Текст книги "Фокусы"
Автор книги: Марианна Яблонская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Внезапно тетя Жанна оставила все свои занятия, оторвалась от себя в зеркале над посудомойкой и внимательно, с ног до головы, оглядела Катерину Саввишну.
– Ты выглядишь недурно, Кити, настоящая добропорядочная жена, но кое-что мы все-таки в тебе сейчас подправим. Этих низких густых пучков уже сто лет как в Москве не носят. Сейчас в моде короткие стрижки и короткие парики. Такие стрижки, как у меня. – И тетя Жанна повела в зеркале своей коротко остриженной темно-красной головой. – Не огорчайся, все это исправимо. Сейчас я подстригу тебя, я умею прекрасно стричь, себя я стригу сама, да и Жорж забыл, что такое парикмахерская. Из волос закажешь себе шиньон, и потом я подкорочу тебе пальто, распущу эти ужасные вытачки, а то в таком наряде ты выглядишь лет на двадцать старше меня.
Тетя Жанна вдруг вскочила и, легко подпрыгнув, засмеялась и выбежала из комнаты. Прислушиваясь сквозь рев хоккейного матча к ее шагам в глубине квартиры, Катерина Саввишна с беспокойством ждала ее возвращения – она и сама несколько раз думала остричь свои длинные волосы, они доставляли ей немало хлопот, но ее волосы очень нравились мужу. «Теперь у всех женщин три пера на голове, не то что у моей женушки», – любил повторять он везде – в гостях и дома. Но сказать об этом тете Жанне или просто отказаться стричься Катерине Саввишне было стыдно, – стыдно было выглядеть старомодной, провинциальной. Она заволновалась, не зная, как ей поступить, но в это время стукнула дверь, в кухню вошел дядя Жоржегор, и про волосы забыли.
Дядя Жоржегор встретил племянницу с будничным радушием, будто она всегда жила с ними и только сегодня немного задержалась к ужину. В нем не было ничего от белобрысого щупленького мальчишки, понуро сидящего перед усатым милиционером. Не был он похож и на новенького толстощекого военного на своей предвоенной фотографии. Словно не замечая сердитого лица тети Жанны, был он сейчас весел и говорлив, и хоть спиртным от него пахло, не было заметно, что он пьян. Он долго фыркал в ванной, напевая что-то сквозь зубы, потом вошел снова на кухню в темной стеганой куртке-пижаме, отделанной кое-где посекшимися золотыми нитками, тоже похожей на чехол; пижама была застегнута на одну золотую пуговицу, остальные пуговицы не сходились на округлом животе, – настоящий благодушный влиятельный в Москве человек. «Эгге-ей, выпьем, ей-богу, еще…» – громко напевал он; залпом выпил из позолоченной фарфоровой чашки бульон, который завтра испортится, – с такими словами подала ему этот бульон тетя Жанна, – и вдруг начал громко смеяться, гримасничать, подмигивать Катерине Саввишне, потом стал целовать ей руки, захлебываясь говорить, как он любил покойного брата Саввушку, как она на него похожа, потом выбежал в коридор, приволок огромный чемодан и, раскрыв, стал укладывать у ног Катерины Саввишны охапки разноцветных нераспустившихся, чуть привядших тюльпанов.
Тетя Жанна спокойно сидела за столом и смотрела на дядю Жоржегора со снисходительной усмешкою, но когда дело дошло до цветов, она встала, перенесла цветы в ванную, поставила посреди одной из комнат раскладушку, велела дяде Жоржегору идти спать и строго на него взглянула. Катерине Саввишне постелили на кухне, на красивом светлом диванчике, изогнутом полумесяцем. В квартире скоро стало тихо, слышно было только, как мерно включался и выключался холодильник да за стеною бесстрастно вскрикивала металлическая кукушка. Но там, за коробкой квартиры, огромный чудный город ворочался и буйствовал всю ночь, – казалось, никто не спал, до утра за окнами что-то взвывало, скрежетало, дребезжало, шипело, шушукалось и шуршало, и звуки эти сливались для Катерины Саввишны в особенный, таинственный, тревожащий гул, и гул этот, так непохожий на простенькую тишину ее ночного К…, где разве что собака спросонья забрешет, да в подгулявшей компании вдруг кто-нибудь заголосит фальшивым фальцетом: «Прости меня-а-а, но я не виновата-а-а», да вдалеке прогудит поезд и тоской по другой жизни полоснет сердце, – гул этот будоражил Катерину Саввишну, шевелил в ней неясные радостные предчувствия и острое ожидание чего-то необычайного, и она никак не могла уснуть – все ворочалась на своем диванчике, сгибаясь и выгибаясь по причудливой его форме, и, задремав, тут же пробуждалась от громкого боя сердца и, подтягивая колени к подбородку, как в детстве, тихонько смеялась и торопила утро. Уже на рассвете сквозь дрему она различила какие-то неясные голоса.
