тоже на Выборгской, да еще на Петербургской стороне, да у себя в Коломне. Что он видел? Москву, Петербург, Царское Село, две деревни – Захарово да Михайловское. Немного для поэта, который жаждет впечатлений.
Чтобы путешествовать, нужны средства. У него их нет. А военные люди легкие – сегодня здесь, завтра там. Он решил идти служить и покинуть Петербург.
В Петербурге, на глазах у царя и великих князей, служба – мука. Они обожают фрунт и муштру. Это у них в крови, у «августейшего семейства». Кто-то спросил Жуковского, что собой представляет брат царя, великий князь Николай Павлович. Жуковский ответил: «Суди сам. Я никогда не видел книги в его руках. Единственное занятие – фрунт и солдаты».
И младший брат царя великий князь Михаил Павлович не лучше. Говорят, маменька – вдовствующая императрица – никак не могла приохотить его к чтению. Он ненавидит все печатное. Зато муштра, фрунт… Редкий ефрейтор так хорошо выполняет ружейные приемы, как великие князья. И редкий так дотошен и придирчив. А царь, этот воспитанник философа Лагарпа… Он постоянно рядится в военные мундиры, гарцует верхом, затягивается, хотя никакие корсеты уже не могут скрыть его полноты.
Когда царь в Петербурге, он играет в солдатики. Не в оловянные – в живые. Товарищ в играх – Аракчеев. Играют самозабвенно, с азартом. Под бой барабанов и свист шпицрутенов.
Парад на Дворцовой площади. Гравюра. 10-е годы XIX века.
Петербург – военная столица – забит гвардией. На каждом шагу казармы. Вдоль Загородного проспекта – Семеновского полка, вдоль Измайловских улиц-рот – Измайловского; Московского – на Фонтанке, Преображенского – в Миллионной улице, Гвардейского морского экипажа – на Екатерингофском проспекте.
Петербург засыпает и просыпается под барабан. Разводы, парады, учения.
Сколько раз, проходя мимо Марсова поля, Пушкин видел: мороз ли, зной ли – солдаты на плацу. Их выводят задолго до назначенного часа, и они ждут, маются. За спиной тяжелый ранец, на голове высокий кивер с аршинным султаном, который колышется на ветру. Шея стиснута «до удавления» жестким воротником, грудь – скрещенными ремнями. Солдаты ждут… И вот начинается учение. Тут уж не зевай. Действуй быстро, ловко. Выполняй все точно. Гляди бодро, весело. А не то… Пушкин еще в Лицее слышал: когда придворный лакей подает царю стакан воды, Александр встает и кланяется. А в войсках – «зеленая улица», целые погосты из могил засеченных солдат.
Солдаты сложили сказку.
Однажды уговорил черт солдата продать свою душу. Солдат согласился, с условием, что черт отслужит за него срок – двадцать пять лет. Стал черт солдатом. Но недолго служил. Скоро ему от палок, зуботычин, муштры сделалось так жутко, что он бросил к ногам солдата всю амуницию и, забыв про многострадальную солдатскую душу, поскорей убрался в ад.
Военная муштра. Рисунок неизвестного художника. 20-е годы XIX века.
Служить в столичных полках становилось все труднее. Аракчеев сам подбирал для них командиров, которые, «беспрестанно содержа солдат в труде и поте, выбьют из них дурь».
Не таких впечатлений хотелось Пушкину. Он мечтал о другом. Ходили слухи, что Россия объявит войну Турции, чтобы освободить греков. Не раз приходилось слышать толки:
– Что, батюшка, говорят, будто наши идут в Туречину?
– Пустяки.
– То-то, родной. Вот уж три года нет от моего грамотки.
– А где твой муж?
– Погонщик в Могилеве.
– Присылает он тебе что?
– Малое дело, батюшка. Да и где взять солдатушке.
А что, если действительно пойдут «в Туречину»? Об этом говорили и в свете. Тогда надо служить на юге, поближе к тем местам.
