Текст книги "Фокусы"
Автор книги: Марианна Яблонская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
ПРОВИНЦИАЛКА
Часов в одиннадцать утра в последнюю среду апреля месяца по улице, ведущей к большому московскому универмагу, среди людей, двумя встречными густыми потоками движущихся по тротуару, шла невысокая женщина в темном опрятном платье. Женщина не выглядела очень молодой, хотя нельзя было бы сказать о ней – пожилая, скорее всего ей было около тридцати. Женщина шла медленно, вразрез общему бегу, часто оборачиваясь на ходу. Даже беглому взгляду нетрудно было разобрать на ее лице выражение почтительного удивления перед этой всегдашней, хотя и будней столичной толчеей. И если кому-нибудь из прохожих случалось ступить ей на ногу, отпихнуть локтем в сторону или выбранить за нерасторопность и потом обернуться мимоходом и без значения, то, замедлив свой бег, он несколько времени оторопело смотрел в светлые приветливые глаза, как бы выговаривающие: нет, что вы, пожалуйста, не беспокойтесь, мне все здесь так нравится, и только потом опять давал ходу, споро прокладывая себе дорогу в плотной толпе.
Женщину звали Катериной Саввишной. Она приехала в Москву вчера вечером из небольшого городка К…, в котором родилась и жила, и хотя К… не за тридевять земель от Москвы, все же случилось Катерине Саввишне отправиться в такое дальнее путешествие, а именно в другой город, всего во второй раз. Первое ее путешествие состоялось уже давно, семь лет назад, в первый год замужества. В тот год отправились они с мужем посреди на редкость знойного и сухого лета в большой южный город на берегу моря. Там, в комнатушке, которую они с трудом разыскали и очень дорого сняли, при всем старании хозяйки – большущей бабы с ласковым украинским акцентом – не уместилось все же ничего больше, кроме узкой пружинной кровати и колченогого табурета, из-за табурета к кровати приходилось пролезать боком. Крошечное окно в той комнатушке оказалось навсегда ослепленным бельмом белесой стены соседнего дома, и в полутьме воздух всегда дребезжал от роя невидимых мух, и в комнатушке не убывал какой-то теплый пар, и постельное белье, и одежда были постоянно влажными и теплыми, купальники, полотенца подолгу не высыхали даже на солнце, и весь месяц они с мужем чувствовали себя словно обернутыми в горячий влажный компресс.
Там хозяйка комнатушки, уступив наконец их просьбам, все же выдала им на двоих два стакана и одну щербатую вилку, но зажигать электричество по вечерам так и не разрешила, и Катерина Саввишна очень уставала от длинных черных южных вечеров, и только ночью, когда затихали все жильцы той огромной коммунальной квартиры, она запиралась в уборной и зажигала все двадцать электрических лампочек, подписанных у десяти выключателей десятком фамилий не в ладу живущих соседей, – и тогда в маленькой уборной становилось нарядно и радостно, как возле большой украшенной елки. Там, в южном городе, нельзя было и шагу сделать по пляжу, чтобы не наступить на чью-нибудь руку или авоську с помидорами, а в теплом, будто густом и липком море, возле кишащих тел плавало такое, о чем и до сих пор неприлично вспомнить. К полудню в том южном городе нельзя было нигде сыскать тени, и от каменных стен домов полыхало жаром, как из духовки, а когда на город обрушивался вдруг сильный короткий ливень, то уже через несколько минут после него все вокруг дымилось от жаркого испарения и по улицам пахло асфальтом и лавровым листом, словно с неба пролился горячий подгоревший бульон. Там, в приморском городе, обедать в ресторанах им с мужем оказалось не по карману, а в столовых, к которым с утра до вечера стояли длинные очереди полуголых загорелых людей с пестренькими подносами, кормили ужасно, и они весь тот месяц очень хотели есть. А спать в те душные влажные ночи вдвоем на железной старушечьей кровати было просто больно. И в довершение всего, то есть, наверное, как раз от всего этого, в то лето они часто бранились с мужем, и по ночам особенно громко, так что наутро было неловко смотреть на хозяйку, сдававшую обе свои комнаты и спящую на сундуке под их дверью. А хозяйка наутро, как нарочно, все время попадалась им на дороге, и по ее умильному лицу и улыбке было видно, что все ночное она слышала и слышанного не одобряет, что только не в меру жаркое лето, конец сезона, отвратительная комната и жадность мешает ей отказать им от крыши. Там к концу месяца все это стало совершенно непереносимо, потому что Катерину Саввишну вдруг стало сильно тошнить, и оказалось, что она беременна третий месяц, и они с мужем срочно вернулись в К…, не дожив у моря задуманного срока.