«Вы думаете, глупец, что в вашем теперешнем положении с меня довольно быть вам терпеливой рабынею?» – говорил дрожащий женский голос, и, значит, где-нибудь включили приемник и передавали что-то из древней трагедии.
«Вы Вертер, наверное, вы Вертер», – плакала дальше женщина, и, значит, передавали из Гёте.
«Вам мало, вам мало, вам всего было всегда мало, гадина. Вам мало, что вы превратили меня под конец жизни в мелкого торгаша, так вы еще хотите лишить меня всяких чувств», – отвечал тихий мужской голос, и передача скорее всего была из времен нэпа.
«Торгашами не делают – торгашами рождаются! – выкрикнул женский голос. – Можете гордиться всей вашей жизнью. Может ли быть что-нибудь гнуснее вашего сегодняшнего пьяного покаяния?» – и, значит, передача была точно из времен нэпа.
Но тут в наступившей тишине что-то щелкнуло, громко зашипело совсем близко, и сквозь ужасный сип наконец прорвалось: «Э-эгей, выпьем, ей-богу, еще… Бетси, налей, Бетси, налей, Бетси, налей». Потом раздался звон разбитого стекла, какая-то возня. «Бетси, Бетси, Бетси…» – еще поупрямился простуженный бас – и все утихло. В полусне Катерина Саввишна как будто бы узнала тети Жаннин бар, сделанный ею по заказу в Севастополе, и ей, как в детстве, стало жаль незнакомого своего дядю, стало жаль его молодящуюся жену, мамину одногодку, стало стыдно беспричинного своего ночного счастья, и ей смутно захотелось сейчас же войти к ним и сказать что-нибудь особенно доброе, отчего им сразу же станет хорошо и они снова полюбят друг друга. И от этих мыслей ей стало теперь хорошо, она натянула одеяло на голову и, счастливая, заснула.
Рано утром ее разбудило басовитое урчание в квартире. В кухне было очень светло и сильно пахло скипидаром. Тетя Жанна, уже причесанная, вымытая и надушенная, шествовала по коридору в длинном халате, с мягкой осторожностью ведя перед собой пылесос. Следом за нею, тоже причесанный, вымытый, в пижамной куртке, расшитой посекшимися золотыми нитками, ступал дядя Жоржегор, толкая перед собой полотер. Было похоже, что оба выгуливают очень редкой породы дорогих собак. За ними по длинному коридору тянулась светлая глянцевая полоса. Позже они втроем сидели за столом в белой прибранной, надушенной кухне. Тетя Жанна, стоя перед раскрытым холодильником, задумчиво говорила: «Ну, что у нас нынче портится?» – и на позолоченные тарелки, в вазы на тонких ножках, понюхав, раскладывала остатки вчерашнего скудного ужина. Дядя Жоржегор был тих против вчерашнего, часто вскакивал из-за стола и бежал в ванную, где отпаивались тюльпаны, называл жену «рыбонькой» и, прежде чем взять к себе на тарелку еду, с робостью на нее взглядывал. Сейчас, утром, стало видно, что он старик и что все же чем-то он похож на молодого отца, вернее – на ту последнюю и единственную фотографию отца, которая от него осталась, похож не чертами, а тем едва уловимым выражением испуга и растерянности, которые заметны и у отца на той фотографии, хотя дядя Жоржегор ходил и сидел очень прямо, а отец на той фотографии согнут почти пополам. За завтраком Катерина Саввишна тайком с любопытством рассматривала своих родственников и, любуясь все же внешним чинным спокойствием их утра, посмеивалась тому страшному, гадкому, что ей почудилось ночью. После завтрака она расспросила у тети Жанны дорогу к ближайшему универмагу – не для чего-нибудь, а чтобы иметь какую-нибудь цель в путешествии. «Рупь будет стоить», – весело отозвалась тетя Жанна и подробно описала ей дорогу.