Случай, казалось бы, представился. Как раз в это время один из знакомых Пушкина, генерал Павел Дмитриевич Киселев, получил назначение на Украину, в подольское местечко Тульчин, и пообещал Пушкину, что возьмет его к себе.
О Тульчине Пушкин слышал от приезжающих офицеров. Местечко невелико, но красиво. Это владение графа Мстислава Потоцкого перешло к России от Польши. Там великолепный дворец и обширный парк, где хозяин разрешает бывать и офицерам. В Тульчине квартирует штаб 2-й армии. Молодые офицеры собираются по вечерам в доме Пестеля, адъютанта главнокомандующего, и в других домах. Есть и светские развлечения.
Александр Иванович Тургенев писал Вяземскому, что Пушкин «не на шутку собирается в Тульчин, а оттуда в Грузию и бредит уже войною». Слух об этом дошел и в Неаполь к Батюшкову.
«Жаль мне бедного Пушкина! – писал Батюшков Гнедичу. – Не бывать ему хорошим офицером, а одним хорошим поэтом менее. Потеря ужасная для поэзии».
Это было в конце мая, а в начале июня Пушкин тяжело заболел. Его вновь посетила старая знакомая – горячка. Он метался в жару. Ему обрили голову. Снова, как и год назад, Лейтон не за что не ручался.
И опять сильный организм поборол болезнь.
Я ускользнул от Эскулапа
Худой, обритый – но живой:
Его мучительная лапа
Не тяготеет надо мной.
Здоровье, легкий друг Приапа,
И сон, и сладостный покой,
Как прежде, посетили снова
Мой угол тесный и простой.
Болезнь несколько поумерила его воинственный пыл. К тому же из Тульчина ему не слали вестей. Генерал Киселев не торопился. Когда же Пушкин пожаловался на это другому генералу – Алексею Федоровичу Орлову, то услышал в ответ:
– Тульчин вам ни к чему, и военная служба тоже. В Петербурге ли, в Тульчине ли – служба везде служба. Вам надобно романтики, а это пот и кровь. Сказывают, под Харьковом, в Чугуеве, восстал уланский полк. Противятся начальству, не желают военного поселения. Не угодно ли вместо подвигов усмирять бунтовщиков…
Орлов знал, что говорил. Он сам командовал конным гвардейским полком и видел, что творится в армии. Возражать было нечего. Пришлось согласиться.
О ты, который сочетал
С душою пылкой, откровенной
(Хотя и русский генерал)
Любезность, разум просвещенный;
О ты, который с каждым днем
Вставая на военну муку,
Усталым усачам верхом
Преподаешь царей науку;
Но не бесславишь сгоряча
Свою воинственную руку
Презренной палкой палача,
Орлов, ты прав: я забываю
Свои гусарские мечты
И с Соломоном восклицаю:
Мундир и сабля – суеты!
Смирив немирные желанья,
Без доломана, без усов,
Сокроюсь с тайною свободой,
С цевницей, негой и природой
Под сенью дедовских лесов;
Над озером, в спокойной хате,
Или в траве густых лугов,
Или холма на злачном скате,
В бухарской шапке и в халате
Я буду петь моих богов…
10 июля Пушкин получил в Иностранной коллегии разрешение выехать из Петербурга, но не в Тульчин, а в «здешнюю губернию» по собственным делам.
В тот же день он отправился в Михайловское – «под сень дедовских лесов».
Он ехал не только «без доломана, без усов», но и без волос. Волосы после болезни едва начали отрастать.
«Деревня»
От суеты столицы праздной,
От хладных прелестей Невы,
От вредной сплетницы молвы,
От скуки, столь разнообразной,
Меня зовут холмы, луга,
Тенисты клены огорода,
Пустынной речки берега
И деревенская свобода.
В Михайловском, как и два года назад, приветливо шумели деревья старого парка, пестрели луга, сверкала на солнце гладь озер и Сороти. Только не было здесь больше бабушки Марии Алексеевны.