И вот теперь, после семи лет небогатого замужества и материнства, после того как она родила двух девочек-близнецов, после того как пришлось уйти с третьего курса технологического института, после того как пришлось оставить все развлечения, чуждаться праздных незамужних подруг и целыми днями, сонной и непричесанной, наспех одетой, чистить, варить, мыть, кормить, шить, стирать, гладить, купать и снова чистить, варить, кормить, стирать и так далее с утра и до вечера, – вдруг как-то получилось, что все, что казалось тогда, в том южном городе, нестерпимым, или совсем забылось, или представилось сейчас пустяками. С нею же навсегда осталось только неправдоподобно голубое, будто нарисованное море с большими белыми пароходами по нему, только причудливые цветы с дурманящим запахом и названиями, похожие на детские дразнилки, вроде – рододендроны, только нарядная веселая публика, прогуливающаяся по высокой набережной над морем в час захода солнца и разглядывающая в маленькие бинокли подступившие к самой набережной высокие синие горы, внезапные пахучие ночи с низко упавшим кромешным небом с дрожащими изумленными звездами, голубиный женский смех, пристальные взгляды черноволосых смуглых мужчин, щемящая музыка, неясный говор, топот и смех, звуки, вырывающиеся на набережную вместе с запахом кипящего бараньего жира из распахнутых окон и дверей дорогих приморских ресторанов, шепот гитары, слов, вздохов и поцелуев в тесных холмистых улочках и на низких, увитых хмелем и виноградом балкончиках, величавый несмолкающий гул моря, руки, сверкающие в теплой черной ночной воде… Всю эту неделю, когда через семь лет она снова готовилась к отъезду, то есть занималась обыкновенными своими делами: шила, стирала, варила, гладила, штопала, покупала, убирала, только все это в убыстренном, необычном для себя темпе – так что ведь ни разу не приподняла косой конец разноцветного платка с тусклого экрана старенького телевизора на кухне, – и все для того, чтобы оставить хоть какой-то порядок в доме, чтобы там, в Москве, в путешествии, отбросить на время заботливые тревожные мысли о нем, и когда на этой же неделе звонила с почты тете Жанне в Москву о скором своем приезде, и когда потом, по просьбе тети Жанны, бегала по окраинным магазинчикам К…, отыскивая какой-то особый, в русском стиле, бумагодержатель для уборной, которые, по словам тети Жанны, выпускаются только в К…, и когда упрашивала шившую ей до замужества портниху подновить ей синее платье: «Вы мне его с белым к свадьбе шили, помните? Оно почти ненадеванное – так семь лет и провисело в шкафу, я ведь потом растолстела. Только фасон немного подправить… голубушка, а?» – и тогда, когда через несколько дней глянула на свое отражение в обновленном платье и, пряча гордую радость, спросила портниху: «Ну что, Александра Никитишна, не засмеют нас с вами в столице?» – и когда Александра Никитишна, портниха, в первый приход ее не узнавшая, узнала и всплеснула руками: «Батюшки, да как же ты переменилась, Катерина!» – не спеша оглядела ее с головы до ног живую, потом отражением в зеркале, потом сказала степенно: «Пускай поначалу покажут нам подобную кралю!» – все это время стоял перед глазами Катерины Саввишны тот радужный южный город, и было чувство, какое она не сумела бы ни объяснить, ни назвать и какое ей помнилось с детства, когда однажды, поднимаясь домой по крутой замусоренной «черной» лестнице, она в отворенную дверь чужой квартиры увидела