Катерина Саввишна отправилась по указанной дороге, но быстро сбилась, запуталась, заплуталась, однако у встречных дороги не спрашивала – не смела задержать никого из этих нарядных деловых людей в их стремительном беге и стыдилась сказаться им нездешнею, провинциалкою. Она входила в метро и, пугаясь автоматов при входе, всякий раз почему-то со страшным стуком преграждающих ей дорогу, вступала с ними в тихую перебранку – «господи, я же заплатила вам пять копеек», – пугалась движущихся лестниц, садилась в автобус, снова выходила… выходила на улицу и снова шла, не зная куда, по улицам, переулкам, бульварам. Она рассматривала лица и одежду людей, дома и витрины, памятники, вывески – все, что ей встречалось, – с жадным вниманием, словно искала что-то важное для себя, что-то ей необходимое, какого-то ответа на стоящий перед нею неразрешенный вопрос. Многое из того, на что она смотрела теперь, видела она и прежде, видела много раз в детстве, в кино или по телевизору, на обложках тетрадей и на консервных банках, на почтовых марках и открытках, на спичечных коробках и на обертках конфет. И сейчас все виденное прежде в беспорядке припоминалось и узнавалось по вывескам – ТАСС и «Мосрыбпром», все эти Глав, Центр, Мос, Рос, и памятник Долгорукому, и набережные Москвы-реки, и картинки в учебнике немецкого языка – Моску, их лиебе Моску, – и это белое здание с колоннами, и, странное дело, город, становясь от этого много раз виденным, знакомым не становился, а, напротив, все время как будто отдалялся от нее, будто возносился на пьедестале и ее, мелочную, будничную, поднимал за собою.
Каждый прохожий представлялся Катерине Саввишне необыкновенным, все знаменитые люди, о которых знала Катерина Саввишна, – члены правительства, киноартисты, спортсмены, писатели и поэты, дикторы телевидения и ученые, балерины и певцы, – все те, о которых писали газеты, журналы, книги, все, кто снимался в кино или выступал по телевидению, то есть все, кто жил, по мнению Катерины Саввишны, загадочной, но непременно прекрасной жизнью, жили в Москве. Больше частью и те, кто сейчас проходил мимо нее по улице, могли оказаться если не ими самими, то их родственниками, соседями, сослуживцами, просто знакомыми, и потому всякое лицо представлялось Катерине Саввишне особенным, замечательным, и она вглядывалась в эти лица с улыбкою и, не замечая своей улыбки, с удивлением видела, что многие улыбаются, глядя на нее, и приписывала эти улыбки особому благодушию этих особенных столичных людей, и с досадою вспоминала будничные лица жителей К… в их хмуром терпеливом неудовольствии.
Часов в 11 утра, в среду, на многолюдной московской улице, ведущей к большому столичному универмагу, шла женщина в синем опрятном платье. Женщина не была очень молодой, но нельзя было сказать о ней – пожилая, скорее всего ей было около тридцати. Женщина шла медленно, вразрез общему бегу, часто останавливалась и оборачивалась на ходу. В лице ее даже беглому взгляду нетрудно было рассмотреть выражение почтительного восхищения перед этой всегдашней, хотя бы и будней столичной толчеей. И если кому-нибудь из прохожих случалось ступить ей на ногу или выбранить за нерасторопность и потом обернуться мимоходом и без значения, то, замедлив свой бег, он несколько времени оторопело смотрел в светлые приветливые глаза, как бы выговаривающие: «Нет, что вы, пожалуйста, мне все здесь так нравится», – и только потом снова давал ходу, споро прокладывая себе дорогу в плотной толпе.