Она умерла летом прошедшего 1818 года. Повсюду: и на усадьбе, и в доме – еще не исчезли следы ее умелого хозяйствования, заботливого попечения и любви к порядку. И это особенно бросалось в глаза после неустроенности и безалаберности их петербургской квартиры.
Дом, хоть и старый, но чисто прибранный, гелиотроп, левкои и шпажник на клумбах, большой с пышной зеленью огород, парк, плодовый сад – они радовали душу и манили к отдохновению. И хотелось, чтобы милый сердцу уголок, где, быть может, впервые он почувствовал себя в родном гнезде, миновали напасти и беды, злые силы природы и злой умысел людей.
Об этом и молил он михайловского домового:
Поместья мирного незримый покровитель,
Тебя молю, мой добрый домовой,
Храни селенье, лес и дикий садик мой
И скромную семьи моей обитель!
Да не вредят полям опасный хлад дождей
И ветра позднего осенние набеги;
Да в пору благотворны снеги
Покроют влажный тук полей!
Останься, тайный страж, в наследственной сени
Постигни робостью полуночного вора
И от недружеского взора
Счастливый домик охрани!
Ходи вокруг него заботливым дозором,
Люби мой малый сад и берег сонных вод,
И сей укромный огород
С калиткой ветхою, с обрушенным забором!
Люби зеленый скат холмов,
Луга, измятые моей бродящей ленью,
Прохладу лип и кленов шумный кров —
Они знакомы вдохновенью.
В деревенском уединении ничто не отвлекало от поэтических занятий. Пушкин привез сюда неоконченного «Руслана» и здесь писал пятую, предпоследнюю песнь его.
В начале августа Александр Иванович Тургенев сообщал из Петербурга в Москву поэту Дмитриеву: «Пушкина здесь нет, он в деревне на все лето и отдыхает от Парнасских своих подвигов. Поэма у него почти вся в голове. Есть, вероятно, и на бумаге».
Пятая песнь поэмы действительно была почти готова.
Но Михайловское вдохновило Пушкина не только на описание веселых чудес «Руслана и Людмилы». Здесь родилось и смелое политическое стихотворение «Деревня».
То, о чем говорилось у «хромого Тургенева», Никиты Муравьева, Ильи Долгорукова, обступало теперь в деревне и требовало к ответу. Он увидел деревню иными глазами, чем прежде.
Гармония природы не могла скрыть ни «барства дикого», ни «рабства тощего». Напротив. Она делала их еще нестерпимей, уродливей. И об этом нельзя было молчать.
Но мысль ужасная здесь душу омрачает:
Среди цветущих нив и гор
Друг человечества печально замечает
Везде невежества убийственный позор.
Не видя слез, не внемля стона,
На пагубу людей избранное судьбой,
Здесь барство дикое, без чувства, без закона
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца.
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца.
Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,
Надежд и склонностей в душе питать не смея,
Здесь девы юные цветут
Для прихоти бесчувственной злодея.
Пушкин ничего не придумал, не преувеличил. Он только в гневных стихах запечатлел то, что, как язва, разъедало Россию на всем необъятном пространстве от Петербурга до Камчатки. Псковская деревня дала жизненные наблюдения, конкретные факты. Повсюду вокруг Михайловского раскинулись большие и малые поместья, где владельцы крепостных душ самовластно управляли своими рабами, чинили суд и расправу.
«Деревня». Автограф...
Самые страшные рассказы, самые резкие обличения бледнели перед действительной жизнью. Вот они, псковские мужики. Измученные, в жалкой одежде. Вот их труд, беспросветный и тяжкий. А их господа – те, кто волен в их жизни и смерти? Какое невежество. Какая жестокость и дикость! Один заставляет крепостного человека не спать по ночам и время от времени будить его, барина. Ведь так приятно засыпать сызнова! Второй велит выдрать на конюшне повара за неудачный пирог. Третий отдает на растерзание собакам крепостную девушку: она не захотела стать его фавориткой. Четвертый… Да разве всех перечтешь?
