Текст книги "Фокусы"
Автор книги: Марианна Яблонская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
Зимой в консерватории Анечка и Шенечка почти не встречались: Анечка вышла замуж за Якова Рослова и в перерывах между занятиями носилась по лестницам и коридорам, разыскивала его в аудиториях и кабинетах и совала ему бутерброды в вощеной бумаге, а Шенечка сдал экстерном в зимнюю сессию экзамены за второй курс и перевелся на третий. Встречаясь иногда в коридорах, они только тихо здоровались. На зачете по актерскому мастерству первого курса вокального факультета, куда Анечка заглянула весной из любопытства, новый Ромео говорил другой Джульетте слова из конца третьего акта сцены пятой: «Привет, о смерть! Джульетта хочет так. Ну что ж. Поговорим с тобой, мой ангел. День не настал – есть время впереди», – и в том месте, когда надо было поцеловаться, оба так быстро отвернулись от зрителей, что Анечка, как ни старалась, так все же и не успела заметить п о п р а в д е ли они поцеловались; и, глядя на них, все – и зрители и члены кафедры – улыбались и шептались между собой: смотрите, они ведь словно созданы друг для друга! И правда, эти двое тоже были до удивления похожи друг на друга: оба невысокие, тонкие, темноволосые, бледные, с серыми глазами. И, встречая их после этого зачета в коридорах и на лестницах консерватории, Анечка первая с ними здоровалась и сокровенно улыбалась, будто одна знала какую-то их тайну…
Потом она слышала, что Шенечка стал выступать в концертах от городской филармонии, видела его фамилию среди других в афишах; ей говорили, что он очень много занимается, что он не хочет оставаться в оперном городском театре, а хочет получить распределение в столичную филармонию, и что, по всей видимости, это у него получится.
Вскоре Анечка взяла академический отпуск в связи с беременностью и совсем потеряла Шенечку из вида. Консерваторию ей окончить не удалось – родился ребенок. Рослов много пил; после поздних возвращений в лоскуты пьяным из каких-то компаний, тяжелых скандальных отвратительных похмелий, судорожных непомерных приступов любви с ползаньем на коленях и целованием туфель, страшных клятв не брать больше в рот ни капли спиртного – обычно за час до очередной выпивки, пропивания всех денег (Яков Рослов сразу после окончания консерватории стал давать сольные концерты от городской филармонии и зарабатывал очень хорошо), он наконец оставил ее, и растить болезненную девочку одной было трудно.
Ей удалось устроиться преподавателем хора в музыкальную школу, и жизнь Анны Рословой (она почему-то и после развода оставила фамилию мужа) потекла более размеренно – ее лодка пристала в тихую бухту с ее никому не заметными бурями: вечным «опять до зарплаты не дотянули, надо у кого-то стрелять»; всегдашней нехваткой в доме нужных вещей и неутолимым желанием их наконец справить; постоянной жаждой «крупно» поговорить наконец с начальством и попросить прибавки к зарплате и такого же постоянного откладывания этого крупного разговора на потом, язвящими домашними ссорами по пустякам; внезапными детскими болезнями; медленным неизбежным угасанием стариков; торчанием по целым дням в очередях поликлиник и беготней по больницам; доставанием продуктов; бесконечными отупляющими хлопотами по дому; периодическими неприятностями на работе и вечной, назойливой, лишней, мешающей жаждой какой-то иной, несуществующей жизни – с тихими бурями, не сносящими вмиг с лица земли, но бесконечными и потому постепенно изнуряющими (они-то и старят) бурями, о которых и не поделишься ни с кем, неинтересно и слушать – у всех одно и то же; бурями, о которых знакомым говорят только пренебрежительно, пожимая плечами: «Ничего, живем помаленьку». Да, так было с маленькой лодочкой Анны Рословой в ее тихой бухте, в то время как корабль Алексея Левицкого шел на крейсерской скорости где-то далеко в открытом море. Окончив консерваторию раньше срока, он уехал в столицу и очень скоро стал давать там сольные афишные концерты от филармонии. Вскоре его фамилия стала появляться в газетах, журналах, книгах, имеющих отношение к музыке, а иногда и в разговорах людей, занимающихся или интересующихся вокальным искусством.