Женщину звали Катериной Саввишной, она приехала в Москву вчера вечером из городка К… Все же Катерина Саввишна добралась до большого универмага – до того, о котором говорила ей тетя Жанна, или до другого – она не знала. Она бродила по многолюдному универмагу, поднимаясь и спускаясь в тесной толпе по лестницам с этажа на этаж, подолгу рассматривала разложенные и развешанные в витринах вещи, сторонясь хорошеньких, то снисходительных, то надменных продавщиц, и каждой вещью, которую она видела, ей не терпелось владеть.
Она то задумывалась купить себе семь пар разноцветных, необыкновенно пушистых варежек, вышить на них первые буквы дней недели и долгой к-ской зимой менять варежки всю неделю, каждый день; то примеряла огромное блюдо с синими за́мками и почему-то большой дырой посередине к своему кухонному столу; то замирала перед дивным розовым, совершенно прозрачным халатом и, краснея, воображала, как в поезде на обратном пути, надевши этот халат, только на одну секунду притворит дверь в коридор, и тут же, усмехаясь, представляла, как муж, увидя ее в этом халате, скажет ворчливо: «На тебе же ничего нет, кто же платит деньги за ничто?» Только вспомнив наказ тети Жанны: «Денежку-то смотри в первый день не транжирь, она, денежка-то, в последний день счет любит», – Катерина Саввишна удержалась, чтобы не истратить все деньги, какие взяла с собой в Москву, на одну себя, не считаясь с домашней надобностью.
Когда она вышла из универмага усталая и без покупок, но довольная победой над соблазнами, на улице было темно, темно-лиловое небо лежало на крышах, только впереди, над улицей, оно разорвалось и из разрыва бил белый ослепительный свет. Близко, будто в огромном животе, урчал гром; на лицо и руки Катерины Саввишны падали редкие и тяжелые капли, асфальт повсюду стал конопатеньким, и только под деревьями и под выступами домов было сухо. Веселая суматоха на улице стала больше; прикрыв головы зонтами, сумками, газетами, портфелями, как бы играя в детскую игру «ну-ка пробеги!», взад и вперед сновали люди. Катерина Саввишна побежала вместе со всеми в одну сторону, потом в другую, сталкивалась с кем-то, смеялась, и весело, и уютно ей было в этом многоликом общем движении. Но стемнело больше, загрохотало сильнее и ближе – бежали быстрее. И вдруг стало совсем темно, погас яркий свет в разрыве туч, ухнуло раз и другой, задребезжало повсюду, потом стало очень тихо; на мгновение множество машин и множество бледных встревоженных лиц безмолвно озарило раз и другой нестерпимым белым светом, грохнуло над головой – и потоками обрушился дождь. Плотная толпа, в которой бежала Катерина Саввишна, раскололась, поползла трещинами в нескольких местах и – исчезла, будто растворилась в дожде.
Катерина Саввишна осталась одна на незнакомой площади под проливным дождем. Мимо нее проносились машины, обдавая ее снизу грязными потоками воды. В машинах горел свет, из-за закрытых окон доносилась громкая веселая музыка. Она глядела на пустую, залитую водой незнакомую площадь, на высокие тихие дома, тесно сомкнувшиеся вокруг нее, на множество черных, наглухо запертых окон, и утренняя радость пропала, и она впервые подумала о том, что не знает, куда идти, что заблудилась.
– Растаете! – выкрикнул кто-то, приспустив окно проносящейся мимо машины.
И Катерина Саввишна спохватилась, накрыла голову сумкой и побежала через площадь, глотая струи воды, рукой вытирая глаза, и легко, и радостно ей снова стало, будто, убегая от дождя, она нашла себе дело и место среди деловых незнакомых прекрасных людей, и она тихонько смеялась от холодной воды, от непривычно быстрого бега, от чудных своих мыслей, и ей казалось, что из окон, из-под козырьков подъездов, с балконов смотрят на нее много добрых, хороших людей и качают сочувственно ей вслед головами: «Вот ведь человеку дождя переждать некогда!»
Часа в три дня в первую среду мая месяца через большую московскую безлюдную площадь, под проливным дождем, прикрывая голову сумкой, бежала женщина.
Женщину звали Катериной Саввишной, она родилась и жила в К… и только вчера вечером приехала в Москву.