огромную мерцающую елку, и как тогда, в детстве, она все время боялась, что вот-вот кто-нибудь захлопнет двери и мерцание разноцветных огней исчезнет, оставив ее в тусклом сером свете вонючей мусорной лестницы, так и теперь, особенно с того дня, как купила билет в Москву, Катерина Саввишна все время тревожилась, что вот-вот заболеет кто-нибудь из домашних, или в К… вдруг объявят карантин – ведь был же какой-то карантин несколько лет назад! – или что вдруг поезда просто сами собой перестанут останавливаться в К… и поездка ее не состоится. И только позавчера вечером, когда она вошла в купейный вагон скорого поезда С… – Москва, стоящий в К… четыре минуты, когда тихонько скользнула назад от нее платформа с невысоким седеющим мужчиной в плаще, держащим за руки двух одинаковых девочек с одинаковыми косичками, в одинаковых пальтишках, из которых они одинаково выросли, – ее муж и дочери-близнецы, когда медленно, потом все быстрее проскользили мимо нее две невысокие церкви, какие-то длинные низкие строения, длинные цепи вагонов без паровозов с пестрыми ситцевыми занавесочками и небогатым разноцветным бельем, раскачивающимся перед вагонами на веревках, подъемные краны, очень похожие на жирафов, возле высоких недостроенных домов, оранжевые спины женщин, работающих на путях, – все знакомое, будничное, надоевшее, размытое серыми некрасивыми сумерками. И когда поезд пошел быстро, и в вагоне вспыхнул яркий свет, и все тоскливое за окнами враз скрылось вместе с привычными всегдашними уже мыслями о кастрюлях, щетках, масле, стиральных порошках, тряпках, грязном белье, обоях и посуде, – она вдруг почувствовала счастливую легкость, такую же, какую испытала тогда, когда после долгих мучительных родов ее красных, тихо верещащих девочек унесли куда-то, а ее уложили на высокие носилки, привезли в темную тихую палату, уложили в чистую мягкую постель и оставили наконец одну.
Когда поезд пошел еще быстрее, Катерине Саввишне стало вдруг смешно, легко, и на глазах у всех захотелось подпрыгнуть.
Потом рядом с Катериной Саввишной стоял пожилой капитан пехотных войск из соседнего купе. Он называл ее «девушкой», обращался к ней почему-то в первом лице множественного числа: без перерыва задавал ей вопросы: «Стоим?.. Молчим?.. Смеемся?.. Размышляем?.. Как нас зовут?.. Куда мы едем?..» Катерина Саввишна ничего не отвечала – чудно отвечать человеку, куда, например, едешь, если стоишь в коридоре скорого поезда С… – Москва, следующего до места назначения уже без остановок, и она слушала капитана молча и только улыбалась своему отражению в темнеющем окне. Сейчас, утром, шагая с сумкой через плечо в аккуратно пригнанном синем платье, рядом со своим призрачным отражением в дневных витринах, среди суматохи столичных улиц, Катерина Саввишна чувствовала себя молодой и хорошенькой и хотела, чтобы вчерашний капитан ее увидел.
Вчера же вечером из-за газетного киоска она видела, как капитан, все время оглядываясь, прошел мимо нее. В последний раз она увидела его из окна троллейбуса, который, как ей сказали, должен был отвезти ее на улицу, где жила тетя Жанна. Капитан с облупленным чемоданчиком стоял в бледном кругу света, под фонарем, в очереди на такси, и такое у него было доброе, унылое, штатское, как у деревенской лошади, лицо, что Катерина Саввишна забарабанила пальцами по окну, и когда капитан поднял голову и взглянул на нее – улыбнулась, а когда троллейбус тронулся – послала ему воздушный поцелуй.