Имелся и такой, с позволения сказать, хозяин, который задался целью разорить своих крестьян. У крестьянина не было ничего ему принадлежащего. «Он, – рассказывал Пушкин, – пахал барскою сохою, запряженной барскою клячею, скот его был весь продан… Он садился за спартанскую трапезу на барском дворе; дома не имел он ни штей, ни хлеба».
Крестьяне на барщине. Литография по рисунку И. Иванова. 1838 год. Фрагмент.
Крестьяне убили своего мучителя – барина. Но сколько оставалось таких же других!
Как раз в то время когда Пушкин приехал в Михайловское, в близлежащем Порховском уезде помещик Баранов засек до смерти своего крепостного Григория Иванова.
Слова Николая Тургенева, что в деревне невозможно спокойно наслаждаться природой – все отравляет «нечестивое рабство», – оправдались в полной мере.
Так было повсюду, так было и на псковской земле. В кружке Тургеневых произвол и жестокость помещиков, заклейменные Пушкиным в «Деревне», называли «псковское хамство».
Пушкин пробыл в Михайловском месяц. В середине августа он вернулся в Петербург.
«Петербург неугомонный»После тихого Михайловского, мира лесов и полей, Петербург показался Пушкину еще шумней, суетливей, чем прежде. Уже третий год жил он в Петербурге и знал этот город не только с парадной стороны. Он знал его будни. Они врывались в жизнь «высшего круга», переплетались с нею, властно заявляя о себе.
Рано утром, когда светские красавицы и франты возвращались с балов, по петербургским улицам уже громыхали груженые телеги, спешили молочницы с кувшинами, разносчики с лотками.
Что ж мой Онегин? Полусонный
В постелю с бала едет он.
А Петербург неугомонный
Уж барабаном пробужден.
Встает купец, идет разносчик,
На биржу тянется извозчик,
С кувшином охтенка спешит,
Под ней снег утренний хрустит.
Проснулся утра шум приятный.
Открыты ставни; трубный дым
Столбом восходит голубым,
И хлебник, немец аккуратный,
В бумажном колпаке не раз
Уж отворял свой васисдас.
С раннего утра город был оживлен.
Не спала Коломна. В мелочных лавочках, где торговали всем на свете, толкались кухарки и те непритязательные коломенские обыватели, которые сами закупали себе провизию и сами варили свой обед. Их не смущало, что сахар здесь попахивает мылом, а сладкие пироги – селедками. Они привыкли к этому.
Сенная площадь. Литография И. Арну. Середина XIX века.
Гудел Сенной рынок у Садовой улицы, по которой лежал путь из Коломны на Невский. Рынок был самый большой, самый дешевый, а потому и самый многолюдный в городе. Здесь торговали сеном, столь необходимым для коров и лошадей, которых во множестве держали петербургские жители. С возов и ларей продавали всякую снедь: мясо, рыбу, овощи, битую птицу, живых поросят. И то и дело спорящие и торгующиеся людские голоса покрывал пронзительный визг поросенка.
Пирожник. Литография из ежемесячного издания «Волшебный фонарь». 1817 год.
Садовая улица тоже готовилась к торговому дню. Приказчики открывали ставни магазинов и лавок, дворники мели тротуары. Слышались выкрики разносчиков:
– Пироги с сазаниной, с сиговиной, с лучком! Кто бы купил, а мы бы продали!
– Сайки, сайки, белые, крупчатые, поджаристые!
– Сахарны конфеты! Коврижки голландские! Жемочки медовые! Патрончики, леденчики!
– Эй, дядя, постой! – кричал продавцу сластей мальчишка-подмастерье, выскочив из цирюльни. – Что стоит коврижка?
– Полтина.
– Возьми, брат, грош.
– Не приходится. Эдаких цен нет.