Поступив в музыкальную школу, Анечка начала работать с увлечением: прежде всего, она решила сделать сбои хоровые занятия полноправным предметом среди других – многие ученики не являлись к ней на занятия в течение всего года, а вместо них в последние дни четверти приходили их мамы с большими коробками конфет. От конфет она сразу же и наотрез отказалась и в первый же учебный год своей работы выставила по своему предмету пятнадцати ученикам годовую оценку «два». Родители переполошились – формально все эти дети должны были остаться на второй год, – бегали к ней, умоляли, потом жаловались директору, дошли до Управления культуры. Рослову вызвала директор школы и, поговорив с ней о том, что расписание в семилетней музыкальной школе должно быть гибким, это ведь еще не консерватория и не училище, даже и не десятилетка, девяносто девять процентов детей не собираются посвящать себя музыке – у них есть основные занятия в общеобразовательной школе, надо считаться с этим, – поговорив так, намекнула, что строптивость в этом вопросе может плохо обернуться для самой преподавательницы, так резко, что, выслушав директрису, Анна Рослова сникла: потерять эту работу было страшно (устроиться в музыкальную школу было трудно, она и сама обошла несколько, прежде чем ее согласились взять в эту), петь самой в каком-нибудь хоре ей не хотелось; устроиться же так, чтобы петь сольно, ей было и совсем невозможно – у нее не было никаких связей и не было законченного консерваторского образования. Она отступилась, на пропуски детьми занятий хора стала смотреть сквозь пальцы, как другие преподаватели, не посещающим занятия выставляла годовую оценку «три», но от больших красивых коробок шоколадных конфет, которые приносили ей к концу года родители ее учеников, по-прежнему наотрез отказывалась.
Через несколько лет, после того как Анна Рослова ушла из консерватории, Левицкого можно было уже увидеть по телевидению и услышать по радио; уже многие в городе знали его фамилию – теперь и в разговорах людей, совершенно далеких от музыки, можно было услышать: Левицкий. Многие говорили в троллейбусе, иногда – в магазине, иногда – во дворе, в поликлинике, в химчистке, иногда – в гостях. И Анне Рословой это было очень приятно – она тогда вспоминала те слова Шенечки у желтой деревянной будки на пляже, обращенные только к ней.
Когда где-нибудь в гостях заходил разговор о Левицком, она поначалу терпела, но потом, все же вмешивалась. «Кстати, я ведь его прекрасно знаю – мы учились вместе в консерватории на одном курсе», – и все смотрели на нее с уважением, как если бы в славе быстро входящего в моду певца была и ее доля заслуги, и когда все говорившие умолкали, поворачивались к ней и так на нее смотрели, ей ужасно хотелось прибавить здесь же про Шенечку, про Ромео и Джульетту, про поцелуи на мраморной лестнице, про то лето и, главное, про обещание, данное ей в щель желтой пляжной будки, прославиться на весь мир только ради нее, – но она удерживалась, ничего этого не говорила, а только сокровенно улыбалась, и легкое светлое предчувствие шевелилось в ней.
Примерно лет через восемь, после того как мы застали Анечку и Шенечку на крымском пляже, в квартире Анны Рословой раздался телефонный звонок. Маленькая дочь Анны взяла трубку.
– Мама, это тебя, мама, какой-то дядя! – Дяди маме звонили действительно редко.
– Шенечка! – вскрикнула она, едва услышала голос в трубке, но тут же спохватилась и поправилась: – Алексей!