Но вот она заметила приотворенную низкую дверь, опущенную от тротуара на несколько ступеней. Из двери выбивался электрический свет. Катерина Саввишна вбежала в дверь и, протолкнувшись между несколькими людьми, оказавшимися у входа, очутилась в маленьком, плохо освещенном магазине. Обтерев лицо носовым платком и немного согревшись, Катерина Саввишна огляделась. В магазинчике, куда она попала, не было нарядного церемонного порядка столичного универмага. Скорее он напомнил ей маленькие магазинчики окраин К…, где на деревянных некрашеных полках рядом с бутылками нарядно изумрудных ликеров стоят запыленные керосиновые лампы, возле школьных тетрадей и коробок с цветными карандашами – стопка аккуратно сложенных голубых панталон, разноцветные пластмассовые вазы, игральные карты, блестящие дешевые украшения, пара выцветшего заграничного белья с ярким ярлыком и пожелтевшая коробочка устаревшего противозачаточного средства.
На темных длинных полках этого магазинчика громоздились в таком же несуразном порядке самые несхожие по виду и назначению вещи: рядом с длинными, расшитыми истлевшим золотом платьями, рядом с веерами из длинных разноцветных перьев, рядом с перчатками из пожелтевших кружев, рядом с темными портретами дам в декольте и высоких прическах, писанных маслом, рядом с гипсовыми бюстами мертвенно-бледных мужчин с белыми длинными волнистыми волосами, рядом с раскрашенными фигурками танцовщиц, рядом с голубой статуэткой целующихся девочки и мальчика с отбитым носом, рядом с длинным рядом висящих и стоящих темных тихих часов с огромными замершими маятниками, рядом со множеством других таких же ненужных, часто и вовсе непонятного назначения вещей стояли транзисторы, магнитофоны, запчасти к холодильникам, надувные лодки, голубая туристская палатка, теннисные ракетки и длинный ряд новых калош.
На потолке магазинчика, рядом с плоским черным металлическим плафоном, скудно отпускающим электрический свет в помещение магазинчика, висела огромная щербатая хрустальная люстра для свечей, с подвесками. Комната магазинчика напоминала о пожаре в большом доме; казалось, что в нее поспешно стащили вещи со всех этажей и в суматохе тут же о них забыли, а когда вспомнили и вошли в комнату – никто уже не мог сказать, чьи это вещи и для чего они служат, живы ли их хозяева, и только сами вещи знают все, но молчат, сберегая, как хорошие слуги, тайны хозяев. От груды вещей на стенах и полках исходил сложный, едва уловимый запах камфары, клея «БФ», нафталина, кофейной гущи, валериановых капель, мази из змеиного яда, кошачьей мочи, жженых свечей, табака, духов и еще чего-то, чем пахнет, когда в доме покойник.
Насмотревшись на всю эту когда-то уютную и веселую, а теперь ничейную скорбную роскошь, выброшенную на любопытное обозрение и распродажу, Катерина Саввишна принялась рассматривать людей, находящихся в магазинчике. Несколько человек мужчин и женщин, без зонтов и плащей, стоящие у входа молча, смотрели в узкую щель приотворенной двери, задрав, как по команде, головы вверх. Все промокли; было понятно, что все попали сюда, как и она, случайно. Два продавца за прилавком были молоды, красивы, темноволосы, синие форменные халаты очень им шли. Они стояли рядом, прислонившись спинами к полкам, и шептались между собой, время от времени почтительно и завистливо взглядывая на единственного покупателя, склонившегося над прилавком. Мужчина этот, стоящий спиной к Катерине Саввишне, был, как и все в магазине, без зонта и без плаща, но его пушистый, вязанный по-домашнему свитер и брюки были, насколько она могла видеть, совершенно сухими, и скорее всего он пришел в магазин до дождя. Этот единственный покупатель, не замечая шепота и взглядов продавцов, с тщательной подробностью рассматривал странный, довольно большой зеленый предмет, похожий на низкую вазу или на высокую тарелку. Мужчина то приближал предмет очень близко к глазам, то отдалял, вытягивая руку, то ставил предмет на прилавок и, отойдя от него шага на два, оглядывал предмет с разных сторон, то, согнувшись над ним, скреб по нему ногтем, то обстукивал шариковой ручкой, то доставал из заднего кармана лупу и, согнувшись, глядел на него и в лупу. Но вот, взяв предмет, он направился с ним к окну, пропускавшему с улицы серый осклизлый свет, и, едва Катерина Саввишна увидела его большой, как будто от другого лица, нос, она тотчас узнала его, узнала прежде, чем один из продавцов тихо подсказал ей – Векшин. Да, это был точно известный московский сценарист и кинорежиссер Владислав Семенович Векшин.