«Представь себе, дружочек, так до сих пор и нет!» – такими словами встретила ее вчера вечером тетя Жанна, с которой они не виделись со дня похорон мамы, больше чем двенадцать лет. Позже объяснилось, что утром она послала дядю Жоржа (Егора – младшего брата отца Катерины Саввишны – крестили в деревенской церкви Егором, но в больших городах с тетей Жанной перешел он постепенно от Егора к Юрию, от Юрия – к Георгию – Жоржем. Мать Катерины Саввишны так и не привыкла к новому заграничному имени шурина и до самой смерти звала его Егором и только в присутствии тети Жанны, когда та наезжала в К…, называла его Жоржем, и у Катерины Саввишны с детства два имени сложились в одно несуразное – Жоржегор, и сейчас, у тети Жанны, она все время удерживалась, чтобы не назвать дядю так глупо, как произносила в мыслях, – Жоржегор) в центр продать немного цветов. «У нас там знакомый милиционер по прежней работе Жоржа – так вот поехал он продать немного цветов, мы всегда прихватываем с дачи немного цветов, в нашей маленькой оранжерее круглый год обворожительные цветы, правда и обходятся они нам не дешево: девушке, что за ними присматривает, приходится платить, удобрения и семена, постоянная поддержка оранжереи – на прошлой неделе какие-то хулиганы стекла поразбивали, – поливка и все прочее, но все же как-никак цветы нам подспорьем сейчас служат – ведь живем мы на одну небольшую пенсию Жоржа, – но все же я не соглашаюсь жить круглый год на даче. Жорж не хочет понять, что нам просто необходимо быть всегда в курсе событий, быть, что называется, всегда под рукой – времена сейчас меняются так быстро, и в Жорже может всегда возникнуть неотложная необходимость, он всегда много работал и хорошо и честно выполнял свой долг. – Из окна кухни тетя Жанна видела, как дядя Жоржегор сел с чемоданом цветов в трамвай. – Машиной мы теперь очень редко пользуемся – приходится и на бензине экономить…»
Дядя Жоржегор, младший брат отца, долго служил в каких-то внутренних войсках. Он ни разу не воевал, но имел чин полковника. В детстве Катерина Саввишна очень жалела незнакомого столичного дядю: ее детскому воображению слова «внутренние войска» рисовались тесной низкой подвальной комнатой без окон, в которой много молодых солдат навсегда замкнуты за коваными дверьми на огромные ржавые крюки – нечто вроде персонажей из «Графа Монте-Кристо». В отрочестве и юности, рассказывала мама, братья восторженно любили друг друга. «Отец твой много раз принимал наказания за Егора, за его детские проказы, то есть, говоря попросту, часто бывал бит вместо Егора их отцом, Никитой Семеновичем. Отец остался в приходской школе на второй год, чтобы быть с братом в одном классе, а уж тяжел тот был на руку, говорил твой отец, бешеного нрава был человек – вино употреблял чрезмерно. Еще здесь, в К…, братья были неразлучны днями и ночами – ночами до рассвета о вечной справедливости, которая скоро наступила в мире, рассуждали, это я уже сама за стенкой слышала. Из-за вечной этой справедливости бабушка твоя им от комнаты и отказала – керосин в то время уже дорого стоил, – перегородка в этой комнате была тоненькой, наспех сделанной, фанерной, раньше-то эта огромная комната людской называлась, слуги в ней жили, а к тому времени твой дедушка, генерал из прежних, уже погиб, и бабушка из той комнаты много клетушек понаделала и сдавала их. Так вот из-за тех ночных криков о вечной справедливости и керосина она Саввушке и Егору от комнаты-то и отказала, а я, грешным делом, думаю, что тут дело не столько в керосине было, сколько в том, как мы с Саввушкой смотрели друг на друга, встречаясь, да все равно к тому времени было уже поздно что-нибудь вопреки нам с Саввушкой делать. А прежде чем появиться у нас в К-ском артиллерийском училище, Саввушка с Егором сбежали из деревни от своего отца Никиты Семеновича, кузнеца, – мать их Пелагея Митрофановна к тому времени уже умерла, – сели без билета в поезд и отправились ни больше ни меньше как в Сибирь, сражаться с какими-то бандами, воевать за вечную справедливость…