После первых обычных горячих приветствий учившихся в ранней юности вместе, довольно еще молодых людей, не видевшихся восемь лет, после взаимных сбивчивых вопросов: как ты? что ты? где ты? кого встречала из наших? неужели? как он живет? а она? – Левицкий внезапно надолго умолк. Анна подумала, что испортился телефон, и с досадой собралась уже положить трубку, но в это время Левицкий кашлянул, и она, смеясь, рассказала ему, как только что чуть-чуть не бросила трубку, думая, что сломался телефон, но Левицкий по-прежнему молчал, и она тоже растерянно замолчала, а потом, спохватившись, торопясь и сбиваясь, почему-то стала рассказывать, как на прошлой неделе в субботу поехали с дочкой за город и как та потеряла почти новую чистошерстяную кофту, как вернулись в лес на следующее утро, просто так, для очистки совести, ни на что не надеясь, и… «представь себе, Алексей, – нашли ведь кофту: она висела в самой чаще очень высоко на елке, прямо как новогодний подарок Деда Мороза!». Но Левицкий продолжал молчать, как бы дожидаясь чего-то, и Анна опять смущенно замолчала. Некоторое время они молчали. Потом Левицкий вежливо простился с нею и положил трубку.
После этого странного звонка Левицкий снова надолго исчез из жизни Анны Рословой. Однако вездесущие волны городской молвы выносили к ней некоторые подробности его жизни, жизни знаменитого человека, доступной всем во всякое время, как городской парк или деревенское кладбище. Так она услышала, что Левицкий женился на скромной, ничем не примечательной пианистке, что у них родился ребенок, тоже девочка. Потом до нее донеслось, что Левицкий уехал на длительные гастроли за границу…
Слава Левицкого все ширилась, все росла – за его пластинками теперь уже гонялись по магазинам и говорили, что на черном рынке они стоят баснословные деньги; счастливцы, которым удавалось ненадолго заполучить его пластинки, переписывали их на магнитофонные ленты и звали к себе в гости не на чашку чая, а послушать Левицкого. Теперь уже все окружающие Анну Петровну, включая ее учеников и даже их бабушек, знали эту фамилию – Левицкий. И ей это было очень приятно: опять вспоминала то лето и те слова, сказанные ей в щель пляжной будки, и опять какое-то чудное предчувствие смущало ее…
Вернувшись из-за границы, Левицкий вскоре приехал на гастроли в город, где учился в консерватории. Поздно вечером он позвонил Анне Рословой и опять после первых вступительных вежливых фраз долго молчал в телефонную трубку. Приезжал он на концерты и еще через полгода, и еще, и каждый раз звонил ей и после нескольких незначащих слов подолгу молчал в трубку, будто дожидаясь чего-то. В такие минуты Анна испытывала неловкость и даже робость, оттого, что никак не может догадаться, как ей следует себя вести; конечно, ей ужасно хотелось назвать Левицкого Шенечкой и запросто пригласить к себе на чашку чая с домашним печеньем, но он ни разу не высказывал желания ее увидеть, она не могла ни в чем усмотреть даже намека на это, и позвать его сама она не решалась. Кроме того, пока он молчал на том конце телефонного провода, она все время надеялась, что однажды, достаточно помолчав, он все-таки скажет ей так: «Вот видишь, Анечка. Я сделал, что тебе обещал. Ради тебя я стал знаменитым. На весь мир. Что ты теперь думаешь об этом?» – но Левицкий всегда называл ее только Анной, хоть и на «ты», и потом упорно молчал. Иногда после такого мучительно загадочного звонка Анна, увидев где-нибудь в городе афишу его концерта, шла в кассу, брала билет, если удавалось достать, если нет – покупала втридорога с рук и, сидя где-нибудь на балконе или за колоннами, слушала, как поет теперь Левицкий. И хотя ей казалось, что верхние его ноты, пожалуй, несколько резки, а нижние недостаточно тембрально окрашены (в глубине души она по-прежнему считала Якова Рослова, уже вылетевшего и с места последней скрипки – второй скрипки за восьмым пультом слева – симфонического оркестра областной филармонии и подрабатывающего теперь, как бродячий музыкант, на свадьбах и похоронах – слава богу, хоть они-то не переводятся на земле! – музыкально гораздо одареннее Левицкого) – все же его успех ей был очень приятен, и она громко хлопала и кричала «браво» вместе со всеми…
Тем временем Анна похоронила отца и вышла во второй раз замуж за милого скромного человека – Виктора Ивановича Константинова, учителя рисования в младших классах в детской художественной школе, отца одного из ее учеников. Были неприятности в школе: длинная унизительная беседа с директрисой о н р а в с т в е н н о м облике советского учителя, но потом, когда Виктор Иванович пришел в школу и объяснил директрисе, что его бывшая жена уже два года как замужем, и принес, по требованию директрисы, соответствующие документы, вопрос «Личное дело педагога Рословой» сняли с повестки дня педсовета, и все уладилось.