Сразу после смерти мамы, когда Эмма Карловна устроила Катерину Саввишну приемщицей к себе в фотоателье и помогла ей перейти в вечернюю школу («Для фаш отец, Кетхен. Это пыл фысокий шелофек. Можете ко мне иметь феру»), как будто она так и не узнала, как перед отъездом на фронт, после того как ее отец, Карл Оттович, был убит на улице, ее отец Савва Никитич выбросил все вещи из фотоателье, где теперь, вернее – тогда, Эмма Карловна стала директором, на улицу. Катерина Саввишна каждый вечер, возвращаясь из школы, сворачивала к маленькому кинотеатру «Прогресс». Едва в зале гас свет, и в темноте возникала музыка, и маленький экран начинал медленно рассветать, как все тяжелое, смутное – кроткий ужас в глазах мамы за несколько недель до смерти, то как тихо лежала она в гробу на морозе в одной простыне и позолоченных сережках, как медленно исчезал под землей рыжий закрытый ящик, в котором покорно лежала чужая ей почему-то мама, вещи, пережившие ее и теперь нагло орущие о ее смерти, мысли о будущем, просторные, словно без крыши, мысли об отце, – все отступало наконец прочь от нее, и чужая выдуманная жизнь засасывала ее на два часа, и на душе у нее становилось чисто, сухо, ясно, как в детстве. Ни дождь, ни снег, проникавшие в темноту прохудившегося довоенного строения, ни похабные выкрики подвыпивших подростков не могли нарушить ее счастливых видений. После конца сеанса она еще долго бродила улицами и переулками К…, вглядывалась в самые обыкновенные вещи – в покосившиеся калитки, дощатые заборы, облупленные стены домов, в обыденные лица людей, – во все то серенькое, будничное, неказистое, что на освещенном, плохо натянутом, заштопанном экране имело почему-то другой, особенный, торжественный смысл. Когда она поступила в институт, вышла замуж и погрузилась в студенческие и домашние заботы, она, пробегая по домашним делам мимо кинотеатра «Прогресс», всегда с тоскою вспоминала о своем чудесном бесплотном заэкранном мире. Однажды, уже после того как родились девочки, она, не спросясь мужа, купила у соседки подержанный телевизор старой марки и поставила у себя на кухне. Первое время она заглядывала в светящееся окошко телевизора лишь мельком, урывками от домашних дел. Потом светлое оконце все сильнее приманивало ее, и она вечерами, уложив девочек спать и с удовольствием отпустив мужа к приятелям поиграть в карты, запиралась на своей кухоньке и бежала к ручке волшебного ящика. Раздавался сухой щелчок, в темном оконце проносились голубые искры, в оконце рассветало, кухонька озарялась голубым светом, и стены кухоньки раздвигались – к Катерине Саввишне жаловал на кухоньку в гости большой мир. Отложив на завтра хлопоты по хозяйству, она садилась перед сияющим оконцем и, подперев рукой щеку, с жадным равным любопытством глядела на все – на тайнопись математических формул, на лица музыкантов, играющих в оркестре, на кукольного волка, на процесс изготовления шарикоподшипников. Так, верно, бабушка ее в девичестве из высокого окна с резными наличниками глазела на К-скую площадь, подсчитывая кур и карауля новое ненадоевшее лицо.