Ну на первой же большой остановке их, разумеется, сняла рабочая красная милиция вместе с какими-то мешочниками. И надо тебе сказать, что их едва не отправили за бродяжничество в колонию для малолетних преступников – им тогда и двенадцати еще не было. (У Катерины Саввишны дома в К… до сих пор хранится первая фотография отца. Двое встрепанных белобрысых мальчишек сидят возле длинного стола перед молодым, густо усатым милиционером. У ног мальчишек – два тощих вещевых мешка, из которых торчат длинные прямые палки, похожие на удилища.) Удочками, что ли, воевать надумали, – смеялась, рассматривая фотографию, мама. У усатого на фотографии совсем не строгое, даже как будто ласковое лицо. Скорее всего, что именно он изъял эту фотографию из дела и передал правонарушителям. Во всяком случае, именно этот усатый определил мальчишек, которые отказались назвать свой деревенский адрес, в пригородный К-ский интернат, где навещал их до выпуска; он же, этот усатый, позаботился определить мальчиков в К-ское артиллерийское училище. Надо сказать, что ко времени их выпуска гражданская уже утихла, даже вечером по улицам можно было ходить без опаски, и отец твой каким-то образом списался из училища до окончания – ума не приложу, как это удалось ему сделать! «Даром ружьишком бряцать в мирное время – что проку?» – говорил он и поступил в фотоателье помощником к Карлу Оттовичу. Добрый был старик, все хотел твоему отцу свою частную фотографию оставить – сына у него не было, одна только дочь, – ну и что из этого получилось, ты уже знаешь, это другая история.
Ну, а Егор быстро пошел вверх по военной части – вскоре его перевели на какие-то высшие секретные курсы в Х…, а потом и в Москву. Я, грешным делом, полагаю, что его быстрое продвижение не обошлось без отца душеньки Жанны – он в то время уже занимал крупную казенную должность в С…, потом в Х… К тому времени они как раз уже поженились. Ну это уже другая история.
Так вот отец твой с первого взгляда почему-то невзлюбил душеньку Жанну. А надо сказать, что тогда душенька Жанна была просто очаровательна, да и манеры у нее к тому времени были уже вполне пристойные, хотя она и была из семьи приказчика. У нас в гимназии никто не называл ее просто – Жанна, все говорили про нее – наша душенька Жанна, ей-богу. Ну, а отец твой, грешным делом, невзлюбил ее сразу. «У этой милой девицы, – говорил он часто, – психология, извиняюсь, падшей женщины». Это я перед тобой извиняюсь, он-то, твой отец, и не думал тогда извиняться, хотя, грешным делом, словцо он почище вставлял, ну а остальное я тебе цитирую точно: «У этой милой девицы психология падшей женщины, она считает, что за все должен расплачиваться мужчина», – хотя, безусловно, это не было справедливо – ведь именно с тетей Жанной Егор сумел стать влиятельным в Москве человеком. Кроме того, душенька Жанна несомненно его любила – я ведь помню, как она настрадалась, когда Егор пытался флиртовать со мной, нет, нет, с моей стороны ни о чем таком не могло быть и речи – я ведь уже была знакома с твоим отцом, а между ними не могло быть никакого сравнения, но душенька Жанна в то время, безусловно, страдала. И надо сказать, что душенька Жанна всегда принимала в нас с отцом большое участие. Это ты уже знаешь. Это другая история. Но отец твой невзлюбил ее с первого взгляда, и все. Есть же на свете любовь с первого взгляда – я вот так твоего отца на всю жизнь полюбила, – так, видно, тут была ненависть с первого взгляда. А с Егором, даже после его женитьбы – они с душенькой Жанной ведь раньше нас поженились, – он по-прежнему очень дружил, хоть и встречался реже. После того как Егора перевели на курсы в Х…, они с твоим отцом каждый день переписывались, и письма их начинались, ей-богу, каждый раз одним и тем же словом: «Брат мой…» – да еще буква «Б» всегда прописная. Вот только с того обеда дружба их пошла прахом, и я абсолютно убеждена, – будь твой отец сейчас жив, они бы все равно не видались до самой смерти. И сколько бы я тот обед ни припоминала, сколько бы ни кумекала – до сих пор ума не приложу, какая муха и куда их тогда укусила, какая им тогда вожжа, извиняюсь, под хвост попала, чтобы они, единоутробные братья, из-за слов, из-за одних пустых слов, до конца жизни разлучились.