Анне Петровне Константиновой было уже около сорока, ее дочери – семнадцать, и она, конечно, очень изменилась с того лета, когда мы видели ее в Крыму на пляже. Однажды Левицкий снова позвонил Анне Петровне – его звонки не были теперь для нее большой неожиданностью, хотя и не были часты, но, во всяком случае, она давно привыкла к загадочному молчанию Левицкого в телефонную трубку и не испытывала уже при этом ни робости, ни неловкости: всякие причуды могут быть у знаменитых людей! Но на этот раз Левицкий, помолчав, как обычно, внезапно пригласил ее на свой очередной концерт. Сказав, где он оставит ей билет, он снова надолго замолчал, но потом вдруг очень громко прибавил: «Надеюсь после концерта увидеть тебя наконец, Анна. Я выйду сразу после концерта, со служебного входа».
Анна Петровна отчего-то не стала звонить в школу мужу, который в тот день задержался на педсовете, чтобы пригласить его с собой на концерт, не позвала она почему-то с собой и дочь (правда, Левицкий говорил как будто только об одном билете, да ведь можно было попросить и второй, а то и просто пойти к началу концерта всем троим, да и купить билеты с рук), – нет, она не стала обо всем этом думать после звонка Левицкого, она стала собираться на концерт именно одна. Она бегала по коридору, комнатам, кухне, в ванную, шарила по ящикам и ящичкам, коробкам и коробочкам, отыскивая вещи, которые берегла на о с о б о торжественные случаи, а так как особо торжественный случай все как-то в ее жизни не наступал, то она просто никогда ими не пользовалась: французские духи, пудру, губную помаду, тонкие английские колготки – вещи, подаренные ей к свадьбе Виктором Ивановичем; лак для ногтей, бигуди, болгарский осветляющий шампунь для волос, польский бадузан, шелковый носовой платок с кружевами – вещи, купленные ею самой по случаю, впрок, да так почему-то и не нашедшие до сих пор себе применения и сейчас, когда наконец понадобились, как назло, запропастились, конечно, бог знает куда! Потом она долго лежала в пенистой ванне – как раз вспомнила, кто-то говорил, такая ванна улучшает цвет лица; затем долго завивалась, красилась, выщипывала брови (выщипала и несколько длинных темных волосков на подбородке, которые только сейчас неожиданно – к счастью! – у себя обнаружила), – в общем, суетилась, волновалась, металась. Да и шутка ли сказать – они ведь не виделись с Левицким восемнадцать лет! Да, именно, ею вдруг овладело совершенно безумное желание предстать перед ним такою же, какой она была тогда, в Крыму. Она полезла на антресоли и достала одно из двух цветастых платьев, которое чаще носила в то лето и которое почему-то так и не соглашалась отдать дочери, как та ни просила – хотя бы на время! – неожиданно своевольный каприз моды сделал это двадцатилетней давности платье снова «последним криком», – но, просунув в воротник голову, она так и не смогла спустить платье ниже округлившихся плеч. Тогда она перемерила все свои платья (три оказалось вполне приличных, если не считать еще двух юбок, вязаной кофты и замшевого жилета). Она хотела выбрать такую одежду, которая бы не бросалась в глаза своей нарядностью и вместе с тем была бы модной и красивой. Она остановилась на темно-зеленом с большими пуговицами снизу доверху – как раз по моде – и узким поясом. Перед тем как надеть его, она попросила дочь расчесать и немного подначесать ей сзади уже завитые волосы, чтобы сделать их попышнее; уж прическу-то она сумеет сделать, как в то лето!