Но вот красивая женщина с красивой улыбкой желала товарищам спокойной ночи, за оконцем смеркалось, в сумерках рассыпались голубые искры, потом гасли, в оконце становилось темно, стены кухоньки сдвигались, и там становилось темнее и теснее, чем прежде. Потом она стала покупать телевизионную программу и смотрела только художественные кинофильмы. Муж, которого отчего-то беспокоили все увлечения Катерины Саввишны, назвал это хорошим симптомом. Постепенно и художественные кинофильмы она стала подразделять на те, которые ей нравились, и те, которые досматривала до конца с досадою. Тех, на которые она смотрела с досадою, отчего-то становилось все больше и больше – она стала подмечать любую неестественность в игре актеров, всякую неправду в сюжете кинокартины: вот горюет об ушедшем муже женщина, и тщательно причесанная актриса смотрит из-под полуприкрытых век так, чтобы были видны ее длинные наклеенные ресницы. Вот актер бегает глазами по экрану так, чтобы всем было заметно, что он думает о чем-то серьезном, вот, умирая, вскрикнул кто-то без боли и страха, вот актер говорит очень длинно и скучно, и в оконце все слушают его с усердным вниманием, но отчего-то заметно, что он и там всем надоел. Вот два часа в оконце актер пялит на актрису глаза, и в оконце только и говорят о том, как он ее любит, но почему-то не верится в его любовь, да и сама актриса ему, по-видимому, не верит и притворно смеется в конце фильма на своей счастливой свадьбе. «Что было, то прошло, и никто не знает, как это было», – думала Катерина Саввишна, когда смотрела исторические фильмы. Люди же теперешние, те, которых могла встречать Катерина Саввишна на улицах, в магазинах, в учреждениях бытового обслуживания, в фотоателье, появлялись в оконце слишком парадными, ненастоящими и слишком были похожи на тех, которым кричала Эмма Карловна: «Припудрите носик, так, сядьте клубше, каловку набок, карашо, снимаю, готов», – и оттого были непонятными и скучными. К тому же как-то не верилось в правильную скучную жизнь этих слишком нарядных, слишком красивых людей. Если же вдруг появлялся в оконце некрасивый, неправильный человек, то от него так и разило всем дурным, и все другие люди на экране на него ополчались, и, как в девочкиных книжках, было сразу понятно, чем с ним все окончится.
Позже Катерина Саввишна завесила темный экран телевизора красивым цветным платком и включала только по воскресеньям детские передачи, как награду девочкам, или иногда среди недели, когда чистила картошку у раковины. Муж называл цветной платок на телевизоре очень хорошим симптомом, говорил, что знал – ее увлечение телевизором пройдет, как прошло ее увлечение грампластинками, цветной фотографией, кинозалом «Прогресс», и теперь он мог приглашать вечерами приятелей домой поиграть в карты. Но как-то случайно Катерина Саввишна включила телевизор без звука. Весь вечер она глядела, как усердно дует в трубу трубач, не в состоянии из нее извлечь ни единой ноты, как раскрывает рот и размахивает руками певец и, несмотря на свои старания, остается безмолвным, как старательно объясняет что-то телезрителям немой диктор, как, подчиняясь беззвучной мелодии, кружатся балерины, – и веселилась. С того дня она каждый день вглядывалась из своего оконца в новый беззвучный, словно подводный мир и веселилась несуразным картинам, которые перед, ней возникали. Ее новое увлечение муж назвал тревожным симптомом и выписал ей успокаивающее средство. Возможно, что помогло и успокаивающее средство, – только вскоре немые видения востребовали у нее свой голос. Она не запомнила ни сюжета, ни слов, ни лиц актеров, ни песен, которые они исполняли в кинокартине, которую случайно включила с середины сначала без звука, – словом, как оказалось, не запомнила ничего, кроме названия и своего ощущения, что все виденное ею в кинокартине – правда, что все так и есть, как было показано, и что она сама, Катерина Саввишна, до того как увидела картину, обо всем так же думала, зная все это таким же. Когда позже она увидела афишу этой кинокартины на кинотеатре «Прогресс», она поспешила домой, быстро уложила спать девочек, побранилась с мужем, не отпустив его в тот день к приятелям, и побежала на последний сеанс в отремонтированный, застекленный, неузнаваемый теперь кинотеатр «Прогресс». И всю-ту неделю, пока кинокартина шла, она вечером ходила ее смотреть. Она теперь изучила и сюжет картины, рассказывающий об одинокой, нескладной несуразной женщине, лица актеров, песни, знала наизусть слова, которые в следующем кадре скажут актеры, но от этого ей не становилось скучно смотреть картину, а, наоборот, всякий раз она отыскивала для себя что-то новое, не замеченное прежде, открывала для себя новый неуловленный ею прежде смысл. Она теперь изучила все титры перед картиной, помнила множество ненужных фамилий – художника по гриму, художника по костюмам, художника по свету, звукооператора, ассистента звукооператора, всех актеров и, конечно, фамилию автора сценария и режиссера – Вл. Векшин.