Я думаю, что если я тебе все расскажу по порядку до самой крошечной подробности, так и ты ничего толком не сообразишь, хотя вы нынче все сплеча рубите и, как всегда молодежь, умнее нас стариков себя считаете.
Жили мы в тот месяц с твоим отцом в Москве, мы с ним тогда, как говорится, в гражданском браке состояли – это-то как раз и доконало твою бабушку и свело ее раньше времени в могилу, что и говорить, мой грех…
Жили мы в плохонькой гостинице, один номер на двоих, грешным делом, противозаконно снимали и владельца гостиницы – тогда его уже как будто главным администратором называли – пуще чем самого господа бога гимназистками боялись, тайком мимо него по одному прошмыгивали. Это уж после того обеда, когда я за твоим отцом на улицу из-за стола выскочила, – он мне по всем правилам, официальное, как говорится, предложение сделал, ту московскую улицу я и сейчас вижу, алтарем она мне, так сказать, обернулась. В Москве с тобой раскачаемся – непременно на ту улицу сходим, я ведь только после той улицы уже буквально через полчаса стала с твоим отцом жить, как все тогдашние порядочные женщины жили, без церкви, конечно, и без священника, но рукопожатия, бумага, как нужно оформленная, с подписями и печатями, – все как было положено. Отец твой тогда в Москве каждое утро уходил и возвращался к обеду, потом опять уходил – и тогда уж до ночи. Война тогда была в Испании, ты, наверное, по учебникам знаешь, так вот твой отец почему-то на ту войну добровольцем пойти собирался – я никак не могла понять, что ему до этой Испании, а он все бился и бился где-то, чтобы его на ту войну послали, он ведь артиллерийское училище почти закончил, ты знаешь, тогда он очень на себя сердился, что раньше времени училище бросил, из-за этого у него как будто с Испанией и не ладилось, да он вечно что-то придумывал, не Испанию, так другое, ты знаешь. Такой человек был. О деньгах и нашем пропитании он, конечно, не думал, а с провизией и с деньжишками у нас тогда, прямо сказать, неважнец было. Бабушка твоя год до того умерла – очень жаль, конечно, что не дожила она до рукопожатия, соответствующей бумаги с подписями и печатями, ну и что же, что без священника, тогда уже это не принято было, – может быть, еще бы пожила на радостях, так уж она сокрушалась, что ее единственная дочь просто так с мужчиной живет, у них-то в семье в свое время очень строго на этот счет было, так бабушка твоя кое-что мне из вещонок своих завещала; грешным делом, она перед смертью даже зубы золотые и коронки изо рта вытащила, ну и все другое, что у нее еще оставалось, книги там, золотишко – «тебе на черный день», так и сказала перед смертью. Ну так я еще до московского времени почти все эти вещонки реализовала – ведь, грешным делом, у нас с твоим отцом что ни день был тогда, то все черный.