– Куда ты так наряжаешься, мама? – спросила дочь, причесывая ее перед зеркалом.
– Видишь ли, доченька, – отвечала ей Анна Петровна, разглядывая свое лицо в зеркале и, к своему удовольствию, не замечая в нем особенных перемен с того лета, – меня пригласил на концерт один мой старинный друг. Мы с ним учились вместе в консерватории на одном курсе. Да ты, конечно, слышала его фамилию – это Левицкий. Он пригласил меня сегодня на свой концерт, чтобы узнать мое мнение об его исполнении, он очень считается со мной – в свое время он считал меня самой способной на всем курсе. Мы с ним не виделись восемнадцать лет. Не могу же я явиться на его концерт как попало.
Она надела платье и с удовольствием оглядела себя всю в зеркальной дверце шкафа: от яичного шампуня, бигуди, начеса и «Арома колора» № 8 ее волосы стали совсем светлыми, блестящими, пушистыми – как в то лето! Она постояла перед зеркалом, поворачиваясь перед ним разными сторонами, потом нагнулась и расстегнула две большие пуговицы снизу от подола – по моде.
Уже подходя к концертному залу, она взглянула в большой разрез, из которого попеременно показывались ее полные, как будто голые, под светлыми прозрачными колготками ляжки, покрытые тонкой частой сеткой фиолетовых жилок – так стало у нее после родов, – зашла в ближайший подъезд и застегнула предпоследнюю пуговицу. После концерта, на котором Левицкому, как обычно, выносили на сцену цветы в корзине и кричали «браво», Анна Петровна, волнуясь, подошла к служебному входу. Левицкий вышел в элегантном концертном костюме, с чемоданчиком и в обнимку с большой охапкой цветов, которая едва помещалась ему в руку. Тотчас же его со всех сторон облепили бог весть откуда вмиг взявшиеся молоденькие девчонки. («А ведь им сейчас как раз столько, сколько было мне в то лето», – почему-то только сейчас со страхом осознала свой внушительный возраст Анна Петровна.) Заискивающе хихикая, щебеча ему что-то любезное и вместе с тем грубо теснясь и толкаясь, тихо и злобно переругиваясь между собой – Анне Петровне было хорошо слышно – и снова обращая к нему свои лучезарные лица, девчонки простирали к Левицкому тонкие руки с зажатыми в них разнообразными предметами через головы друг друга. Оставшись в их кругу, Левицкий молча стал брать один за другим протянутые к нему предметы и на своем чемоданчике, поддерживаемом одной из девчонок, что-то быстро черкать шариковой причудливой заграничной ручкой на открытках, своих портретах, афишах, книгах, пластинках. Он делал все спокойно и быстро и походил на хорошо тренированного жонглера. Открытка порхнула из рук в руки – на чемоданчик – назад, в веер пальцев; книга вылетела из толпы – на чемоданчик – опять в толпу… Наконец он выбрался из круга девчонок, кивнул Анне Петровне так, как будто бы они виделись сегодня за обедом, и пригласил ее в такси, которое уже дожидалось его тут же, у входа. «Наверное, одна из этих нахальных девчонок подогнала», – с неприязнью подумала Анна Петровна.
Дорогою Левицкий молчал, изредка взглядывал на Анну Петровну, сидевшую рядом, и улыбался в темноте автомобиля.