– А жемочки почем?
– Пятак штука.
– Возьми, брат, грош! У меня денег больше нет. И то дал господин в цирюльне в прибавку, что хорошо его выбрил. Ну, это что у тебя?
– Не вороши же! Не вороши, как руки не хороши. Где тебе есть коврижки!
Возвращавшийся откуда-то спозаранок франт, – видно, любитель пошутить – останавливал разносчицу апельсинов:
– Что у тебя, голубушка?
– Апельсины, батюшка.
– Только, кажись, не самые хорошие?
– Как, сударь, не хорошие? Христос с вами!
– Я шучу, душенька. Твои апельсины удивительны.
– Да не осудите, батюшка. Чище не отыщете.
– А что, видно, на канаве долго полоскала?
Садовая улица. Литография К. Беггрова. 20-е годы XIX века.
Просыпался и Невский – главная улица столицы. Здесь на каждом шагу встречались магазины. Невский весь был облеплен золотыми вывесками. Случалось, что подгулявшие гвардейские офицеры, желая позабавиться, приходили сюда ночью и под носом у дремавшего блюстителя порядка – будочника – перевешивали вывески. Утром над булочной красовалась вывеска колбасника, над мясной лавкой – французской модной модистки, над трактиром – аптеки, а над аптекой – гробовщика.
Но обычно все было благопристойно и чинно.
Большой Гостиный двор. Литография К. Беггрова. 20-е годы XIX века.
Магазины на Невском привлекали обилием и роскошью.
Здесь стоял и Большой Гостиный двор. Огромный прямоугольник этого длинного двухъярусного здания с открытой галереей выходил на четыре улицы. Его строил еще при Екатерине II архитектор Валлен-Деламот. Каждая из четырех сторон «Гостиного» называлась линией. Та сторона, что обращена к Невскому, носила название Суконной линии; обращенная к Городской думе – Большой Суровской линии. Та, что выходила на Садовую, – Зеркальной. А та, что тянулась по Чернышеву переулку, – Малой Суровской.
В магазинах на Суконной линии продавали сукна, шерстяные ткани, бархат. На Большой Суровской, вернее, Сурожской линии – шелка которые привозили из-за Сурожского, то есть Азовского, моря. На Зеркальной линии торговали «светлым товаром» – зеркалами, женскими украшениями, обувью, галантереей, многим из того, что видел Пушкин в кабинетах модных франтов, что изобразил он в кабинете Онегина:
Янтарь на трубках Цареграда,
Фарфор и бронза на столе,
И, чувств изнеженных отрада,
Духи в граненом хрустале,
Гребенки, пилочки стальные,
Прямые ножницы, кривые
И щетки тридцати родов
И для ногтей, и для зубов.
У входа в магазины стояли зазывалы – приказчики или мальчики свободные от дел. Завидев получше одетого прохожего, они кидались к нему, выкликая:
«А вот пожалуйте к нам!»
«У нас товары самые лучшие!»
Они осаждали прохожих, как рой слепней, всячески расписывали и расхваливали товары, нередко хватали намеченную жертву за полы и тащили в лавку. Гостинодворцы умели зазывать как никто.
Задолго до открытия магазинов к Гостиному двору стекались толпы нищих – старухи и старики в лохмотьях, бабы с грудными младенцами на руках, увечные, убогие. Роскошь и нищета в Петербурге жили рядом.
Офицер лейб-гвардии гусарского полка Василий Олсуфьев 28 марта 1819 года записал в своем дневнике: «Погода прекрасная. Обедал у Чаадаева, где был Пушкин, много говорили; он нам читал свои сочинения. Потом я с Чаадаевым пошел пешком, заходил в Английский магазейн».
Английский магазин, где торговали товарами, привезенными из Англии, тоже помещался на Невском. Пушкин иногда сопровождал туда приятелей. Заходили и во французские модные лавки. Да и как было не зайти, когда в их окнах сверкало и пестрело так много соблазнительного, а склонившиеся над шитьем мастерицы были все как на подбор милы.