А душенька Жанна нас в тот период понемножку подкармливала – были они с Егором тогда людьми, прямо скажем, больше чем состоятельными. Егор получал прекрасное казенное содержание – жалованье большое и питательную провизию. В то время у них и домашняя прислуга была, деревенская женщина, правда одна всего, Лиза, но хозяйство она вела отлично, стряпала она так – пальчики оближешь. Я потом кое-какие рецепты у нее переписала, да куда задевала – не знаю, ну да бог с ними, у нас-то провизии такой не было. Я ела всегда немного, бабушка твоя говорила, что с самого детства, и отец твой, я видела, очень старался не наваливаться на еду, так что я абсолютно убеждена, что тогда мы не были им в тягость. Напротив, когда мы с твоим отцом приходили, душенька Жанна становилась необычно веселой. Едва мы успевали войти, как она, точно с трудом нас дождалась, распахивает все шкафы и начинает меха, шелка, отрезы, хрусталь, драгоценности на диваны, столы, на стулья выкладывать, будто перебирает, а сама раскраснеется вся, глаза блестят и на нас посматривает – каково, дескать, – она и прежде грешным делом прихвастнуть любила, а теперь так, как будто вдохновение на нее находило, – хорошенькая она бывала в эти моменты, одно удовольствие смотреть. Отец твой сердился на нее, я замечала, но ничего не говорил, отойдет молча, сядет в кресло и газеты листает. Твой отец мог быть большим умницей, когда хотел, а тогда, в тот московский месяц, он словно обет кому дал ни в чем душеньке Жанне не перечить. Я, грешным делом, думаю, что это он из-за меня так себя вел, у меня как раз в это время обмороки начались, врачи говорили – сосудистое, а отец твой по-своему считал – от недоедания, питались мы и вправду все это время не ахти как, я уже тебе говорила. Сидим мы, значит, в тот день с твоим отцом у них в столовой – Лиза прекрасным фарфором и серебром сервирует, душенька Жанна вещонки свои с диванов в шкафы укладывает, отец твой газеты листает, я, как сейчас помню, радиоприемник слушаю – такое у них хорошее казенное содержание тогда было, что у них еще до войны и легковая машина была, и настоящий радиоприемник. Как сейчас помню, чудную пьесу тогда передавали, трогательную и очень жизненную: как дети отряд нарушителей поймали или стаю волков как будто. И тут, как на грех, входит Егор в полной своей военной форме. Точно таким вошел, как на нашей предвоенной фотографии. А надо сказать, что в тот приезд в Москву мы его всего два-три раза видели, работал он очень много, душенька Жанна говорила – до позднего вечера, обедал у себя на службе; видно, ему в тот наш приезд совсем не до нас было. Да и отец твой с ним встреч особенно не искал – очень своей Испанией занят был. Егор и душенька Жанна Испанию его не одобряли, пробовали ему в Москве хорошую службу подыскать, да и я, грешным делом, радовалась, что с Испанией ему не удается, – война же все-таки.
Сама мама, по мнению Катерины Саввишны, не могла искренне любить столичных родственников: для этого она слишком любила отца и слишком на многое смотрела его глазами. Хотя в гости к столичным родственникам не ездила, дочь гостить не посылала, денег в трудные минуты не одалживала, а письма писала только к праздникам, – все же почему-то никогда не называла тетю Жанну иначе чем душенька Жанна, а дядю Жоржегора – иначе чем влиятельным в Москве человеком, хотя до самой смерти, конечно, так и не могла бы ответить на вопрос – на что именно влиял в Москве дядя Жоржегор? Кроме этого, она много раз принимала у себя тетю Жанну, наезжавшую в К… за покупками, с возможными почестями.
Еще до смерти мамы в К… стало известно, что дядю Жоржегора внезапно отставили от службы с маленькой, против ожидаемой, пенсией, Но в К… было давно известно, что жили столичные родственники всегда безбедно, кое-что нажили, и к-ские родственники о них не беспокоились. Позже к-ские родственники узнали, что после отставки дядя Жоржегор вдруг стал неумеренно пить. «И представь себе, – рассказывала тетя Жанна маме, – это теперь, как раз тогда, когда надо сжаться в камень – да, да, именно в камень – выжидать. Ведь не может быть, чтобы верность своему долгу не вознаграждалась!»
И теперь, как видно, дядя Жоржегор ушел как раз по этому делу.
Скрыв, однако, вскоре досаду и внезапно воодушевившись, тетя Жанна повела Катерину Саввишну по квартире. Она распахивала перед ней все двери и заглядывала ей в лицо, ища одобрения. Паркет в тети Жанниной квартире ясно отражал всю мебель в темных чехлах, сберегаемую, очевидно, до каких-то лучших времен. Сама тетя Жанна в длинном темном халате, тоже походившем на чехол, точно и себя сберегала до лучших времен. Проходя по комнатам, она приподнимала чехлы с мебели, ласково похлопывала светлые лоснящиеся поверхности вещей, как лошадь или собаку, и, покрывая вещь снова чехлом, называла Катерине Саввишне цену, за которую та или другая вещь была ею приобретена. Цифры все были очень большими. Катерине Саввишне они представлялись невероятными, и это, наверное, отражалось на ее лице, потому что тетя Жанна то и дело взглядывала на нее с торжеством и, не скрывая удовольствия, повторяла: «Да-да, Кити, мы теперь с твоим дядюшкой не настолько богаты, чтобы покупать дешевые вещи».