Такси остановилось на площади, у лучшей в городе гостиницы, и Анна Петровна, которой никогда прежде не случалось бывать в гостиницах, вдруг совершенно потерялась и оробела. Ей отчего-то стало стыдно швейцара с золотым позументом на синей куртке и на околыше форменной фуражки, который с такой преувеличенной любезностью распахнул перед ними тяжелую дверь, что это смахивало на издевку; администраторши, сидящей за темной полированной конторкой, со строгим презрением, как ей показалось, взглянувшую на нее расширенными глазами сквозь стекла модных очков; всех, кого они встречали, – в основном мужчин, – пока поднимались в лифте и шли по узкому коридору, покрытому ковровой бордовой дорожкой с двумя зелеными полосами по бокам, освещенному нестерпимо белыми лампами дневного света, с черными номерами в белых эмалированных овалах на темных полированных дверях по обеим его сторонам, – все, все, казалось, смотрели на нее, идущую по гостинице рядом с Левицким (видела бы ее сейчас директриса!), как-то особенно долго, пристально, нагло – в общем, нехорошо, гадко! Анна Петровна всеми силами старалась не замечать этих взглядов и этих многочисленных дверей под номерами, но и взгляды, и черные цифры отчего-то сами собой так и прыгали ей в глаза, и в голове все время вертелось что-то давнее, забытое, стыдное, из школьных уроков литературы – в н о м е р а х.
Когда Левицкий брал ключ от своего номера у коридорной на этаже, та выпялилась ей в лицо с таким восхищенным гнусным любопытством, что и в ящике с ключами шарила не глядя, и ему пришлось менять у нее ключ два раза.
Пока в роскошном номере Анна Петровна заменяла прежние, чуть привядшие цветы в вазах (жалко выбрасывать в корзину!) новыми (Левицкий так и не предложил ей ни одного цветочка из этой охапки), он переоделся в ванной из своего великолепного концертного пиджака в великолепную малиновую стеганую пижамную куртку с золотыми пуговицами, сходил в буфет и принес великолепное вино и великолепные бутерброды.
Он молча, попивая вино из бокала, выслушал ее робкое замечание о его низких и высоких нотах и только под конец вдруг громко кашлянул, и от этого звука Анна Петровна почему-то сразу смешалась, покраснела и замолчала; и спросил, как всегда, о сокурсниках, о Рослове, потом, прищурившись, долго смотрел на нее и вдруг сказал: «Стареем мы с вами, Анна Туманова, неудержимо стареем, да…» – и в его голосе ей почудилось удовольствие. Потом он встал, подошел к ней, подсел на ручку ее кресла и молча обнял одной рукой вокруг груди.
– Ой! – вскрикнула, как девочка, Анна Петровна и покраснела, как в то лето, до самых ключиц. – Зачем же, зачем же, не надо, не надо ведь, Алексей!
– Не хочешь? – просто, очень обыденно спросил Левицкий, так как если бы она отказалась выпить стакан чая. Он медленно убрал руку, встал и пересел в кресло напротив. – Зачем же, в таком случае, ты ко мне поехала?
Анна Петровна сильно смутилась. Нет, она даже разозлилась! Ведь это она сама пошла на его концерт без мужа и дочери, сама приехала к нему в гостиницу и сама ни слова ему про них не говорит – он человек тактичный, он ничего не спросит! Да еще эта проклятая пуговица, расстегнутая на подоле! (Она, конечно, немедленно застегнула ее под столом.) И что же он должен был после всего этого про нее подумать?! Она вскочила с кресла и неловко затопталась на месте, желая и не решаясь уйти, но Левицкий, будто ничего не замечая, придвинул к ней полный бокал вина, и она опять села. И тут то давнее, светлое и легкое предчувствие вдруг очнулось в ней, стало томить ее, потом подниматься откуда-то снизу, все выше и выше, как ртуть в градуснике больного, пока веселым теплом не разлилось в горле. Она выпила вина, развеселилась, разболталась, разулыбалась, рассмеялась, стала вдруг вспоминать и рассказывать всяческую чепуху о том, например, как Боголюбов, ее ученик из четвертого класса, из вполне интеллигентной и даже музыкальной семьи, называет ее на уроках Манной Петровной и этим срывает уроки, потом вдруг совсем расхрабрилась и своим немного уже осевшим колоратурным сопрано спела ему одну из военных песен, которую чаще всего пела в то лето на пляже, – этого с ней уж и вовсе давно не случалось: за стенами школы она теперь совсем забывала, что умеет петь.