Пушкин не столько покупал, сколько разглядывал с любопытством, как разложены в красивых шкафах всевозможные принадлежности роскоши и моды: кружева, подтяжки, часы, чулки, манишки, страусовые перья, запонки.
Все, чем для прихоти обильной
Торгует Лондон щепетильный
И по Балтическим волнам
За лес и сало возит нам.
Все, что в Париже вкус голодный,
Полезный промысел избрав,
Изобретает для забав…
Да, многое привозили в Петербург из Парижа и Лондона в обмен на лес и сало. Когда Пушкин в первой главе «Онегина» писал эти строки, ему вспоминалось объявление, напечатанное некогда Новиковым в его журнале «Трутень»: «Из Кронштадта. На сих днях прибыли в здешний порт корабли: Trompeur [26]26
Trompeur (франц.) – обманщик.
[Закрыть]из Руана в 18 дней, Vettilles [27]27
Vettilles (франц.) – безделица.
[Закрыть]из Марселя в 23 дня. На них следующие нужные нам привезены товары: шпаги французские разных сортов, табакерки черепаховые, бумажные, сургучные; кружева, блонды, бахромки, манжеты, ленты, чулки, пряжки, шляпы, запонки и всякие так называемые галантерейные вещи… и прочие модные товары. А из Петербургского порта на те корабли грузить будут разные домашние наши безделицы, как то пеньку, железо, юфть, сало, свечи, полотна и прочее. Многие наши молодые дворяне смеются глупости господ французов, что они ездят так далеко и меняют модные свои товары на наши безделицы».
Это было написано на полвека раньше, но изменилось разве то, что после разгрома Наполеона в Кронштадт и Петербургский порт все больше приходило английских кораблей да модные товары стали несколько иными, так как менялась мода. А наши «безделицы», которые отправляли в Англию, Францию, Голландию, оставались все те же: лес, железо, пенька, сало.
Пушкин это знал и видел. Он бывал в порту.
Петербургский порт на стрелке Васильевского острова. Гравюра. 10-е годы XIX века.
Его влекло сюда любопытство, желание подышать иным воздухом, увидеть корабли с пестрыми флагами на мачтах, услышать разноязычную речь.
Порт был воротами в мир. Иностранцы говорили, что такого красивого порта, как в Санкт-Петербурге, нет ни в одном приморском городе.
Порт заворожил воображение Пушкина еще тогда, когда он мальчиком катался по Неве с дядей Василием Львовичем. Они плыли мимо Стрелки Васильевского острова, и вдруг там на берегу, над полукруглой гранитной набережной, далеко выдвинутой в речной простор, поднялись два великана – огромные красно-бурые колонны, украшенные бронзовыми рострами – носами кораблей. А за ними, на возвышении, будто греческий храм, белело многоколонное здание.
Когда плыли обратно, уже стемнело и над красно-бурыми великанами взвились языки пламени. Это пылала смола. Зрелище было фантастическое.
Словоохотливый Василий Львович, округло жестикулируя, объяснил, что это – Петербургский порт. Что колонны-маяки называются Ростральными. В Древнем Риме был обычай в честь морских побед воздвигать колонны и украшать их отпиленными носами захваченных вражеских кораблей. Колонны на Стрелке знаменуют победы российского флота. А здание на возвышении – Биржа. Там русские купцы заключают сделки с иноземными. Строил все это зодчий Тома де Томон.
Порт жил особой жизнью.
На площади перед Биржей матросы и шкиперы с купеческих судов вели торг устрицами, фруктами, пряностями. Тут можно было купить забавную обезьяну, разноцветных попугаев, диковинную морскую раковину.
Порт был поставщиком города. Отсюда водою по рекам и каналам доставляли на склады всевозможные товары и снедь. Со складов все это привозили в магазины, чтобы удовлетворить нужды и прихоти большого города.