Она стала улучать время и в районном читальном зале отыскивала все, что касалось этого режиссера. Так она узнала еще про две его картины, дождалась, когда они пойдут в кинотеатре «Прогресс», и посмотрела их. Она опять не сразу запомнила лица актеров и сюжет сценариев, но опять в ней возникло то же ощущение близости этих героев, их жизни и мыслей, ощущение не только правды показанного, но и близости именно ей. Теперь она бы по любому кадру могла, наверное, узнать кинокартину Вл. Векшина – по серьезному горячему, совсем неактерскому разговору героев на экране, по их повседневному, неприглаженному виду, такому, словно в фотоателье их сняли не с внешней парадной, а подсмотрели врасплох, с обратной стороны: например, тогда, когда они пудрили перед зеркалом свои блестящие носы, по щемящим песням, которые актеры распевали совсем неактерскими, некрасивыми, дрожащими, фальшивыми голосами, и, главное, по тому, как вовремя кинокартины она временами сама собой отвлекалась от сюжета и переносилась мыслями к себе, начиная думать о маме, об отце, о дяде Жоржегоре и о немце Отто Карловиче, растерзанном самосудом в первые дни войны, о своей жизни с мужем, участковым врачом, жизни, двигающейся словно по мягкому войлочному кругу. И от этого, от простенького на первый взгляд, будто бы даже мелочного происшествия на экране, не было ни страшно, ни больно, ни скучно, а было смешно и грустно, а потом надолго оставалось радостное детское чувство веры в доброе и умное, в непременную разумность и справедливость жизни. В те дни Катерина Саввишна оживилась и помолодела. Она перестала казаться себе скучною и недалекою, – наоборот, представилась себе умною и значительною, раз так хорошо поняла Вл. Векшина, который представлялся ей великим. Она сходила на почту и, не спросясь мужа, выписала несколько газет и журналов – все, где могло появиться имя Векшина, и все, что попадалось ей, связанное с ним, аккуратно вырезала ножницами, складывала в специальную папку и убирала на антресоли, остальные же журналы, не прочтя, без сожаления выбрасывала. Недели за три до отъезда в Москву Катерине Саввишне в сияющем оконце своей кухоньки удалось увидеть первый раз Вл. Векшина. Вечерняя передача, в которой он должен был выступить, называлась – «Я в скуку дальних мест не верю». В оконце, перед нарисованной заснеженной тайгой, за круглым столом сидели полукругом мужчины и женщины – рабочие, студенты, писатели, инженеры, директора заводов, актеры и среди них – Вл. Векшин. Говорили долго – о танцевальных и спортивных площадках, о самодеятельности и туристских походах и даже о вышивании и сборе ягод. Катерина Саввишна слушала и разглядывала говоривших с особым вниманием, стараясь угадать, какой же из сидящих перед ней в оконце Вл. Векшин. Но вот ведущий передачу повернулся с улыбкою к немолодому светловолосому длинноносому человеку, под ним появились бледным титры – сценарист и кинорежиссер Вл. Векшин, уже Векшин откинулся на спинку стула, потом почему-то закрыл и помял в ладони лицо и вдруг, сморщившись, глянул пронзительно на Катерину Саввишну, и она растерянно оглядела беспорядок на кухоньке, запахнула поглубже халатик на коленях, и с ожиданием взглянула на Векшина. Но вдруг лицо и фигура Векшина дернулись, задрожали, раздались, как резиновые, вширь, потом вытянулись в длину, потом все на экране задрожали часто-часто, будто их стали дергать сверху за нитки, и вдруг оконце озарилось нестерпимо ярким светом, раздался громкий треск – и все исчезло. Некоторое время она неподвижно глядела на мертвый пустой ящик. На кухне стало темно, стены сжались, сдавили ее. Катерина Саввишна выбежала во двор найти хотя бы электромонтера, но была суббота и трезвых монтеров не было. Телевизор починили через десять дней, но передачу не повторяли.