Левицкий слушал ее молча, не перебивая и не вставая больше со своего кресла, смотрел на нее, чуть прищурившись, улыбался и кивал головою. Потом вдруг резко отодвинул кресло, встал, прошел в ванную, вышел оттуда в великолепной замшевой куртке и предложил проводить ее до такси.
Когда такси с Анной Петровной отъехало со стоянки, Левицкий вдруг отчаянно замахал руками и бросился за машиной. У Анны Петровны вспорхнуло сердце, и она, слыша сама, как дрожит и прерывается ее голос, попросила шофера немедленно остановиться. Левицкий догнал машину, открыл дверцу и, шумно дыша, наклонился к ее уху и шепотом спросил, есть ли у нее деньги на такси…
Лет через семь после этой встречи Анна Петровна Константинова, у которой было уже два внука, одевалась в вестибюле одного кафе, где вкусно и разнообразно готовили сладкие блюда, – иногда она позволяла себе здесь отдохнуть от невидимых однообразных изнурительных бурь своей тихой бухты. Трудно было уже узнать в этой поседевшей женщине с большой грудью, лежащей на высоком животе, юную, похожую на спелый персик Анечку Туманову. Неожиданно Анна Петровна увидела входящего с улицы в стеклянную дверь кафе Левицкого. И у грузной Анны Петровны тихо шевельнулось сердце. Левицкий не звонил и не появлялся у берегов ее бухты с того дня, когда она была у него в гостинице. Но за это время она еще чаще, чем прежде, видела и слышала повсюду его фамилию.
Левицкий тоже очень переменился с того лета: он весь как-то смешно надулся, будто его шутки ради накачали воздухом, а лицо у него сделалось непомерно длинным оттого, что его лоб стал в два раза больше. Одет он был чрезвычайно нарядно, как девушка на праздник, – что-то на нем цвело, поблескивало, пушилось, искрилось.
«Привет, о смерть! Джульетта хочет так. Ну что ж. Поговорим с тобой, мой ангел. День не настал…» – донесся до Анны Петровны очень знакомый голос, словно бы откуда-то сбоку. «День не настал… не настал… не настал…» – твердила она себе, но дальше никак не могла вспомнить.
Она уже хотела окликнуть Левицкого (он только что подошел к гардеробу), но в это время он сам вдруг обернулся и посмотрел прямо на нее. Светлые брови его шевельнулись и поползли к переносице; наморщив лоб, прищурившись, он быстро стал перебирать пальцами в замшевых перчатках с мехом, потом взглянул на гардеробщика, снова – на Анну Петровну, глаза его еще больше сузились, лоб еще больше сморщился, он чуть шагнул в ее сторону, но вдруг быстро засучил рукав своей пушистой меховой шубы, взглянул на большие золотые часы с золотым широким плетеным браслетом и, не раздеваясь, торопливо зашагал в зал кафе: через двадцать минут кафе закрывалось на обеденный перерыв.
Анна Петровна хотела было пройти в зал за ним, но взглянула в большое зеркало возле гардероба на свой лысеющий по краям воротничок – щипаный и крашеный кролик под котик, на свое синее пальто, которое было заметно вздернуто на животе и сильно морщинилось по бокам и сзади (пальто было сшито, пожалуй, за год до ее встречи с Левицким в гостинице, позже только пуговицы и петли переставлялись, и теперь они уже перешагнули через край полы), и пошла домой.
Уже войдя в свой подъезд, где сильно пахло горелым луком (конечно, опять зять в пику ей – оттого, что она ушла воскресным днем по своей надобности, – взялся сам приготовить обед детям и, как всегда, все спалил!), она вдруг вспомнила конец того четверостишия Ромео из «сцены на балконе» трагедии Шекспира: «День не настал – есть время впереди…» Вспомнила – и почему-то обрадовалась.