Показав все помещения квартиры и, по-видимому, оставшись довольной впечатлением, произведенным на племянницу, тетя Жанна спросила с торжеством, хороша ли квартирка, и, не дожидаясь ответа, сказала, что, разумеется, квартирка хороша, не такая громоздкая, как прежняя, и потому, правильно говоришь, много уютней, и Катерина Саввишна поспешно кивала, стыдясь почему-то напомнить, что в прежней их квартире не бывала ни разу.
Потом Катерина Саввишна сидела за столом в белой, очень чистой кухне; в кухне было не по-кухонному прохладно, висели белые шелковые шторы, пахло хвоей, и этот запах вместе с необыкновенной белизной стен, штор, пола, плиты и всех предметов на кухне напомнили Катерине Саввишне о процедурном кабинете.
Разглядывая стерильные белые шкафы, полки и стерильную чистоту белой кухонной посуды, стен и кухонного пола, Катерина Саввишна со стыдливой неприязнью вспоминала свою квартирку в К…, с приросшим к ней беспорядком, заваленную игрушками, банками, неглаженым бельем, жестянками и мисочками с объедками для кошки и такой же приблудной беспородной собаки, квартире, навсегда пропахшей пеленками, гороховым супом и кошачьей мочой, и мысленно обещала себе тотчас по приезде в К… отнести потихоньку от девочек куда-нибудь подальше и кошку, и собаку.
– Ну что у нас нынче портится? – весело спросила тетя Жанна, замерев перед распахнутым холодильником, и стала выставлять закуски.
За чаем она ни минуты не сидела спокойно, делая сразу множество дел: прижав плечом телефонную трубку к уху и диктуя кому-то рецепт торта из черствого батона хлеба, она разливала в хрустальные стаканы с серебряными подстаканниками жидкий чай из большого красивого фарфорового чайника; в паузах телефонного разговора она, прикрывая ладонью трубку, рассказывала Катерине Саввишне о вещах, которые, по ее мнению, ей следовало бы купить в Москве, вместе с этим она поглядывала в телевизор на хоккейный матч, вскакивала и вытирала мокрой тряпкой какие-то одной ей заметные пятна на белоснежной газовой плите, потом возвращалась к столу, вешала трубку и укладывала в полиэтиленовые пакеты остатки еды. «О нет, Кити, собак и кошек я не держу – ты же сама знаешь: от детей и животных столько грязи! Это в нижнюю квартиру, у них там собачонка, я всегда для нее собираю – не выбрасывать же еду! – а летом хозяева за нашей квартирой присмотрят; правда, у нас сигнализация, но сейчас ведь так неспокойно, столько ограблений… Нам один милиционер, подчиненный Жоржа по прежней работе, все происшествия за неделю рассказывает; газет мы не выписываем – на какие же деньги, – но все же мы всегда в курсе событий», – говорила тетя Жанна, вместе с тем прихлебывая уже жидкий чай и посматривая на себя в зеркало над кухонной раковиной. Все в доме тети Жанны – и стерильная чистота, и обилие вещей, и дорогая посуда, и сама тетя Жанна, чистая, хорошо причесанная, оживленная, в темном халате-чехле, так непохожая на свою одногодку – маму, за много лет до смерти ставшую неопрятною старухою, даже постоянная шутка тети Жанны – «рупь будет стоить», – которой она сопровождала любую пустяковую просьбу к ней: подвинуть ли солонку, подлить ли еще чаю, даже скудность закуски и куски подсохшего сыра в цветных хрустальных вазах на тонких ножках, – все нравилось Катерине Саввишне, даже восхищало ее, казалось ей особенным, сложным и таинственным – столичным.








